Когда немцы обошли с севера линию Мажино и вторглись во Францию, – когда французская армия, преданная генералами, сдалась, и пал Париж, – мадам не сказала ни слова. В это утро она только не вышла к чаю.
Дети – две девочки – вполголоса рассказывали родителям, что видели, как мадам стояла на коленях в своей комнате перед окном, выходившим в лес, и плакала.
В лесу кричали кукушки. Лес был густой. В его глубине на крик кукушек отзывалось эхо.
– Теперь она никогда не перестанет плакать, – сказала отцу старшая девочка с двумя выгоревшими от солнца косами.
– Почему?
– Потому что у нее нет больше Франции, – ответила девочка и начала теребить косу.
– Не расплетай косу, – ответил отец. – Франция будет.
Мадам спустилась из своей комнаты только к обеду. Она сидела за столом строгая, сухая. Губы ее были, стиснуты, и румянец исчез с ее маленьких щек.
Никто не заговорил о Франции. Мадам тоже молчала.
На следующее лето Германия напала на Советский Союз. Немцы налетали на Москву. Тяжелые бомбы падали невдалеке от дачи.
В это трудное время мадам поражала всех своей суетливостью. С раннего утра до ночи она хлопотала, ездила в Москву за продуктами, стирала, штопала, готовила скудную пищу, шила ватники для солдат. И все время, возясь, работая, она напевала про себя французскую песенку: «Quand les lilas refleuriront».
– «Когда опять зацветет сирень», – перевела слова этой песенки старшая девочка. – Почему вы все время поете эту песенку, мадам?
– О! – ответила мадам. – Это старая песенка. Когда надо было терпеть и ждать чего-нибудь очень долго, моя бедная мать говорила мне: «Ничего, Жанна, не горюй, это случится, когда опять зацветет сирень».
– А сейчас вы чего-нибудь ждете? – спросила девочка.
– Не спрашивай меня об этом, – ответила мадам и посмотрела на девочку строгими серыми глазами. – Ты поняла меня?
Девочка кивнула головой и убежала. С тех пор она, так же как и мадам, начала напевать о расцветающей сирени. Эта песенка ей нравилась.
Все чаще девочке мерещилась пышная весна, тихие утренние сады и заросли сирени над прудом. Quand les lilas… quand les lilas refleuriront… refleurironf…
Конец весны в 1944 году был теплый и свежий от частых и коротких дождей. В начале июня в саду около дачи зацвела сирень.
Ее холодные гроздья всегда были покрыты росой, и когда кто-нибудь нюхал сирень, все лицо у него делалось мокрым. В лесу перекликались птицы. Всех веселила какая-то неизвестная птица, прозванная «часовщиком». «Трр-трр-трр!» – кричала она, и этот металлический крик был похож на звук, который бывает, когда заводят ключом стенные часы.
Но лучше всего были сумерки, когда над седыми березовыми рощами подымалась туманная луна. На вечернем небе виднелись тонкие тени плакучих ветвей. В сизом воздухе стояли над лесом облака и тлели слабым светом. А потом над огромной притихшей землей воцарялась ночь, до самых краев налитая прохладным воздухом и запахом воды.
Мадам укладывала детей спать, выходила в сад, садилась отдохнуть на скамейку около сирени и прислушивалась. Долетал отдаленный шум дачных поездов, голоса людей, идущих по шоссе. Ничто вокруг не напоминало о войне, но война шла – тяжкая, суровая, – и, может быть, потому в то лето люди с особенной силой ощущали прелесть лесов, птичьего крика, неба, покрытого звездами.
Мадам впервые пошла этой весной в церковь, в соседнюю деревню. Был Троицын день. Церковь была убрана березками. Каменный пол посыпали травой. Она была примята ногами и пахла печально и сладко – осенью, увяданьем.
Дряхлый священник служил с трудом, очень медленно, и потому мадам многое поняла. Она вздохнула, когда священник читал молитву «о благорастворении воздухов, изобилии плодов земных и временах мирных». Когда придут эти времена для ее далекой-далекой, почти забытой страны!
Вечером в этот день мадам вышла в сад позже, чем всегда. Хозяйка дома уехала в Москву, и мадам пришлось работать больше обычного.
В саду было очень тихо. Луна бросала прозрачные тени. Мадам сидела задумавшись, сложив на коленях руки. Потом она оглянулась, встала – кто-то бежал мимо дачи. Мадам подошла к калитке и увидала соседского мальчика Ваню.
– Иван! – окликнула мадам.
– Я из Москвы! – крикнул мальчик, пробегая мимо. – Вторжение началось! Сегодня утром. В Нормандию! Наконец-то!
– Как, как! – спросила мадам, но мальчик, не отвечая, побежал дальше.
Мадам сжала руки, быстро пошла к себе в комнату. В столовой сидел хозяин дома и, как всегда, читал книгу за стаканом остывшего чая.
Мадам на мгновение остановилась и сказала очень быстро, задыхаясь.
– Они высадились… у нас… в Нормандии. Я говорила… Quand les lilas refleuriront…
Хозяин швырнул книгу на стол, вскочил, дико посмотрел вслед мадам, взъерошил волосы, прошептал: «Вот здорово!» – и пошел на соседнюю дачу узнавать новости.
Вернулся он через час и остановился на пороге столовой. Комната была ярко освещена. Горели все лампы. На рояле пылали, дымя, восковые свечи. Круглый стол был накрыт тяжелой белоснежной скатертью. На ней черным стеклом блестели две бутылки шампанского.
И всюду – на столах, окнах, на рояле, на полу – громоздились в вазах, кувшинах, в тазах, даже в деревянном дубовом ведре груды сирени.
Мадам расставляла на столе бокалы. Пораженный хозяин смотрел на нее и молчал. Он не сразу узнал ее – свою старую мадам, всегда озабоченную, суетливую, с покрасневшими от работы руками – в этой тоненькой седой женщине в сером шелковом платье. Такие изящные, но старомодные платья хозяин видел только в детстве на балах и на семейных праздниках. Жемчужное ожерелье светилось на шелку, и черный веер с треском закрылся в руке мадам и повис на золотой цепочке, когда она, увидев хозяина, улыбнулась и вкрадчиво сказала:
– Простите, месье, но я думаю, что по этому случаю можно разбудить на одну минуту девочек.
– Да… конечно! – пробормотал хозяин дома, еще ничего не понимая.
Мадам вышла, но запах тонких, должно быть, парижских духов остался в комнате.
«Что же это? – подумал хозяин. – Блеск глаз, улыбка, свободный жест, которым мадам захлопнула веер! Откуда все это? Боже мой, как она, должно быть, была хороша в молодости! И это платье! Единственное платье, которое она надевала на единственный бал где-нибудь в Кане или Гранвиле. Никто в доме до сих пор не знал, что у мадам есть такое платье, и ожерелье, и веер, и эти духи. И где она прятала бутылки с шампанским?»
Сверху спустились девочки, удивленные и взволнованные. Мадам быстро сошла за ними, села к роялю, поправила волосы и заиграла.
Да, хозяин угадал! Как всегда, у него начало холодеть под сердцем от этой звенящей томительной музыки:
Хозяин слушал, откупоривая бутылку с шампанским. Девочки стояли среди столовой, прижавшись друг к другу, и смотрели на мадам сияющими глазами.
«К оружию, граждане!» – гремела «Марсельеза», заполняя дом, сад, казалось, весь лес, всю ночь.
Мадам плакала, закинув голову, закрыв глаза, не переставая играть.
Мерным громом пел рояль. Они идут! Они идут, дети Франции, сыновья и дочери прекрасной страны! Они подымаются из могил, великие французы, чтобы увидеть свободу, счастье и славу своей поруганной родины.
«К оружию, граждане!» Ветер Нормандии, Бургундии, Шампани и Лангедока сдувает слезы с их щек – слезы благодарности тем тысячам английских, русских и американских солдат, что смертью своею уничтожили смерть и вернули жизнь, отечество и честь благородному измученному народу.
Мадам перестала играть, обняла за плечи девочек и повела их к столу. Девочки прижимались к ней, гладили ее руки.
Хозяин дома сидел в кресле, прикрыв ладонью глаза, и так и выпил свой бокал шампанского, не отнимая ладони. Младшая девочка подумала, что у него, должно быть, от слишком яркого света болят глаза.
На рассвете старшая девочка проснулась, тихо встала, накинула платье и пошла в комнату к мадам.
Дверь была открыта. Мадам в сером шелковом платье стояла на коленях у открытого окна, прижавшись головой к подоконнику, положив на него руки, и что-то шептала.
Девочка прислушалась. Мадам шептала странные слова, – девочка не сразу догадалась, что это молитва.
– Святая дева Мария! – шептала мадам. – Святая дева Мария. Дай мне увидеть Францию, поцеловать порог родного дома и украсить цветами могилу моего милого Шарля. Святая дева Мария!
Девочка стояла неподвижно, слушала. За лесом подымалось солнце, и первые его лучи уже играли на золотой цепочке от веера, все еще висевшего на руке у мадам.
1945
Белая радуга
О, где она, горящая звездами,
Холодная сияющая ночь!
С. СоловьевХудожника Петрова призвали в армию на второй год войны в большом среднеазиатском городе. В этот город Петров был эвакуирован из Москвы.
К югу от города угрюмой стеной стоял хребет Ала-Тау. Была ранняя зима. Снег уже засыпал вершины гор. В холодных домах по вечерам было тихо и темно, – только кое-где за окнами дрожали коптилки. Свет в городе выключали очень рано.
Ночью над облетевшими тополями подымалась луна, и тогда город казался зловещим от ее пронзительного света.
Петров жил в маленьком дощатом доме на берегу горного ручья, обегавшего по обочине город. Шум ручья никогда не менялся. По ночам Петров слушал его, лежа на полу на тонком тюфяке за хозяйским роялем. Переливалась через камни вода, и медленно, без конца жевал за стеной старый соседский верблюд.
Поезд отходил из города ночью. Около безлюдного вокзала шумели обледенелые вязы. Непроглядная азиатская ночь мела между вагонами сухим снегом.
Никто не провожал Петрова. Он не оставлял здесь ни друзей, ни воспоминаний – ничего, кроме ощущения своей остановившейся жизни. Петрову было немногим больше тридцати лет, но от бесприютности он чувствовал себя стариком.
Петров влез в вагон, втиснулся в угол, закурил. На площадке незнакомый боец прощался с молодой женщиной. Прислушавшись к словам женщины, Петров почувствовал непонятное облегчение от того, что она говорила бойцу «вы».
Это был голос низкий, чистый, открытый. Петров подумал, что на такой голос можно идти, как на далекий зов – через пустыни, непроглядные ночи, ледяные перевалы, – идти, сбивая в кровь ноги, а когда не хватит сил, то упасть и ползти. Лишь бы увидеть, схватиться за косяк двери, сказать: «Вот… я пришел… Не прогоняйте меня». Есть голоса, как обещание счастья.
Когда поезд тронулся, Петров взглянул за окно. На платформе в светлой полосе фонаря он увидел молодую женщину. Бледное лицо, улыбка, поднятая рука – и все. На окна тотчас надвинулась ночь.
«Если задержитесь в Москве, – сказала напоследок женщина бойцу, – то позвоните Маше». И назвала номер телефона. Петров долго повторял про себя этот номер, потом, не доверяя памяти, записал его на воинском билете.
В дороге Петров часто смотрел за окно. В густые снега, в сизую даль уплывали вереницы телеграфных столбов. Среднеазиатский город все отдалялся, к нему уже не было возврата. Он становился воспоминанием – неясным и неправдоподобным, затерянным среди течения жизни, как теряется один прожитый день среди трехсот шестидесяти дней длинного года.
Зима, весна и дождливое лето прошли в боях. Во время прорыва немецкой обороны под Витебском Петров был ранен в голову.
Три месяца он пролежал в лазарете. Из лазарета его решили послать в один из санаториев, чтобы он окреп после тяжелой раны. Петров попросил отправить его в среднеазиатский город, откуда его взяли в армию. Около этого города был небольшой горный санаторий.
– Голубчик, – сказал старший врач, щетинистый, седой, в мятых погонах, – опомнитесь! У вас месяц времени. Одна дорога туда и обратно отымет десять дней.
– Бывает, что один день дороже года, – возразил Петров.
– Ну, если так… Если у вас есть особые причины туда стремиться, – пробормотал врач, – тогда я только развожу руками. И соглашаюсь.
Ехать надо было через Москву. Поезд приходил в Москву в полночь, а из Москвы в среднеазиатский город уходил рано утром. В Москве предстояла томительная ночь на вокзале.
Петров начал волноваться еще задолго до Москвы, в сумерки, когда поезд, обдавая паром березовые рощи, мчался по смоленской земле. А вечером понеслись за окнами темные дачи, полосы снега, заиндевелые сады, Кунцево. Потом возникло слабое зарево полузатемненной Москвы, и наконец проплыли за окнами и остановились гулкие пустые платформы ночного Белорусского вокзала.
Елена Петровна погасила свет, подошла к окну, отодвинула занавес. От батареи отопления тянуло теплом. Над крышами Москвы лежала мутная ночь.
– Ну вот, – сказала Елена Петровна и прижала пальцы к бровям, так она делала, когда задумывалась. – Вот опять Москва после Средней Азии. Знакомая работа, подруги – все, как было раньше. Чего же ты хочешь?
– Чего же ты хочешь? – повторила она и замолчала.
Слеза появилась в уголке глаза. Она не вытерла ее и пристально смотрела за окно. Свет фонаря на перекрестке сразу сделался колючим, как сусальная елочная звезда.
– Если бы знать, что это за таинственное счастье? В чем оно? Трудно быть все время одной, и видеть все – хотя бы эту ночь, – и думать обо всем, и никому не улыбаться, не положить руку на плечо, не сказать: «Посмотри, какой падает снег».
На столе осторожно зазвонил телефон. Елена Петровна взяла трубку. Мужской голос попросил позвать Машу.
– Маша уже здесь не живет, – ответила Елена Петровна. – А кто просит?
– Дело в том, – сказал, подумав, мужской голос, – что она меня не знает. Мне бесполезно называть свое имя.
– Странно! – насмешливо сказала Елена Петровна.
– Очень, – согласился мужской голос. – Я только что приехал с фронта…
– А что же ей все-таки передать? Вы не от ее брата? Он тоже на фронте.
– Нет, я не знаю ее брата, – ответил голос и замолк.
– Ну что же? Я жду, – сказала Елена Петровна. – Может быть, положить трубку?
– Нет, погодите! – сказал умоляюще голос. – Я в Москве от поезда до поезда. Звоню с Белорусского вокзала. Не знаю, дадут ли мне договорить. Тут очередь к автомату.
– Тогда говорите скорее.
Елена Петровна слушала, стоя у стола. Она нахмурилась, потом улыбнулась, протянула руку к окну, – на занавес с шумом полез, тараща глаза, серый котенок, – сказала: «Тише! Что с тобой!»
– Да нет, это я не вам говорю, – засмеялась она. – Это котенку. Я слушаю, хотя еще ничего не понимаю. Да, да. Правда, это странно. А может быть, и хорошо… Не знаю… Я все это помню: и вокзал, и ночь, и ветер. Только не помню вас. Неужели по голосу? Какой же вы, однако, чудак. Когда вы уезжаете? Я не знаю что и думать… Конечно, обидно. Тяжело ранены? В голову? Вы устанете там, на вокзале, до полусмерти. Нельзя вам ходить ночью по Москве. Нельзя! Вас задержат. Да, я слушаю! Говорите!
Разговор внезапно оборвался. Елена Петровна медленно положила трубку.
– Может быть, он позвонит опять, – сказала она, села в кресло около стола, нашла брошенную папиросу и жадно закурила.
Прошло четверть часа, потом полчаса, но никто не звонил. Часы пробили два.
– Нет! Это невозможно! – громко сказала Елена Петровна и вскочила. – Так я с ума сойду.
Она бросилась к шкафу, распахнула его. Котенок в испуге полез под диван. Елена Петровна порывисто достала черное платье, потом опрокинула духи. Котенок сидел под диваном, дрожал от охотничьего азарта и ловил растопыренной лапой то кружево, то легкий носовой платок, пролетавшие мимо. Эта игра ему нравилась, хотя он морщился и даже чихал от странного запаха этих вещей.
Когда Елена Петровна вышла из дому, часы пробили три. Москва спала в слабом свете фонарей и снега.
На Пушкинской площади Елену Петровну остановил патруль. Она показала патрульным свои документы, сказала, что ее муж, раненный на фронте, проезжает через Москву. Сейчас он на Белорусском вокзале, и она должна его увидеть. При слове «муж» Елена Петровна покраснела, но никто из бойцов этого не заметил.
Бойцы переминались, думали, потом старший сказал:
– Допустим, что это верно. Но Москва-то на военном положении, гражданка.
– У меня так мало осталось времени, – сказала с отчаянием Елена Петровна.
– То-то и оно! – пробормотал старший боец. – Было б у вас время, мы бы вас обязательно задержали. Это уж точно!
– А ну, Сидоров, – сказал он низенькому бойцу, – придержи машину.
Низенький боец остановил пустую легковую машину. Старший проверил документы у шофера, о чем-то поговорил с ним, обратился к Елене Петровне:
– Садитесь! Сидоров, доедешь с гражданкой до вокзала. Для проверки, – добавил он и улыбнулся. – И чтобы вас, между прочим, опять не задержали.
В зеленоватый вокзальный зал Елена Петровна вошла быстро, но тотчас задохнулась, – ей показалось, что у нее остановилось сердце. Если бы можно, она бы закрыла глаза, прислонилась к стене и так стояла, прислушиваясь, как далеко и тонко что-то звенит и звенит – может быть, огонь в вокзальной люстре, а может быть, кровь в ее висках.
На деревянных скамьях спали сидя утомленные люди. На дальней скамье сидел офицер, худой, с измученным лицом. На левом глазу у него была черная повязка.
Елена Петровна подошла к нему, сказала:
– Ну вот… Офицер быстро встал.
– Ну вот… – повторила Елена Петровна и улыбнулась. – А вы совсем такой, как я думала.