Крапивники - Илья Салов 3 стр.


пели они уже дуэтом:

Но немного погодя жар взаимной любви заменялся жаром гнева, и в кровь избитая Матрена Васильевна лежала где-нибудь в углу шалаша, стоная и охая от нанесенных ей побоев.

Как только стали мы приближаться к пчельнику, так по лесу раскатился неистовый лай почуявшей нас собаки и гром цепи. Лай этот, превращавшийся иногда в какой-то вой и визг, хотя и рекомендовал пса с самой похвальной и усердной стороны, но тем не менее как-то неприятно действовал на нервы; так и казалось, что вот-вот пес этот сорвется с цепи, бросится на грудь и, повалив на землю, растерзает на части.

Иван Парфеныч встретил нас у ворот пчельниками весело кричал:

— А! очень рад!.. Прошу покорно… Вот не ожидал-то!.. Ба, и ты тоже, Михайло Михалыч… очень рад… пожалуйте…

Мы поздоровались.

— Откуда? с охоты?.. Очень рад… А где же дичь-то?.. нет дичи… Плохо, плохо! — спрашивал и отвечал одновременно развязный Иван Парфеныч и, обратясь к фельдшеру, добавил: — Я было за тобой, государь мой, посылать хотел…

— Что такое случилось? — спросил фельдшер.

— Да что, вообрази: пошла вчера Матрена в погреб, сорвалась с лестницы да головой-то прямо об кадушки… Физиономия теперь — вот какая!

И Парфеныч, подняв руки к лицу, показал размер физиономии своей супруги.

— Ну, а ты-то сам как поживаешь?

— Известно, скучно; какое уж тут на пчельнике веселье!.. Живем словно пустынники, людей не видим и что делается на белом свете не знаем…

И, беседуя таким образом, мы вошли под навес, устроенный вокруг избы, и в ту же минуту услыхали раздавшийся в избе стон:

— Ой, родимые, смертынька моя!.. ой, помогите, умираю…

— Чу! слышишь? — спросил Парфеныч.

— Это кто?

— Жена… Ты посмотри, ради господа…

— Да, может, это она так только… модничает!.. — проговорил фельдшер и засмеялся.

— Какое тут модничанье… говорю, всю физиономию вдребезги расколотила,

— Ну ладно, ладно… А ты вот что, милый человек, насчет закусочки похлопочи… есть страсть хочется!..

— Чайку разве?

— Чайку, яишенки…

— Ладно, ладно.

— А я покамест посмотрю пойду.

И оба они нырнули в избу, с тою только разницею, что фельдшер пошел к больной, а Парфеныч остался в сенях, чем-то постучал и погремел в сенях этих, обругал что-то проклятым, затем вынес стол, поставил его передо мной, вдавил в землю ножки и, убедившись, что стол не качается, снова нырнул в сени и вытащил оттуда самовар.

— Аркашка! — крикнул он, вытряхая угли. — Аркашка! где ты?

— Здесь! — отозвался звонкий детский голос из соседних кустов тальника.

— Подь сюда!

— Сейчас…

— Скорей, нужно.

— Иду, иду.

— Скорей!

И, проговорив это, Иван Парфеныч опять сбегал в сени и вынес оттуда ящик с углями и трубу от самовара. Тем временем показался из кустов Аркашка. Он был босиком, с засученными выше коленей штанишками и в ситцевой рубашонке с расстегнутым воротом. Он нес в руках ведро и, едва выбравшись из кустов на площадку пчельника, крикнул весело:

— Смотри-ка, дяденька, сколько я рыбы-то наловил!

— Много?

— Уха добрая будет. А какая рыба-то! — продолжал мальчик, входя под навес, и, усевшись на корточки, принялся вынимать из ведра трепыхавшихся серебристых окуней. — Смотри: словно один к одному…

— А ведь и правда, рыба-то дельная. Это, значит, уху сварим! После охоты-то горяченького похлебать недурно.

— Только вот ногу шибко порезал! — проговорил Аркашка и принялся рассматривать рану на ноге.

— Чем это ты ухитрился?

— Должно — раковиной…

— То-то вот, под ноги-то смотреть надо! — учил Парфеныч.

Аркашка даже засмеялся.

— Тогда, пожалуй, лбом на что-нибудь наткнешься! — проговорил он.

— Однако вот что! — проговорил Парфеныч торопливо. — Возьми-ка ведро да валяй на родник за водой… Только, смотри, проворней, на малину-то не больно засматривайся.

— Нет уж ее, малины-то; обобрали всю…

И переложив в обширную деревянную, чашку наловленную Аркашкой рыбу, Парфеныч подал ему ведро.

— Ну-ка, беги! — проговорил он. — Да сполосни, смотри, ведро-то.

— Знаю.

Мальчик взял ведро и пустился, бегом, вприпрыжку, по направлению к роднику. Точно заяц, проскакал он по площадке, уставленной ульями, и скрылся в кустах.

Читатель, конечно, догадывается, что мальчик этот тот самый Аркашка — сын Агафьи Степановны, о котором мы говорили выше.

Между тем из избы вышел и фельдшер. Ушибы Матрены Васильевны оказались по осмотру хотя и значительными, но не опасными, и потому Михаил Михайлыч, кроме холодных компрессов, ничего более не посоветовал. Иван Парфеныч, видимо, успокоился; он сбегал за холодной водой, обложил голову больной мокрыми тряпками и, совершив это, снова вернулся под навес с чайником и чашками в руках. Едва ли не больше Парфеныча обрадовался фельдшер при виде рыбы, наловленной Аркашкой. Проголодавшийся Михаил Михайлыч так умилился при мысли о предстоявшей ухе, что в ту же минуту потребовал себе ножик и отправился к ручью чистить и мыть рыбу. Едва скрылся он из виду, как в кустах послышался треск, а вслед за тем выбежал на площадку и Аркашка. Все еще с засученными штанишками, он вылетел на площадку с ведром воды и, перенося его из одной руки в другую, изгибался под тяжестью его то в ту, то в другую сторону. Лицо его было совершенно багровое, глаза горели, волосы развевались; он с трудом переводил дух, но видно было, что вся торопливость эта происходила не от утомления, а словно от какого-то волнения, которого сдержать он был не в силах. И действительно, не добежав еще до навеса, Аркашка крикнул мне на ходу:

— Дяденька! дай мне ружьеца, ради господа.

— Зачем это? — спросил я не без удивления.

— Нужно…

— Что ты, с ума, что ли, сошел! — вскрикнул Парфеныч.

— Дай, ради бога.

И, вбежав под навес, он поспешно поставил на землю ведро с водой и, подойдя ко мне, заговорил прерывающимся от волнения голосом:

— Уток диких я видел… страсть сколько!.. Там, на Долгом озере плавают… не сочтешь — сколько… И подкрасться к ним способно: все камыши да тальники… Дай, миленький…

— А ты стрелял когда-нибудь? — спросил я.

— Однова стрелял как-то!.. кузнец, ружье давал, — я в дверь и выстрелил.

— И попал?

— Попал! Ну, давай же поскорее, я не сломаю…

— Да я не за ружье боюсь, а за тебя: побежишь, упадешь и как-нибудь застрелишься, пожалуй.

Аркашка даже обиделся.

— Господи! что же я?.. Маленький, что ли? Поди, я смыслю!.. —

И он сказал это с такою уверенностью в свою смышленость и таким убедительным тоном, что я не устоял и дал ему ружье.

— Смотри же, осторожней!

Но Аркашка даже и внимания не обратил на мое предостережение и только, схватив ружье и окинув его внимательно серьезным взглядом, спросил, сдвинув брови:

— Двуствольное?

— Да.

— Как же из него стрелять-то? Тут две собачки, — за которую же тянуть-то?

— Как будешь стрелять из правого ствола, то тяни за правую.

— Так, так, так! — перебил меня Аркашка. — Эко я не сообразил чего.

И вслед за тем прибавил:

— Ну, теперь вот что, милый человек: далеко оно бьет? Как до тех кустов — хватит?

— Дальше.

— Ладно. Теперь давай мне пистончиков, а то, бывает, осечка выдет.

— Это ружье бьет без осечки.

— Ну-у! — удивился Аркашка.

— Верно.

— Ну, спасибо.

И Аркашка стремглав бросился по той же тропинке, по которой только что прибежал с ведром воды. Иван Парфеныч тем временем успел налить в самовар воды, наложил углей и принялся раздувать их каким-то старым сапогом.

— А этот не такой, как Ванятка! — проговорил я.

— Аркашка-то? — словно на лету поймал Иван Парфеныч мое замечание.

— Да.

— Этот шустрый, бедовый!.. Этого даже Ананий Иваныч, и то боится…

— Неужели?

— Ей-ей боится… Он с ним зуб за зуб. Тот слово, а этот десять!

— А все-таки дела-то их плохи! — заметил я. — Говорят, Агафья Степановна совершенно умирает. Сегодня мы встретили Анания Иваныча. Уж он и свечей и воды для омовения приготовил, так и полагал, что ночью умрет.

Ивана Парфеныча словно кто в бок кольнул.

— Подумайте! — вскрикнул он, подскочив ко мне. — И это муж своей жене называется!.. Подумайте! И как это земля носит только подобных варваров;!.. Господи, нравы-то какие у нас все еще грубые!.. Ведь страшно подумать, чего только ни делал с нею этот самый Ананий Иваныч… и это муж называется!.. Подумайте!!. Наместо того, чтобы любить и беречь жену, как самим богом повелевается, он все в зубы да в зубы!.. А ведь тоже на себе крест носит, в храм божий ходит, у исповеди и у святого причастия бывает!..

И, глубоко вздохнув, Иван Парфеныч принялся снова за самовар. Тишина была кругом невозмутимая; лес был неподвижен, словно замер он под влиянием полдневного жара, и только пчелы, носясь в раскаленном воздухе, жужжали какую-то грустную и заунывную песню, да изредка из растворенного окна избы доносились стоны и оханья Матрены Васильевны.

И, глубоко вздохнув, Иван Парфеныч принялся снова за самовар. Тишина была кругом невозмутимая; лес был неподвижен, словно замер он под влиянием полдневного жара, и только пчелы, носясь в раскаленном воздухе, жужжали какую-то грустную и заунывную песню, да изредка из растворенного окна избы доносились стоны и оханья Матрены Васильевны.

— Что, миленькая, нет облегченья? — спрашивал каждый раз Парфеныч, подбегая к окошечку избы.

— Ох, нет, тяжело… головушку разломило…

— Ох, горе мое, горе! — вздыхал Парфеныч. и отчаянно хлопал себя руками по бедрам. — Уж ты почаще голову-то водицей студеной помачивай… может, легче будет!.. Ах, горе! ах, горе какое!..

IV

Долго ли сокрушался таким образом Иван Парфеныч — я не знаю, потому что, заслышав раздавшийся неподалеку выстрел и сообразив, что выстрел этот произведен Аркашкой; я оставил пчельник и пошел по направлению выстрела. Миновав частые кусты тальника и перейдя по перекладине бежавший по мхам ручеек, я очутился в лесу. Сырость, пропитанная запахом грибов, охватила меня; изобилие воды в местности замечалось повсюду. Все было кругом тихо; даже лай собаки на пчельнике и гром цепи становились все тише и тише и, наконец, совеем замолкли. Величавая тишина леса, сопровождаемая таинственным шепотом листьев, царила повсюду. Где-то кукушка куковала, да так долго, что я даже устал считать ее кукованья; словно она, как какой-нибудь монах, давший обет проговорить тысячу раз «господи помилуй», исполняла свой обет, кланяясь и кукуя, сидя на ветке. Шатер леса раскидывался на далекое пространство, и как легко и прохладно было идти под этим шатром; он был так густ и так роскошно перевит ползучими лозами хмеля, что солнце с трудом пробивало эту сплошную зелень листьев. Но вот неподалеку шатер этот как будто прорвался, в глаза бросился клочок неба, послышалось кряканье уток, блеснуло зеркало воды, освещенное солнцем, и я подходил к Долгому озеру. Но едва поровнялся я с окружавшими озеро деревьями, как увидал притаившегося в камышах совершенно нагого Аркашку. Заслышав мои шаги, он обернул голову и, торопливо махнув мне рукой, снова припал к камышам. Я остановился и, спрятавшись за куст, присел на мягкую траву. Ясно было, что Аркашка что-то видел и что-то сторожил, но что именно — я разглядеть не мог. Я видел только лежавшего на животе голого Аркашку с протянутым вперед ружьем и темную зелень камыша, возвышавшегося сплошной стеной как раз, перед глазами мальчугана. Так выжидать и так подкарауливать может только тот, кто одарен несокрушимым терпением, и, как видно, Аркашка таковым обладал. Ни головой, ни руками, ни плечами он не шевелил ничуть и только изредка сучил ножонками, сгоняя комаров и почесывая их уколы. Вдруг он словно ушел в траву, пригнул направо голову, приподнял правое плечо — и выстрел раздался!..

— Тут! — крикнул он радостно, выскочив из облака порохового дыма. — Тут!

И, положив ружье на землю, бросился стремглав в камыши. Вслед за тем послышалось частое всплескивание воды, и утки встрепенулись. Испуганными стаями кружились они над озером, то поднимаясь, то опускаясь, то скучиваясь, то вытягиваясь ломаною линией. Воздух наполнился криком и свистом крыльев… Я поспешил к озеру и увидал Аркашку; он плыл уже обратно к берегу и держал в зубах убитую утку. —

— Там еще одна! — крикнул он, увидав меня и бросая утку на берег. — Еще одна подстреленная…

И, повернув назад, он бросился в воду и снова поплыл.

Действительно, посреди самого озера с перебитым крылом плавала другая утка, но поймать ее Аркашке стоило большого труда. Как только подплывал он к ней, так утка немедленно бросалась в сторону и, торопливо хлопая уцелевшим крылом, словно бежала по гладкой поверхности воды. Так продолжалось минут с десять; наконец Аркашке удалось прижать утку к камышам, запутавшись в которых перебитым крылом она попала в руки Аркашки.

— Вот она! — крикнул он и, приколов утку, поплыл с нею.

— Где же твое платье? — спросил я Аркашку, когда он, весь сияющий и торжествующий, стоял возле меня, с посиневшими губами и дрожа всем телом.

— Там, в той стороне! — крикнул он, махнув рукой направо. — Там у меня еще три утки!

— Как три?

— Три матерых! В первый pas я трех убил; выждал, когда они в кучку собрались, и трахнул.

И, рассказывая таким образом про свою охоту, Аркашка подпрыгивал с одной ножонки на другую и поминутно шлепал себя по голому телу ладонью, убивая кусавших его комаров и оводов.

Немного погодя мы были у того места, где лежало Аркашкино платье. Он приподнял его и показал мне трех уток.

— Я нарочно прикрыл их, — говорил он, надевая рубашонку. — А то, чего доброго, еще налетит ястреб… Ну, теперь мамке надолго будет провизии; мамка смерть как диких уток любит… Вот обрадуется-то, когда узнает, что я сам настрелял их…

И, всунув ноги в штанишки, но все еще не застегнув ворота рубахи, он проговорил, щелкая зубами:

— Ну, дяденька, ружье у тебя важное!

— Да, хорошее…

— Дорого заплатил?

— Двести пятьдесят рублей.

Аркашка даже рот разинул, даже опустил руки, поднятые было с целью застегнуть ворот рубахи.

— Ассигнацией?

— Нет, серебром.

— Ну-у?

— Правда.

Аркашка посмотрел на меня не то с сожалением, не то с укоризной и проговорил нараспев:

— Господи, деньги-то какие ты ухлопал!.. восемьсот семьдесят пять рублей… Ах ты, головушка горькая!..

Он взял ружье, осмотрел его кругом и покачал головой.

— Ну, ружьецо!.. — и потом вдруг почти вскрикнул: — Нет, вон наш кузнец, Егор Иваныч, трешницу всего за ружье-то дал, а ведь как важно палит. Только опосля щека все пухнет, отдает, значит… так уж он, Егор-ат Иваныч, все лето косомордый и ходит. Я тоже намедни, как в цель-то стрелял, тоже боль чувствовал, ломота, значит, в скуле дня три стояла.

И затем, вынув из кармана штанов гребешочек, добавил:

— Ну-ка, расчешу-ка я печальную головушку развеселым гребешком!..

Немного погодя мы были уже на пчельнике. Там тоже все как будто расчесались развеселым гребешком: счастие и спокойствие было полное. Михаил Михаилыч и Иван Парфеныч, сидя под навесом за накрытым пестрой скатертью столом, попивали себе чаек; даже стонавшая все время Матрена Васильевна — и та выползла из темной избенки и, вся обложенная мокрыми тряпками и с мокрым же окровавленным полотенцем на голове, сидела за столом и, как подобает настоящей хозяйке дома, с достоинством разливала чай. При виде Матрены Васильевны Аркашка даже расхохотался.

— Вот те раз! — шепнул он. — А я думал, что она уж и не встанет!..

— Почему?

— Как почему? Вы посмотрели бы, как ее вечор Парфеныч-то отколотил!..

— Как отколотил? Ведь она в погребе упала!..

— Ну, какой там погреб!.. Ах, и резко бил только! Вытащил ее за косы на площадку, схватил оглоблю и давай с плеча молотить по чем ни попало. Раз как-то по голове угодил, так она тут же словно сноп на землю повалилась… Уж мы ее замертво в избу-то втащили!..

— И ты тоже тащил?

— Как же! ведь я здесь ночевал-то!.. все при мне и было…

Мы вышли на площадку, на которой вчера Иван Парфеныч производил «молотьбу», и он как только заметил нас, так в ту же минуту прокричал любезно:

— Пожалуйте-с, и чай и уха готовы!.. Вот что значит хозяйка встала!.. Без хозяйки плохо-с!.. Однако позвольте представить: супруга моя, Матрена Васильевна.

— Очень приятно познакомиться! — жеманно проговорила она. — Уж извините только, что в таком виде; вчера, признаться, оступилась и упала…

— Однако, Матреша, я бы посоветовал тебе в избу идти! — проговорил Иван Парфеныч.

— А что, Ванечка? — спросила Матрена Васильевна.

— Да так, неловко!.. Ты вся в крови, а мы тут чай пить будем… смотреть нехорошо!..

— Ох, Ванечка! Уж в избе-то очень душно!.. Может, и голову-то у меня от самой от этой духоты еще пуще ломит!.. Здесь, на ветерке-то, словно как лучше…

— Так-то так, да смотреть-то нехорошо…

— Я лучше платком накроюсь…

— Ну, накройся, а то уж тряпка-то у тебя нехорошая такая!

— Ну, я пойду накроюсь!.. — как-то нараспев проговорила Матрена Васильевна и медленно, охая и хватаясь рукой то за бока, то за поясницу, ушла в избенку.

— Ведь вон как хватилась! — проговорил Иван Парфеныч, провожая взглядом уходившую Матрену Васильевну. — Теперь еще слава богу, а то ночью, не поверите, как только вздохнет, так и вскрикнет! Колотье, значит, в боку-то стояло!.. Всю-то ноченьку я с нею промаялся!.. Ну, да пущай на воздухе посидит маленечко — может, легче будет, а то в избе-то, и правда, от духоты-то не продохнешь…

И, подавая мне стакан чаю, Иван Парфеныч продолжал:

— Воздух во всякой болезни большое приносит облегчение; обдует ветерком — и легче, тем паче здесь, у нас. У нас ведь здесь рай земной; дышишь свободно!.. Сами сообразите: лес кругом, травы разные, цветы… Здесь у нас всякая, кажется, болезнь от одного только легкого воздуху, безо всяких лекарств, должна исчезнуть…

Назад Дальше