И вот для Анри, очутившегося в полосе штиля, не ведающего, с какой стороны ветер подует, истерзанного нерешительностью и в какой-то мере скукой, достаточно было бы и меньшего повода, чтобы с восторгом разделить все радости, описанные в послании друга. А так как по юности он еще легко поддавался эмоциям, то, должен признаться, он их понял и вполне разделил энтузиазм Жюля.
При всем том, перечитывая описание Люсинды, он сравнил ее с мадам Рено и нашел последнюю красивее… поскольку от рождения предпочитал брюнеток.
XIIIЧерез некоторое время мадам Рено дала бал, или раут, или танцевальный вечер, называйте, как хотите. Собрались приглашенные, прежде всего из числа постоянно проживающих в заведении, а кроме того — чета Дюбуа (к немалому удовольствию мсье Мендеса), мадемуазель Аглая (к превеликой радости мсье Альвареса), чета Ленуаров с детьми, родителями и кузенами, юный Тернанд, друг дома Морель и еще некоторое число почтенных особ обоего пола, более или менее споспешествующих украшению вечера и уничтожению прохладительных напитков.
Парикмахер, коего я предпочел бы именовать цирульником, находя, что от такового написания больше попахивает пудрой для париков, ирисами и галантным злословием века пастелей и маркиз, — так вот, цирульник явился уже в пять часов, чтобы заняться прической мадам Рено, после чего поднялся к господам Альваресу и Мендесу, ради придания внешности которых должного блеску его щипцы для завивки и помада равно пускались в ход, и он потратил по получасу на каждого, а оттуда отправился прямиком к Анри; молодой человек пожелал прибавить себе лишь какой-нибудь штришок, кое-где кое-что подвить; сей оказией воспользовался и папаша Рено, чтобы остричь себе волосы, и даже сам Шахутшнихбах, поддавшись необходимости приукрасить голову, велел завить себя а-ля шампиньон, сделавшись похожим на трубадура или гарсона из кафе.
Какая революция! Какой шум на кухне, в кладовке, в гостиной, в комнатах — везде! Дом вылизали сверху донизу, выбили всю мягкую мебель, вытряхнули ковры, у ламповщика взяли внаем лампы, а в харчевне, торгующей жареным мясом, — слуг; пианино поменяло место, с кресел исчезли чехлы, на лестнице появились цветы, а у двери — лампионы. Каждый раз, чуть только гость останавливал свой экипаж и было слышно, как кучер опускает подножку, Мендес и Альварес устремлялись вниз, чтобы увидеть вновь прибывших и быть у входа, когда те войдут.
Мадам Дюбуа приехала одной их первых. Мендес чуть не лишился чувств, когда она сняла накидку в прихожей и оголила полные плечи, сиявшие алебастровой белизной на фоне бархатного платья гранатового цвета; лиф его был так тесен, что плоть выдавливалась вверх по краям, и казалось, ткань режет тело на части; шею дорогой его сердцу дамы украшало широкое жемчужное колье, а в руках она держала веер, которому еще предстояло хорошенько ей послужить, овевая ее пунцовую физиономию.
Но и сердце Альвареса взыграло с не меньшей прытью, чуть не выпрыгнув из грудной клетки, когда мадемуазель Аглая, выглядевшая еще легче, еще эфирнее обыкновенного, с гипюровой лентой в волосах и в длинных, до локтей, белых перчатках с оторочкой из лебяжьего пуха, прошедшая мимо, почти не касаясь земли, изящно ему поклонилась, всколыхнув спиральки своих завитых на папильотках локонов и качнув серьгами. Позади следовал ее брат, неся за ней боа и шаль.
К восьми часам прибыли, наконец, остальные сотрапезники, разодетые в пух и прах и с соответствующими случаю минами; кавалеры предложили руку дамам, и бал был открыт. Все танцевали, вышагивая вперед и назад, лакированные туфли скользили по вощеному паркету, кавалеры улыбались, а дамы держались подчеркнуто скромно.
Сынок мадам Ленуар, и на этот раз одетый артиллеристом, с кивером на голове, саблей на поясе и шпорами на сапожках, прикорнул на скамье; мадемуазель Клара протанцевала всю ночь, получив в партнеры собственного родителя; мадемуазель Гортензия, ее старшая кузина, с венком роз на голове и голубым шарфом на шее все время смотрелась в зеркало и жеманничала, вертясь перед братом мадемуазель Аглаи, который с блеском играл роль одинокого кавалера; Шахутшнихбах, застряв в прихожей, помогал слугам переносить блюда из столовой в гостиную; Тернанд, стоя очень прямо, демонстрировал свое лицо на три четверти в фас — так, чтобы именно в этом ракурсе быть замеченным мадам Ленуар, смотревшей по преимуществу на Альвареса, а тот созерцал мадемуазель Аглаю, имевшую вид самого непонятого в мире существа; мадам Дюбуа придавала томности маленьким глазкам и выставляла напоказ все свои полновесные чары, частично укрытые от глаз Мендеса из-за молодого человека, который сидел прямо перед ним и меланхолично поигрывал лорнеткой, время от времени с мечтательным видом поглядывая на потолок, чтоб ни от кого не укрылось, сколь совершенна его голова.
Мадам Рено не танцевала, поскольку была немного утомлена и к тому ж берегла силы для вальса. Она то и дело удалялась, чтобы отдать какое-нибудь распоряжение, а в остальное время сидела в кресле средь узкого кружка приближенных гостей, к которому по очереди подходил то один, то другой из присутствующих, чтобы изъявить ей свою признательность или перекинуться двумя-тремя фразами. Компания эта располагалась в углу гостиной, неподалеку от карточных столиков, поставленных в кабинете мсье Рено, где ради праздника все перевернули вверх дном: убрали бюсты, а папки заперли в шкафы.
Анри издали любовался мадам Рено, облаченной в желтое платье с золотистым отливом. Она держалась невозмутимо, точно богиня; на ее лице, немного бледном в сиянии свечей, запечатлелось какое-то особенное выражение неожиданной для нее величавости: глаза блестели, безупречные зубы сияли в улыбке, обнаженные руки как бы впивали свет ламп, и он переливался легкими волнами на белоснежном бархате кожи.
Анри приблизился к ней и вдохнул аромат, источаемый всем ее телом; заговорив с ней, он нагнулся над ее плечом, а когда выпрямился, щека горела, будто побывала над раскаленной плитой.
Пунш получился превосходный, тайной его состава владел один папаша Рено. Последний блестяще справлялся с ролью гостеприимного хозяина, заводил речь о разнообразных предметах, часто смеялся, сияя, расточал комплименты прекрасному полу, крепко жал руки мужчинам, детей пичкал пирожными, всем, не скупясь, подливал вина и танцевал весьма колоритно, а во время паузы в одном из контрдансов подсел к пианино и пробарабанил по клавишам локтями; это вызвало приступ хохота, он остался весьма доволен.
Все оживились, даже серьезные люди, среди которых надобно отметить Тернанда: тот — с рукой, засунутой за борт жилета, и с манжетами сорочки, целиком вылезавшими из рукавов фрака, — умудрялся сохранять байроническую непреклонность, каковая приводила в отчаянье мадам Ленуар; меж тем вновь заиграла труба, скрипка заверещала как нельзя громче, руки заторопились обнять талии, глаза вновь загорелись, Морель позволил себе несколько более вольное па, и у него тотчас нашлись подражатели, а посему к наступлению трех часов утра спиральки у висков растрепались, уложенные локоны потеряли гладкость и блеск, на большинстве нижних юбок понизу отпечатались следы каблуков, а перчатки потеряли былую свежесть.
Ах, как хорошо было вальсировать в этакий час, когда старые дамы уже ушли, когда легко скользить по паркету, увлекая изнемогающую в твоих руках от усталости партнершу, мять ее кружева, вдыхать запах ее волос и во всех зеркалах видеть себя в непрестанном кружении, в сиянии люстр, пока от блеска глаз, все время сверкающих так близко, вас не охватывает сладостная истома: голова легонько гудит от однообразного порхания по кругу и сердца трепещут ему в лад среди жарких эманаций утомленных женских тел и вянущих роз — вот время, когда душу охватывает любовь, а подчас и пронзает боль.
— Почему вы не вальсируете? — очень тихо спрашивала мадам Эмилия у Анри.
— Но… я не умею, — мялся он.
— Вы говорите неправду! — возражала она. — Надо постараться… Ну же, о, прошу вас, со мной… неужели вы мне откажете?
Мадемуазель Аглая играла какую-то победоносную мазурку, Тернанд увлек в танце мадам Ленуар, Мендес уже ухватил мадам Дюбуа, молодой человек с лорнеткой получил согласье мадам Эмилии, вальсировавшей, надо сказать, дивно. Всякий раз, как она проплывала мимо Анри, ее платье касалось его ног, шелковистый атлас почти что цеплялся к сукну его панталон, и он ожидал каждого нового появления ее перед ним с мучительным нетерпением.
Она снова села в кресла и повернулась к нему:
— Вы так и не сделаете ни одной попытки?
— Вы же знаете, не могу.
— Было бы хотение…
— К тому ж здесь еще слишком людно.
— Значит ли это, что вам мешает одно тщеславие? Не думала, что вы такой фат.
— Тщеславие? О нет! Но…
— Вы говорите неправду! — возражала она. — Надо постараться… Ну же, о, прошу вас, со мной… неужели вы мне откажете?
Мадемуазель Аглая играла какую-то победоносную мазурку, Тернанд увлек в танце мадам Ленуар, Мендес уже ухватил мадам Дюбуа, молодой человек с лорнеткой получил согласье мадам Эмилии, вальсировавшей, надо сказать, дивно. Всякий раз, как она проплывала мимо Анри, ее платье касалось его ног, шелковистый атлас почти что цеплялся к сукну его панталон, и он ожидал каждого нового появления ее перед ним с мучительным нетерпением.
Она снова села в кресла и повернулась к нему:
— Вы так и не сделаете ни одной попытки?
— Вы же знаете, не могу.
— Было бы хотение…
— К тому ж здесь еще слишком людно.
— Значит ли это, что вам мешает одно тщеславие? Не думала, что вы такой фат.
— Тщеславие? О нет! Но…
Рукой мадам Эмилии снова завладел Тернанд, и они пошли танцевать. На этот раз она еще стремительней проносилась мимо Анри; он стоял все там же, прислонившись к стене, глядел, как она появляется и исчезает, приоткрыв рот в вызывающей усмешке, как можно дальше отклонившись назад и запрокинув голову. «Кокетка! — восклицал он про себя. — Неужели она воображает, что я любуюсь ею?» При этом он определенно ею любовался и страстно ее желал, мысленно разрывая на ней платье снизу доверху и представляя ее обнаженной именно в этой позе.
— Вы очень угрюмы, — проговорила она, садясь рядом; потом, отдышавшись, продолжила: — Уверена, если б вы только захотели, то вальсировали бы не хуже прочих.
— Я, конечно, сожалею, что не выучился вальсу, но первый урок мне бы не хотелось получать от вас.
— Почему бы и нет, я — хороший педагог, — заверила она.
— В самом деле?
— Определенно. — Тут она рассмеялась и взглянула ему прямо в лицо.
Он тоже рассмеялся, при всем том чувствуя в ее словах насмешку.
— На этот раз, душенька, вы должны оказать такую честь именно мне, — проворковал мсье Рено, остановясь перед женой.
— Вы слишком любезны, прекрасный мой рыцарь, чтобы я могла отказать вам, — в том же тоне отвечала она.
Мадемуазель Гортензия ударила по клавишам, зазвучал Штраус,[37] Тернанд пустился вальсировать первым, за ним последовал Мендес, супруги Рено танцевали вместе: он изображал Аполлона, «ежели бы тот был китайцем», и покачивался из стороны в сторону, томно закатывая глаза, она же смеялась, как безумная, подыгрывая всем его фокусам. Шахутшнихбах давно отправился спать, Морель тихо улизнул, чтобы, переодевшись предводителем каннибалов, с должным шиком закончить ночь в Опере.[38] Гости расходились, праздник приближался к концу. Мадемуазель Аглая умирала от усталости в объятьях кружащегося с ней Альвареса, с Мендеса каплями стекал пот — он все еще вальсировал с мадам Дюбуа, мадемуазель Гортензия уже сыграла все, что знала, мсье Ленуар потерял пятьдесят франков и, опасаясь еще больших убытков, пуще всего желал отправиться спать, зато мсье Рено был неутомим, а супруга его не утратила обаяния. Иногда вальсирующие, следуя друг за другом, оказывались в соседней комнате, и Анри оставался один; он слышал шарканье ног, смех, выкрики, и несколько раз его охватывало странное желание заплакать. Он чувствовал холод внутри себя, и все его существо содрогалось от тоски. Ужасные мгновения в жизни каждого — вот такие, исполненные горечи обманутого честолюбия, когда чувствуешь, что одинок в этом мире, нет отклика тебе, мрачному, лишенному счастья, словно отъятому навсегда от груди кормилицы, и ты брезгливо отворачиваешься от чужого всеобщего веселья!
Когда все разошлись, он поднялся к себе в комнату, но не лег: распахнул окно и перевел дух. Ночь была теплой, он упивался ее безмолвием, прохладный воздух освежил его усталые глаза, остудил горящий лоб; он долго еще оставался у окна, облокотясь на подоконник и вглядываясь в ночь; помаленьку и утро забрезжило, на небе поблекли звезды, он невольно припомнил все улыбки, все женские взгляды, оставившие его наедине с собой, запах их одежд, угаснувшие звуки музыки и потухшее сияние люстр; хотя бал и нагнал на него скуку, он уже жалел о нем, как о какой-то старинной вещице; а ветер меж тем начал трепать древесные кроны, где-то вдали запел петух, время от времени, грохоча по булыжникам, проезжали повозки, слышался лай собак… утренние облака, легкие и стремительные, проплывали одно за другим и таяли вдали, далеко за Парижем, по ту сторону светящейся линии горизонта… но тут похолодало, и пал туман.
Почти засыпая от усталости, оглушенный неисчислимым множеством разнообразных мыслей, обрывочных суждений и воспоминаний, затопивших взбудораженный мозг так беспорядочно и внезапно, как сорванная буйным порывом ветра осенняя листва застилает лесную траву, он вновь увидел чреду пробегающих, будто тени, веселых и грустных дней его прошлого; вот, еще совсем ребенком, он играет, улыбаясь жизни просто, без мечты и желания, а еще день поступления в коллеж, и тот другой, памятный, когда он его окончил… А вот он переступает порог дома мсье Рено, и тотчас вспоминается вечер, когда она вошла в его комнату, а он поцеловал ее в шею, и еще дни былых прогулок под руку с Жюлем, когда они покупали фунтик вишен и ели их вместе, сидя на обочине дороги или упав плашмя в луговую траву; припоминались и долгие скучные часы юности, проведенные за партой, с упертым в щеку кулаком, в мечтаниях о будущем и грядущих любовях, и первые восторги неутоленной плоти, и зимние вечера там, дома, когда он спокойно и напряженно работал при мягком сиянии свеч, а затем тот день в саду Тюильри, когда снег хрустел под ногами; и мертвенные сумерки плохих дней, когда не хочется жить, — многое, многое привиделось ему… Что именно? Не возьмусь предполагать. Он вспомнил первую свою детскую влюбленность и ту уже давнюю любовь, которую счел тогда страстью до гроба; грезился ему и жалостливый голосок кормилицы, она напевала у его кровати колыбельную чистым, бархатистым грудным голосом мадам Рено, когда она говорит… он передумал все, о чем стоит думать, и вымечтал все, что достойно мечты.
Этажом ниже часы пробили семь, он затворил окно, сел на стул и заснул. Свеча на каминной полке продолжала гореть, и ее пламя отражалось в зеркале.
XIVВечером Анри заявился к Морелю, по макушку заляпанный уличной грязью, промокший до костей, вид он имел бледный, а голос срывающийся. Войдя, плюхнулся в кресло и сжал голову обеими руками в знак совершенного отчаяния.
— Осторожнее! — воскликнул хозяин дома. — Вы изомнете кружева моей куртки!
— Ах, Морель, как мне плохо!
— Привстаньте, вы сидите на моих штанах.
— Я — несчастнейший из смертных! — не унимался гость.
— Куда, черт подери, я засунул свои красные сафьяновые сапожки? — только и пробормотал Морель.
Он схватил каминные щипцы и потыкал ими под кроватью.
— Знали бы вы, что я выстрадал!
— А посмотрим-ка под комодом, — обратился к самому себе Морель, — если б я их где-нибудь оставил, то, сдается мне, не мог бы этого не заметить.
— Нет, нет, я больше не в силах терпеть! — воскликнул Анри. — Должен же быть этому конец!
— А-а-а! Вот они! Согласитесь, было бы весьма некстати, если бы они затерялись, ведь такие отыскать трудновато! Представьте, дорогуша, мы провели адскую ночку: после шампанского — пунш, за ним последовал грог, потом — кирш, ром и целая свита им подобных, затем мы взяли копченой селедочки, чтоб подсобить пищеварению, и два часа напролет хлестали бордо. А перед расставанием заказали завтрак, и пришлось еще есть… я выпил больше всех… ах, прямо сил нет!
Далее последовал гомерический зевок, Морель расправил плечи, да так, что хрустнули суставы локтей и запястий.
— Если б вы знали, что со мной стряслось, вы бы поняли! Но Боже мой, Боже мой!
— Ах! Славно же мы повеселились: за ужином среди нас затесался некто смахивающий на немецкого барона, он пришел с малышкой Ирмой; так вот, он ни слова не понимал по-французски и желал расцеловать всех женщин. Напился, как польский сапожник, и хлебал из собственной шляпы; над ним издевались все, а он ничего не замечал, его заставляли глотать всякую всячину: уксус, горчицу, большие редиски целиком, как пилюли… да, было отчего надорваться со смеху; например, у него имелись недурные сигары…
— Могли бы вы подумать, что она на такое способна? Вы, знающий ее так давно…
— Она? О ком это вы? О Луи? Честное слово, нет! Этот бедняга Бушро такого не заслужил. Признаю, он глуп, но после всего, что он для нее сделал… Промотать пятьсот тысяч франков ради дамочки из семейства куриных, и чтоб тебя потом!.. Нет, нет и нет!
— Я слишком много пережил, перестрадал, — еле слышно прошептал Анри.
— Отвергнуть на роскошном балу руку этого бедного малого и предпочесть ему такого кретина, как герцог де Нуайон! И все только потому, что тот, первый, то бишь Бушро, катится вниз и его не сегодня-завтра схватят! Так теперь, значит, можно, хихикая, прохаживаться у него перед носом под ручку с другим?! Какая выжига! Они, знаете ли, все таковы: добренькие милашки — когда вы богаты, свирепые твари — как только вы обеднеете. Вот и я…