Алексей Коробов Маяк Рассказ
Алексею Коробову 29 лет. По специальности он инженер-химик, живет и работает в Ленинграде. Печатается впервые.
1В прохладной синеве неба кувыркался самолет. Штопором он почти вонзался в море, карабкался вверх, чтобы оттуда срываться вниз.
Бугров восхищенно вскрикивал:
— Во дает! Во дает! — и посматривал на Дрозда.
Дрозд стоял рядом с рулевым, и казалось, его ничто не интересует.
— Здорово, правда, товарищ капитан? — заискивающе сказал Бугров.
Дрозд холодно взглянул на него, и Бугров обиженно замолчал.
«Старый хрен, — думал он. — Ну дал выговор. Если бы за дело... Подумаешь, не побрился. Дисциплина... А сам-то... Да я бы удавился от скуки — в пятьдесят лет за рыбкой ходить. Уж лучше удочкой. Или фикусы разводить и пыль с них стряхивать».
Самолет ринулся на сейнер. Плоскости отражали солнце. Самолет шел, как идут в атаку. Рев двигателей наполнял уши.
«Началось», — почему-то мелькнуло в сознании Бугрова, и это слово, короткое, емкое, страшное, будто перечеркнуло всю его прошлую и короткую жизнь, ничего не оставляя на будущее, и такая тоска охватила его, что руки помимо воли заплясали на штурвале.
Дрозд оттолкнул Бугрова и взялся за штурвал. Он смотрел только на самолет. Так пикировали «мессеры» на Ладоге. В этот момент они сбрасывали бомбы. И в эти секунды спасала ясная голова да крепкие руки, если, конечно, не считать и удачу...
Но когда бомба должна была вот-вот оторваться, самолет бросился на корабль. Дрозд вцепился в штурвал и расправил плечи, будто хотел принять удар на себя. Он смотрел широко раскрытыми глазами на мгновенно растущий самолет, слышал воющий звук двигателей — воющий звук смерти — и чувствовал, как холодеют спина и живот. Он резко переложил штурвал, а самолет, готовый врезаться в мостик, взмыл вверх — как будто подпрыгнул.
Самолет нехотя набирал высоту и уходил к горизонту, где была земля.
Дрозд оторвал пальцы от штурвала и увидел, что ногти стали белыми. Мускулы рук окаменели, и болела шея.
— Да это же наш, — с облегчением сказал Бугров.
— А чей еще? — рассвирепел Дрозд. — Это в Баренцовом-то море! Курс прежний!
— Ну и зараза! Ну и зараза! — монотонно повторял Бугров. — Хулиган! Да за такое в лучшем случае морду бьют!
— А в худшем?
Дрозд успокаивался — разминал папиросу.
— Сообщить командованию — и точка! Вояка!
Дрозд не ответил, и Бугров сказал:
— Очень просто — взять и сообщить. Они-то знают, кто в каком месте барражирует. — Он с удовольствием произнес это слово. — А у вас и нервочки, товарищ капитан!
Бугров не мог заставить себя замолчать.
Дрозд смял в комок наполовину выкрошенную папиросу и сказал:
— Были. Вот у того парня — сила! А жаловаться никому не буду: и нам и ему хватило. — Он провел большим пальцем по горлу.
2«Ну, нет! Шуточки! — скрипел зубами Коптилин — Не выйдет!»
Желудок и сердце снова провалились куда-то вниз. Тошнота подкатывала к горлу, и он потерял счет виткам — только солнце через равные промежутки било в глаза.
Он вырвался из штопора над самой водой и, когда набирал высоту, дрожал от напряжения, словно сам тянул самолет.
Он хотел выброситься, когда отказало управление, и был готов это сделать и получил разрешение, но сразу не сделал и теперь все откладывал, надеясь спасти машину.
— Порядок, — сказал он, но машина опять стала проваливаться, и он опять, холодея от дурноты, немеющими руками, всем телом вытаскивал ее вверх.
Он увидел небольшой корабль и решил, что катапультируется сейчас, но потом подумал, что самолет может задеть корабль, и пока он думал, самолет уже шел на корабль.
Корабль нарастал, и Коптилину казалось, что он видит людей на мостике и их глаза, в которые лучше не смотреть. А самолет вдруг провалился, и он в уме надавливал рычаг катапультирования, а руки вырывали самолет в воздух, и он кричал проклятия и ругательства.
Коптилин зажмурился и, не веря себе, почувствовал, что летит и упругий воздух держит машину. Он осторожно приоткрыл глаза. Внизу застыл расплавленный алюминий. Коптилин еще немного летел, а когда машина клюнула, чтобы слиться с алюминием, с тем, что внизу, заученным движением взялся за рычаг.
3Казалось странным, что раньше было солнце, был воздух и он сам был наполнен необыкновенным ощущением высоты.
Сейчас была одна вода — и под ним и вокруг. Туман скрыл солнце, смешал воздух с морем, и Коптилин жадно втягивал ртом и ноздрями тяжелую и влажную смесь.
Он лежал в верткой резиновой лодке, навалившись грудью на упругий борт, и греб ладонями, потому что потерял весла вместе с парашютом. Вначале греб сильно и энергично, чтобы как-нибудь согреться, и не думать, и не вспоминать о том мгновении, когда погрузился в обжигающе холодную воду, перехватило дыхание, и сердце нехотя отбивало: жив, жив, жив. Сейчас он выгребал медленно и обстоятельно, направляя лодку к берегу.
«А может, берег позади? Справа? Слева? Или где-то между «позади» и «справа»? Тогда уж лучше завалиться на спину и ждать. Чего? Погоды? Ждать, когда твои приятели на бреющем смогут прочесать квадрат за квадратом, а ты им спокойненько помашешь ручкой: «Привет, парни! Приготовьте крабы с майонезом и побольше — это ж моя любимая закуска, — и, черт с ней, пусть хоть перцовка, а после я готов и на губу». Нет, берег впереди. Я не мог ошибиться. Тогда солнце светило в затылок. Оно и сейчас светит, только не видно. Берег перед тобой. И не вздумай метаться. Это — самое последнее дело».
Он услышал нарастающий гул самолета. Самолет пролетел над ним, и он по звуку определил: «Антоша», почтарь.
«Летит милый парень, везет почту, или продовольствие, или бабулю, которая, когда не крестится, быстро-быстро вытирает влажный носик. Летит, покуривает и не знает, что под ним гибнет Гришка Коптилин!»
4Темнота наступила незаметно. Туман рассеялся, и низкие тучи ползли над головой, а вокруг было по-нехорошему спокойное море.
Болела грудь, ноги затекли, и он решил сделать передышку. Осторожно перевернулся на спину и спрятал холодные, негнущиеся ладони в карманы куртки. И, когда отдыхал, бездействовал, тревожные мысли донимали его, и он чувствовал, как чертовски замерз и устал. Он понимал, что не должен думать об этом.
Коптилин усмехнулся: думать — значит сомневаться. «Ерунда. Что значит не думать? Просто существовать, подчиняясь инстинктам? А что? Ничего инстинктик — хотеть жить. Глупо как получается... О чем-то мечтаешь, надеешься, добиваешься или пытаешься добиться — и вот тебе раз...»
Руки отогрелись, налились теплом, только в кончиках пальцев — под ногтями — покалывали иголки.
«Сейчас бы в тепло. В жаркую комнату, чувствовать рядом тепло другого человека...»
Он не хотел думать об этом. Он заставил себя улечься грудью на упругий борт, кажущийся сделанным не из резины, а из металла, и, не размышляя, как это мучительно — опускать руки в ледяную воду, погнал лодку вперед.
Темнота таила опасность, и страх незаметно и вкрадчиво овладевал Коптилиным.
Он был один на один с этим мраком, хотя знал, что эфир наполнен дробью морзянки, подчеркнуто бесстрастными голосами радистов. Где-то прогреваются моторы самолетов и вертолетов, а юркие катера прощупывают море ярко-синими лучами прожекторов.
Он знал все это, но это было по ту сторону мрака. Знал, что десятки людей не спят: одни по зову сердца, другие по обязанности; волнуются: одни искренне, другие из-за будущих неприятностей.
Но все это было на залитой светом — пусть электрическим — земле.
«Я вышел из того возраста, когда боятся всякой чертовщины. Где эти черти? Где ангелы? Мир материален. Браво! Изумительная подкованность. А что? Мир есть сочетание атомов и молекул. В нем нет места для предрассудков. Дайте сюда попика, и я докажу, что бога нет. В порядке атеистической пропаганды. И дайте колбасу. Сытый желудок не располагает к беспокойству. Так же, как тепло. Люди, да будет ваш путь спокоен и безмятежен! Только и останется беспокоиться, как бы не потерять всего этого.
Не злись и не юродствуй. И не считай себя мучеником или героем.
Я сам выбрал свой путь. Пожалуйста, без громких слов. Был обычный учебный полет. Вернее, обычный военный полет. Нет. Учебный. И я готов всю жизнь летать, но чтобы они оставались учебными».
5Он провалил экзамены в медицинский институт. Это был 1953 год, когда после десятилетки других путей, кроме института, никто себе не представлял. Его вызвали в райком комсомола, уговаривали пойти в летное училище. «Денег уйма, Чкаловым будешь, слава!» — горячился моложавый полковник. Он упорно говорил: «Нет!», — но ему надоело скрываться от более удачливых приятелей и видеть тревожные лица родителей, когда после бесцельных шатаний по городу поздно возвращался домой.
Училище было за Уралом. Он вглядывался в незнакомые места, и лишь названия станций напоминали, что он уже проделывал этот путь: во время эвакуации, жарким летом 1942 года.
Ему пришлось тяжело: дисциплина, строевые занятия, твердый распорядок и устав, который надо было знать и во сне. Начались полеты, сперва испуг и восхищение, потом восхищение и гордость, а потом — обычная работа. Не совсем обычная работа, потому что перед каждым новым полетом он по-хорошему волновался, но об этом не принято было говорить. И он уже не представлял, что можно заниматься другим, жить по-другому.
Окончив училище, побывал в Ленинграде, щегольски козырял, с удовольствием предъявлял хрустящее офицерское удостоверение, поил школьных товарищей зубровкой, ходил на танцы, и девушки оказывались такими милыми и такими одинаковыми, что становилось противно. На вокзале родители по очереди целовали его, а в памяти вставали шальные и безалаберные дни отпуска, и он с горечью думал, что так и не нашел ни времени, ни слов для родителей.
Он мотался по Союзу: холод и жара, леса, тундра, пустыни — походная жизнь, нераспакованные чемоданы, редкие письма друзей. Чего писать? Встретимся — поговорим.
И везде было небо — чистое, облачное, грозное, коварное, но родное небо.
Везде была работа.
Везде была жизнь.
6Далеко впереди замерцал огонь, похожий на уголек, раздуваемый ветром. Первой его мыслью было: корабль. Но для корабля было слишком мало огней. И не зная, что это такое, и зная, если огонь — значит, человек, он направил лодку на свет.
Коптилин быстро выдохся.
«Спокойно, спокойно. Глупо рваться, если видишь цель. И еще глупее не добраться до цели. Это как в спорте. Сколько я перевидал парней, которые перегорели еще на тренировках или скисали, не дойдя десятка метров до финиша. Только спокойствие и хладнокровие. И трудолюбие. Но сейчас другое. Это почище спорта. И поважнее. Хотя без спорта я бы не смог этого сделать».
Коптилин вглядывался в далекий и неясный красный глазок, и от долгого и пристального вглядывания набегали слезы. Он не мог стереть их, и тогда казалось: глазок потух и все, что он делает, бесполезно.
«Ах ты, глазок мой ненаглядный. Сволочь! Хотя бы мигнул или загнулся к чертовой матери, и все стало бы на свои места, и я был бы в счастливом неведении. Хорошенькое счастье... Ну, разгорись! Погоди, я доберусь до тебя! Я изувечу твою гнусную ухмыляющуюся рожу. Я... Что я?»
7Дрозд проснулся среди ночи от неясного ощущения пришедшей беды. Это было как в те далекие годы на Ладоге, когда он просыпался за мгновение до сигнала воздушной тревоги. Сейчас он продолжал лежать и, не открывая глаз, чувствовал, что в каюте посторонний и этим посторонним мог быть только радист. И он почему-то решил, что это связано с самолетом, который напугал их. И когда он подумал об этом, радист осторожно, но требовательно положил руку ему на плечо, и Дрозд сразу же сел.
Он читал радиограмму, прикусив зубами край нижней губы, терзая и мучая себя, как это после всего того, что видел, не отдал приказ хотя бы немного пройти вслед за удалившимся самолетом и даже не сообщил на берег. Только такой мальчишка, как Бугров, мог всерьез подумать, что их атакуют, а потом, успокоившись, говорить, что летчик хулиганил. И когда он, Дрозд, сказал: «И нам и ему хватило», — больше думал о себе. Еще бы: струсить, а затем поставить в известность и начальство, что струсил. Ему стало отвратительно за те слова. Они как бы успокаивали, подводили черту. А тогда они казались чисто мужскими: отдать предпочтение другому, одновременно не умаляя и себя.
Так, с прикушенной губой, он поднялся в рубку. Он коротко отдавал приказания, их четко и быстро повторяли рядом с ним и далеко внизу — в машинном отделении; так же четко и быстро исполняли. А ему казалось, что все делается очень медленно. Но палуба уже вибрировала, и глубоко зарывался нос — корабль набирал скорость.
Включили прожектор. Луч прыгал по черным волнам. Ветер пригоршнями бросал в лицо холодные брызги. Дрозд поежился, представив, каково летчику в такой воде, и у него сразу же заныли колени. Боль была нестерпимой, и Дрозд, как о постороннем, подумал, что в другое время он ушел бы в каюту и растирал колени водкой, а потом надел бы сухие, колючие кальсоны. Но он прогнал эти мысли, а вскоре и совсем забыл про боль. Он, как и все, вглядывался в вырываемое у темноты пространство, хотя знал, что пройдет не один час, пока они дойдут до предполагаемого места аварии.
Все, что раньше казалось важным, отошло на задний план, мельчало, и небольшой экипаж, объединенный общей тревогой, делал все возможное, чтобы найти неведомого им человека, восхищаясь его упорством, втайне размышляя, что делали бы они, окажись на его месте. И Дрозд подумал, что мужество — такое свойство, которое лучше всего заметно в других.
Наступило утро. Туман растаял, и прожектор уже был бесполезен. Море было пустынным.
— Что ж, — сказал Дрозд. — Надо искать. Надо найти. Живым... — Хотел добавить: «или мертвым», — но не решился.
8Поднялись волны, и лодка тяжело переваливалась с гребня на гребень. Красный глазок качался вместе с лодкой вверх-вниз.
«Качаешься, да? Ну, давай, давай. Кто качается? Я? Или маяк? Или вся земля? Когда это кончится? Спать... Как чудесно спать и ни о чем...»
Волна подкатилась под лодку. Лодку развернуло боком, следующая волна накрыла ее, и Коптилин очутился в воде.
«Все», — сказал кто-то другой, бывший в нем, который устал от холода, голода, от попыток бороться со сном, от изматывающей пляски на волнах, которому уже было все равно. Но другой, более сильный и мужественный, упрямо плыл за ускользающей лодкой, цеплялся негнущимися пальцами за упругие борта, проклинал непослушное тело.
В лодке была вода. Коптилин выплескивал ее за борт. Он не думал о тепле, не думал о береге, не думал, что мог и может утонуть. Он наклонялся, зачерпывал ладонями воду, выливал ее за борт, вновь наклонялся. Он понимал: это — опасное оцепенение, парализуется мысль и способность к действию, — но был так измотан, что его хватало только на монотонные, обманчиво-усыпляющие движения.
«Только не уснуть. Тогда конец. Чему конец? Бессмысленным попыткам? Как это понимать: «без смысла»? Такого не существует. Все имеет свой смысл».
В привычный шум моря стали вплетаться необычные звуки. Он не мог понять их происхождения. Он работал: вычерпывал воду и греб.
Резкие, хлопающие звуки усилились. Коптилин подмял голову и разглядел очертания высокого берега. На берег кидались волны — отсюда и странные звуки.
Оцепенение прошло сразу. Коптилин чувствовал, как мускулы наливаются силой, крепнет воля, а с ней и надежда. Он действовал быстро и ловко, мыслил экономно.
«Здесь не пройти. Лодку разорвет о камни. Берег крутой. Но важно, что берег рядом. Наконец-то!»
9День начинался тяжелый, влажный, а Коптилин все еще не мог пристать к берегу. Скалы уходили в низкое, мрачное небо. Море успокаивалось и лишь у берега вскипало брызгами.
Несколько часов прошли как в бреду. Лодку кидало на камни, он подставлял ладони — удар! — волна рассыпалась, била его водяной крупой и, обессиленная, оттягивалась в море, таща за собой лодку. Но набегала новая волна — и опять удар, и опять передышка.
У него было желание опустить руки и броситься на берег, и — где наша не пропадала — или размозжить голову, или... Но он знал: другого выхода быть не может, а ЭТО всегда успеется, и потому упорно подставлял разбитые ладони кидающемуся на него берегу.
«У человека должен быть критерий. Если смерть, то страшно и глупо. Страшно и глупо мерить свою жизнь по смерти. А если нет выхода? И почему говорят: чтобы решиться на ЭТО, надо обладать сильной волей? Впрочем, говорят и о слабой воле. А по мне, в ЭТОМ — слабость и сила. Нет, только слабость. И вообще ЭТО — последнее дело. И разговор идет не об очередности. Просто последнее дело. На свете достаточно вещей, ради которых стоит жить, достаточно вещей, ради которых стоит бороться».
Волны ослабли, и Коптилин с трудом вывел лодку из зоны прибоя. Теперь он видел: перед ним остров. Совсем маленький, и с левой стороны в море уходит низкая гряда, а дальше темнеет еще один берег.
Коптилин рассвирепел. Он гнал лодку на огонь. Он чуть не распорол лодку о камни. Он едва не раскроил голову об эти камни, а в пятидесяти метрах волны спокойно перекатывались через узкую полоску земли.
«Дьявольство! Вот она, дистанция... Это хороший урок... Если, конечно, пригодится».
«Гриша, — сказал он себе, — не пиши завещания. Не будь благодетелем для других. Все равно никто не поверит. Никто не верит в искренность завещаний. Люди не верят в предсмертные записи. Они верят живым. Они верят в живое».