Госпиталь - Елизаров Михаил Юрьевич 10 стр.


Всю ночь я проливал благодатный лунный свет на твою подушку, а утром послал под окно звонких птиц. Ты открыла глаза и первое, что я услышал, была, увы, малоцензурная ругань, которой удостоились ни в чем не повинные пернатые за свои напевы…»

От второго листа отшелушился третий, ранее не заметный. Впрочем, бумага была тонкая, и листы могли слипнуться.

«Ты покурила в форточку, впопыхах испачкала лицо мертвыми красками, отчего оно стало несвежим, будто вчерашним, собралась в институт, выпила кофе и побежала к остановке, дожидаясь, когда же приедет рогатый тролль в бусах…

Не удивляйся, просто мне было дорого каждое мгновение, связанное с тобой, даже если ты вела себя не самым лучшим образом.

Я наблюдал, как поздним вечером ты сидишь, полуодетая, перед маленьким настольным зеркалом, ваткой снимаешь с усталого лица косметику, а мне с моего места казалось, что ты утираешь слезы…»

– Вот ублюдок, – только и произнесла Надя. Она оглядела стены и потолок, точно рассчитывала обнаружить глазок тайной видеокамеры. Отмела нелепую мысль и посмотрела в окно. Ближайшее дерево, с которого можно было вести наблюдение, находилось в десятке метров. Удобная развилка на стволе была как раз на одном уровне с окном. Ей почудилось, что в черной листве кто-то зашевелился.

Надя погасила люстру. Освещение в комнате и на улице сровнялось в густоте серых тонов. Теперь глаза могли видеть все, что происходило снаружи. Она соорудила небольшую щель между шторой и оконным выступом, мучительно высматривая хоть какое-нибудь шевеление в ветках. Через минуту пришлось признаться, что испугал ее только ветер.

Чтобы облегчить дальнейшую слежку, она решила ограничить освещение одной настольной лампой. Заметив любое движение за окном или услышав шорох, лампу можно было бы выключить в ту же секунду, за которую наблюдатель, вероятно, не успеет замаскироваться. Надя еще раз враждебно глянула в окно и опустила взгляд на строчки.

«Да, я шпионил. Каюсь. Но не подумай ничего дурного. Я смотрел целомудренными глазами. Интимная сторона твоей жизни, беспорядочные половые связи, которых у тебя было порядочно, прости за грустный каламбур, у меня вызывали только негативные эмоции. В эти моменты я всегда отворачивался и даже затыкал уши…»

– Надюш! – позвала мать.

Надя подошла к гостиной и прислушалась. Из-за двери все еще доносилось восточное треньканье.

Мать с деревянным хрустом подняла себя из кресла, открыла дверь:

– Чайник поставишь? Зря ты ушла, очень интересно было.

– Скучно, – буркнула Надя.

Отец, точно ждавший этих слов, сразу крикнул:

– Оттого и скучно, что ничем не интересуешься! Попусту живешь!.. Ладно, иди ставь чайник.

Кран засипел пустотой, отхаркнул какую-то ржавчину. Вода полилась неприятного красного оттенка и чистой так и не стала.

«Не страшно, – решила Надя, – все равно прокипит», – поставила чайник на плиту и села читать дальше.

«…И даже затыкал уши…» – прочла она еще раз и поморщилась.

«Нечего нос кривить. Имей мужество признать, что все твои постельные приключения ни к чему хорошему не приводили. Вспомни, когда один наш общий знакомый оставил тебя наедине с совместно изготовленной проблемой. Единственное, о чем он меня просил, чтобы я помог ему избавиться от неприятностей и расходов, связанных с твоим состоянием».

На стол лег второй прочитанный лист.

«Я сидел с ним рядом, негодуя от его подлости, а он при каждом телефонном звонке взывал ко мне: „Да сделай же что-нибудь! Помоги мне!“

Я не осуждаю прохвоста и не оправдываю. Не о нем сейчас речь. Я веду к тому, что это мы уже проходили. Все было у нас: и восьминедельная жизнь, и слезы, и любовь. И больница была, и преподнесенная ложь мамочке о ночевке у подруги…»

– Все знает, – прошептала Надя. Она хотела присовокупить какое-нибудь ругательство, но испугалась, так как поняла, что оно будет немедленно услышано.

В голове шевелилась мысль отыскать номер уже забытого предателя четырехлетней давности и с ним попытаться вычислить автора, но она отказалась от этого, уверенная, что все равно ничего не выяснит.

«Ты возвращалась утром из больницы, опустошенная, истерзанная. Мне было больно за тебя. И я плакал вместе с тобой, и слезы мои были осенним дождем…

Я понимал тебя, как никто другой, потому что мои друзья тоже подводили и предавали меня. Но я всегда всех прощал. Только вот тебя что-то не могу…»

Удивленно охнула мать, потом раздался смех отца:

– Надя, иди быстрее, полюбуйся!

Надя спрятала письмо в рукав и вбежала к родителям.

Отец пальцем указал на ковер, в середине которого сидела крупная серая жаба:

– Осторожно, не спугни.

– Я думала, мышь или крыса, – оправдывала свой испуг мать. – Это ж надо, Витя, жабы в доме заводятся! Откуда?

– Как откуда, Валюш? Сырость, плесень, старые трубы – самое место для жаб.

– Дожили… Ну и что с ней сделать, убить? Что ты молчишь?

– Зачем, все-таки тварь Божья, тоже жить хочет…

Жаба, как вырванное сердце, пульсировала нежным бородавчатым телом.

– Я не могу с жабами, убери ее немедленно! – закричала мать.

– Надь, – попросил отец, – захвати с кухни совок, я ее на улицу вынесу.

– Ага, она у тебя удерет, ее в банку надо и закрыть…

Жаба разомкнула кожистые веки, в два прыжка добралась до стены и забилась в неожиданно большую щель между плинтусом и полом. Оттуда донеслось ее тревожное кваканье.

– Вить, а что, она теперь все время будет там жить? – тревожно спросила мать. – Ей-богу, лучше бы мышь, теплокровное существо, а тут – земноводное… Брр, – она вздрогнула от брезгливости.


Засвистел чайник. Вода, даже прокипевшая, сохранила красноватый оттенок, который, впрочем, исчез, окрасившись заваркой.

Зашла мать, расставила на подносе чашки:

– Пойдешь, может, к нам?

– Нет, спасибо, я лучше здесь побуду.

– Ты правда поругалась со своим новым? Умнее надо с мужчинами обращаться, а не так: что-то не понравилось, и сразу – до свидания.

– А я и не говорила, что умная. Я до третьего класса была уверена, что фамилия Гитлера – Капут…

– Смотри, дошутишься, – мать подхватила поднос и вышла, укоризненно оглянувшись.

Надя достала из рукава смятое письмо. Поставила перед собой чашку с чаем и, прихлебывая и дуя на кипяток, села читать дальше.

Автор грустно резюмировал: «Вот так и ты со мной. Брезговала. Как жабой…

Сам я, как сейчас говорят, из неблагополучной семьи. Детство мое было трудное, слез наглотался, незаслуженных обид. Рассказываю это не потому, что мне нужна твоя жалость, я и не жалуюсь.

Мой отец не мог в силу некоторых причин с нами жить, но один добрый человек из сострадания женился на моей беременной матери и спас ее от позора. Приемный отец никогда не скрывал, что не родной мне, но относился сердечно, делал для нас с мамой все, что мог.

Но главное, что родной отец однажды нашел нас! Теперь мы вместе, вся семья. Такая вот история, хоть мексиканский сериал снимай!»

Переворачивая третий, как ей казалось, последний лист, Надя с удивлением обнаружила, что от него снова отделился следующий, точно письмо обладало таинственной способностью самодописываться.

С потолка на стол шлепнулся таракан, узкий, как семя подсолнуха. Ловко перебирая рыжими лапками, попытался удрать. Надя стряхнула его на пол и безразлично раздавила. Когда соседи сверху устраивали очередную санобработку, тараканы обычно переселялись на этаж ниже.

«Я горжусь моим отцом. Если бы ты знала, как его любят и побаиваются, конечно. Он может быть очень добрым, но и очень грозным.

У меня чудесная мать, добрая, отзывчивая, к ней обращается множество народу, и она всем помогает, никому не отказывает. Ты чем-то похожа на нее. Внешне, конечно. Такие же глаза, улыбка. За это я готов был бесконечно прощать тебя, но, как видишь, просчитался – не бесконечно…

В целом, я хочу сказать, что у меня славные родители, замечательная семья, и я очень хотел познакомить тебя с ними, звал в гости, но ты ни разу не приняла приглашения…»

«Ничего подобного не припомню», – подумала Надя.

«Потому, что я делал это не лично, а через знакомых, – сразу пояснил автор. – По моей просьбе они передавали тебе приглашения, но ты не пускала этих людей на порог, а если они подходили к тебе на улице, то даже не удостаивала ответом. Как я переживал от твоих отказов!»

Луч лампы вздрогнул и из желтого сделался тускло-оранжевым. Такое бывало и раньше, когда падало в сети напряжение.

Автор письма вдруг сменил тон и заныл, как оставленный муж:

«Ну, правда, иной раз такая обида берет! И сколько же я сделал для тебя, сколько бесценных подарков подарил… Всего и не перечислишь: ночное небо в золотых звездах, изумрудная зелень лесов, шепот листьев, пение птиц, я согревал тебя огнем моего сердца, одевал теплом солнечных лу-…».

В руках оставался последний лист. При слабом освещении тонкая бумага выглядела совсем как музейный папирус.

В руках оставался последний лист. При слабом освещении тонкая бумага выглядела совсем как музейный папирус.

«…чей. Ты не оценила, втоптала бесценные дары в грязь. Я отворачиваюсь и ухожу. Теперь все кончено. Прощай и, как говорится, be happy, если получится.

Когда-то твой друг, Джизус Крайст».


После световых конвульсий лампа, напоследок пронзительно вспыхнув, погасла. Кухня погрузилась в темноту, еще более черную оттого, что секундой раньше произошла эта внезапная вспышка.

Поперхнулся недосказанным телевизор.

Мать громко спросила:

– Интересно, это только у нас или во всем доме отключили?

Сразу сделалось очень тихо. В домах напротив мерцали болотные огоньки, но было непонятно, живой ли то свет или отблески бегущих машинных фар.

Слышно было, как мать ищет свечи, припасенные специально для таких авралов.

Дрожащее пламя озарило кухню.

– Тебе свет оставить?

Огонь разделился на две равные половинки. Надя взяла парафиновый столбик, похожий на отрубленный палец с сине-желтым огненным ногтем. Мать ушла.

В створках окна Надя увидела свое утроенное отражение и тихо зарыдала.

С улицы потянуло холодной сыростью, словно опавший кленовый прах, письмо шевельнулось.

Надя коснулась огнем бумаги, и та сгорела быстро, как паутина.

В комнате, выпив чаю из красной воды, зашелся тяжелым астматическим кашлем отец.

С потолка по стенам уже бежал тараканий ливень, и тревожно квакали под полом невидимые жабы.

Старик Кондратьев

Старик Кондратьев получил от дочери денежный перевод. Через неделю дочь приехала сама. Она погостила всего пару дней и уехала, предварительно купив Кондратьеву мешок сахара и мешок гречневой крупы.

Неожиданно выплатили задолженность по пенсии. Кондратьев угодливо благодарил почтальоншу, которая выкладывала перед ним деньги за прошлые три месяца, предлагал ей чаю, говорил, что верит в реформы и в лучшее вообще. Ему сказали: «Какой вы, прямо, оптимист».

Кондратьев счастливо и таинственно рассмеялся, словно у него действительно хранился некий секрет бодрости, пронесенный сквозь военные годы и разруху в новое время, где молодые дохнут, а Кондратьев нет.

От привалившего достатка Кондратьев захмелел, радуясь, что в ближайшее время ему не придется прикидываться ветераном, которым он никогда не являлся. На фронт он не попал по возрасту и с молодости ужасно страдал, так как внешне ничем не отличался от бывших фронтовиков, а боевыми заслугами похвастать не мог.

С годами Кондратьев все более сливался с поколением, прошедшим войну.

Однажды в какой-то очереди Кондратьев возмущенно крикнул: «Да за что я кровь проливал?!» – и ему было мучительно стыдно.

Но донорский его вопрос не остался без внимания, и Кондратьев испытал некоторые льготы человеческого участия. Кондратьев все чаще стал называть себя ветераном, не опасаясь разоблачения. Люди, которые могли устыдить Кондратьева, либо умерли, либо разъехались, а с женой он развелся много лет назад.

Кондратьев уже совсем собрался идти на базар за продуктами, как во двор въехала огромная машина, груженная мешками с картошкой, которую сообща заказывали жильцы всего дома. В свое время Кондратьев увильнул от сбора денег, но тем не менее он вместе со всеми деловито спустился вниз к машине.

К нему подбежала соседка, заведующая раздачей. Даже не посмотрев в свою тетрадку со списком, она спросила:

– Вы один мешок заказывали?

Кондратьев неопределенно кивнул, соседка поставила в тетради галочку, и кто-то помог Кондратьеву занести наверх мешок.

Богатство сыпалось на Кондратьева. Он то взволнованно ходил по квартире, оглядывая мешки, похожие на трех граций Рубенса, то спешил к тайнику в серванте, где лежала пенсия и подаренные дочерью деньги. Кондратьев взволнованно высчитывал в уме, на сколько их должно хватить, и получалось, что года на два.

Кондратьев был плохим отцом, он осознавал это, и потому еще ценнее представлялся ему дочерин подарок.

Для приличия Кондратьев попытался вспомнить дочку маленькой. Вместо этого ему вспомнилось свое детство.

Мать не выпускала его по вечерам на улицу, чтоб не украли каннибалы из ближайшего совхоза. Такое нередко случалось. В памяти Кондратьева всплыл законсервированный эпизод ссоры между отцом и матерью, отец ушел, хлопнув дверью, мать следом за ним. А потом целую зиму было мясо. Отец не вернулся.

Кондратьев, разумеется, не допускал мысли, что питался собственным отцом, но сам процесс пищеварения запечатлелся в мозгу Кондратьева чем-то преступным. Как бы заново пережив запретную сытость, Кондратьев ощутил телесную дрожь и жестокие спазмы.

В уборной с ним случилось помрачение. Когда Кондратьев очнулся, он только помнил, что штанов не снимал и на унитаз не садился. Он ощупал зад руками, но никакого грязного присутствия не почувствовал. Значит, штаны он все-таки снял. И в этом заключалось противоречие. По всем законам логики, раз он снял штаны, но не садился на унитаз, фекалиям полагалось лежать на полу под ногами. Чтобы не губить логику, Кондратьев выловил фекалии из унитаза и положил рядом.

Кондратьев выглянул из уборной и вздрогнул. Мешки в коридоре увиделись ему трупами, полными пищи, но умершими от голода.

«Вот так и я… – тоскливо подумал Кондратьев, и новая волна страха захлестнула его. – Умру, умру, любимые мои!» – метался он по квартире.

Вдруг ему показалось, что мешки на самом деле – его мертвые жены, беременные съестной плотью самого Кондратьева.

Он рухнул на мешок с картошкой, покрывая грубую ткань страстными поцелуями. Потом Кондратьев перевалился к мешку с крупой, извергая нечеловеческие ласки. Лежа на мешке с сахаром, Кондратьев избавился от одежды и по очереди совокупился с каждым мешком.

– Люблю тебя, – шептал он на ухо картофельному, сахарному и гречневому Кондратьеву.

Открылась вдруг чудовищная истина. Перед ним его сакральные тела – три животворных мертвеца, и, поедая их смерть, он поедает собственную жизнь. Едва Кондратьев поглотит своих пищевых двойников, за ним придет его настоящая смерть. Немедленно наметился выход.

– Спасен, спасен! – крикнул Кондратьев, бросаясь к антресолям.

«Это только пища», – шепнул Кондратьеву дьявол.

«Нет!» – звонко пело внутри Кондратьева.

«Еще останутся деньги», – шепнул разум.

– Сребреники! – отвечал Кондратьев.

Наконец отыскалась веревка. Соорудив петлю, Иуда Кондратьев приладил ее к трубе над потолком и, прекращая голоса, повесился ради вечной жизни Христа Кондратьева.

Ван Гог

– Милая девушка, извините, ради Бога, один вопрос: вы могли бы полюбить мужчину без ушей?

Несмотря на явное дружелюбие, уместную деловитость в голосовых модуляциях незнакомца, Лидочка заподозрила скрытый подвох и предпочла угрюмо буркнуть:

– Отстаньте!

– Ну хорошо, сформулируем по-иному: является ли обязательным условием для брака наличие ушей у вашего избранника?

Лидочка гордо вскинула голову с изогнутым, как велосипедный руль, лбом:

– Вы стоите у меня на дороге!

– Ответьте: да или нет, – псевдокапризным тоном потребовал незнакомец.

Лидочка окатила нахала взглядом, полным ледяного презрения.

– Да, мой избранник должен иметь уши! А теперь разрешите пройти!

– Как же так, только выяснилось, что я в вашем вкусе… – Незнакомец решительно скинул капюшон. Лидочка вскрикнула и растерянно заулыбалась. Ее глазам предстали довольно симпатичные, не очень оттопыренные уши.

Незнакомец почтительно перехватил сумку из Лидочкиной руки:

– Если не возражаете, я вас провожу…

– Не возражаю, – по-военному ответила Лидочка.

– Вы не сказали, как вас зовут…

– Лида, и можно на «ты». – Она ужаснулась своей распущенности.


– А ты заскучаешь со мной: я такая старомодная, никуда не хожу, – призналась Лидочка дрожащим от кокетства голосом. С первых шагов знакомства она со светской улыбкой оклеветала несуществовавшего мужа.

– Сбежал к еврейке, за лучшей жизнью, – ввернула Лидочка подслушанную фразу.

– Аналогичная ситуация. – Мужчина сочувственно кивнул, но подробностей не предоставил, лишь повторился: – Аналогичная ситуация.

– Бедный! – Лидочка зажглась игривой мыслью взъерошить спутнику волосы, но промахнулась и тренькнула его по уху, как по струнам. Ухо приняло форму покосившегося писсуара.

Решив, что галлюцинирует, Лидочка взялась за ухо двумя пальцами. Натянулись липкие канатики, оборвались, свертываясь в шарики.

«На соплях держалось», – поняла Лидочка.

Незнакомец заговорщически подмигнул и сказал, приглашая к молчанию:

– Тс-с! – резко отшвырнул сумку и кинулся наутек.

– Помогите! – очнулась Лидочка, и улица пристально окаменела. Кое-кто из граждан бросился вслед за беглецом.

– Держи, держи его! – тоненько верещала Лидочка, пока хвост погони не скрылся за ближайшим поворотом. Тогда Лидочка заткнулась и побежала к дому.

Назад Дальше