По руслу войны утекли миллионы людей. Армия заново меняется уже третий раз. Сколько тут народу погибло! Можно судить о потерях по следующим цифрам. 77-я пехотная дивизия за все время войны потеряла 72 тысячи солдат, и теперь она имеет в наличности всего 2^ тысячи штыков. Да это еще здесь пополнили, на месте, а пришла она всего при 1170 штыках.
Через роту одного из полков прошло 1100 человек, сообщал фельдфебель, числившийся в ней с первой мобилизации; через роту 16-го стрелкового полка 4-й дивизии прошло 1400 человек. Сплошь и рядом попадаются полки в 500–300 человек, и не диковинка встретить роту в 40–60 человек.
Ходят определенные слухи, что снарядов масса, но они хранятся до весны, когда вольется новая 2½-миллионная армия, которая и поведет наступление.
Здесь, на Стыри, дела обстоят прекрасно, лучше, чем можно было ожидать. В конце сентября неприятель был отогнан верст на 20, но через несколько дней нас потеснили, и позиции остались старые: у нас – Маюничи, Полонное, у них – Козлиничи, Цмини, Медвежье… Теперь вдруг повелось общее наступление, и каждый день приводят сотни и сотни пленных. За эти последние 4 дня в плен взято более 7 тысяч. Еще не подтвердились слухи о том, что сегодня, 9-го, утром, часов в 6, где-то под Лунинцом взято в плен до 12 тысяч немцев, А немца забрать не шутка, это не австрияк. И все в один голос говорят – офицеры и солдаты, – что одно дело идти против австрийца, другое – против немца: тут и настроения разные, и надежды, неодинаковая храбрость, неодинаково проявляется свободная инициатива. Идешь против австрийца – знаешь, что рано или поздно собьешь его или придет сам и сдастся. Против немца идешь – знаешь, что будет рубиться до последней капли и дорого отдаст жизнь.
В плен идут к нам так же неохотно, как наши казаки к ним. А у казаков твердое убеждение, что немцы им вырезывают в плену лампасы из спины, из бедер, из рук. С этой убежденностью мне пришлось столкнуться всего лишь сегодня у костра, где мы сидели кучкой и мирно толковали про бои. Сквозь жестокую брань, пересыпая словами ненависти и неукротимого гнева, один донец уверял другого, что сам он видел этих товарищей с вырезанными полосами на спине, а того и убеждать-то не надо было: когда товарищ кончил, он сам принялся рассказывать разные страхи про изуродованных казаков.
Идейность предполагает терпеливый, сознательный, изнутри озаренный труд в любой обстановке. Здесь побег вперед: лазаретная, скромная черная работа не удовлетворяет. Мы – поэты, искатели приключений, скитальцы. Где больше восторга и, пожалуй, опасности – туда. Если говорят – для идеи – не верьте: сознания мало.
Для помощи страдальцам – не верьте: на холерную эпидемию не помчится, потому что там страданье будничное, некрасивое, без эффекта. Для возрожденья – не верьте: вид страданий холерных не возродит. Патриотизм – не верьте: много народу попряталось за ширмы, когда пришла нужда. Много корыстолюбцев, вначале работавших бесплатно. Зачем скрывать? Мы – поэты и шли для восторга. Притом – в ореоле, страна замерла. Есть сознательные общественники, но их немного (для союзов как всеобъединяющих центров). Для работы – не верьте: замысел был самоотверженный – работать до изнеможения, но пришли к безделью и на месте чем заполняли досуг? А работу при желании найти было можно (лазареты, пункты, обходы населения). Тыловые работники – сознательнее, крепче на корню. Впереди возможная слава, почет, ореол защитника и страдальца! Неправда, что сюда ушел цвет и соль идейной молодежи. Много светлого осталось – и сознательно. На деле робки, трусливы, беспомощны, но по безумию порой храбры: это храбрость кошки, удачно кинувшейся на морду огромному псу и выцарапавшей ему глаза. Настоящей – спокойной, твердой, сознательной – нет.
10 октября
ЗемцыКогда перед вами начинают защищать любимого, дорогого вам человека, начинают хвалить его, подыскивать достоинства, чернить из-за него других, – сознайтесь, что становится противно или, по меньшей мере, неловко и стыдно за навальщика. Подыскивают несуществующие добродетели, односторонне и грубо оправдывают каждый шаг – и чем дальше, тем больше вы убеждаетесь, что главного, души-то, они и не знают, а потому и грубым своим толканием лишь оскорбляют в душе вашей преклонение перед этим любимым человеком.
Теперь открылось широкое поле всякого рода симпатиям и антипатиям. Все наиболее чуткие элементы общества, с одной стороны, и наиболее корыстные и дальнозоркие – с другой, примкнули к разного рода организациям и, раз вступив туда, считают уже себя чем-то вроде партийных работников и всячески стараются подчеркнуть эту связь свою с организацией. Люди, до соприкосновения с организацией не имевшие о ней ни малейшего понятия, вдруг выступают горячими защитниками несуществующих принципов и правил данной организации, создают что-то свое – уродливое и бессвязное, – толкуют, шумят и спорят, оказывая поистине медвежью услугу все переносящему патрону.
Жизнь мало того что вышибла всех из колен – она заставила искать всех, не имеющих нравственной головы, именно эту голову, если не голову, то хотя бы призрак ее. Образовался состав наиболее широких организаций, в частности – Земского союза. У меня перед глазами два примера уродливого толкования и проведения в жизнь принципов земства, которое прикрыло своим флагом двух случайных посетителей, молодых женщин-врачей. Работают они у позиций, где так много новых людей, так много живых, незабвенных встреч и впечатлений, так много нужды, горя и страданья, что сердце невольно ширится для заботы и любви, что руки просятся без отдыха работать, а ум – забыть, забыть все наши дрязги обыденной жизни, окунуться в чужое горе и жить лишь чувством состраданья, заботой и помощью другим. И в этой обстановке, где все держится лишь спайкой и единодушием, где тяжелое одиночество, мука случайной безработицы или непосильного труда сглаживаются товариществом, – здесь пришлось мне наблюдать эти два примера удивительной человеческой тупости, бессердечности и близорукого самодовольства.
Был тесный кружок сестер и фельдшериц, со слезами на глазах проводивший любимого врача. Новый врач, женщина, с первых же шагов заговорила о крутых, решительных мерах, о своей непреклонности, о том, что «слово мое – камень», и т. п. Представьте картину: любимого, уважаемого человека сменяет жабоподобное существо, похваляющееся своей тиранией. Вполне естественно, что создается своеобразная оппозиция и единство раскалывается. Все упорство врача направлено лишь к тому, чтобы разбить, рассеять эту кучку сроднившихся людей. На эту борьбу идут целые недели, и один за другим выбывают старые члены. Прискорбно смотреть на это разоренное гнездо, особенно прискорбно потому, что оно далеко уже не первое. Вообще этот вопрос о молодых женщинах-врачах, зачастую путем не покончивших с курсами, не привыкших к какому-либо руководству и вдруг облеченных широкими полномочиями «старших врачей», требует, кроме Гоголя, и Аверченко. К этому сапогу имеется пара – тоже неоперившаяся женщина-врач. Мне пришлось как-то с нею говорить об ушедшей уже от нас фельдшерице, «сумевшей сплотить своих санитаров», войти товарищем в их кружок. Осталась о ней какая-то хорошая, теплая память, и санитары вспоминают ее не иначе как со вздохом. Об этой фельдшерице молодой врач отзывается с какой-то брезгливостью, указывая на распущенность, самонеуважение, снисхождение «до каких-то санитаров», до «темного человека, с которым и поговорить-то не о чем». И чем-то затхлым, отжившим дохнуло от этих рассуждений. А с санитарами есть и есть о чем поговорить, есть чему посочувствовать, о чем позаботиться. Вся тяга черной и непрестанной работы падает на них, от них же можно узнать и тысячи подробностей и новых вестей, которые имеются у них от непрестанного общения с ранеными.
Тошно делается, когда эти попрыгуньи рассуждают о земстве, хвалят его, как новые ботинки, и стремятся на место свободы и доверия ввернуть свои куриные репрессии, на место спайки и дружного товарищества бессознательно насадить разлад и недружелюбие.
Это уж, конечно, не земцы, и я не о том говорю. В земстве они, что называется, «ни уха, ни рыла» не смыслят. Но все-таки к чему, к чему эти полномочия, эта безудержная водя и самоуправство, смысла которых они все равно не понимают?
Нужен контроль, потому что нередки стали случаи, когда сестры при поступлении задают вопрос: «А что старший врач – женщина?»
Это ведь что-нибудь да значит!
ПотрясениеКогда в Сарнах рвались бомбы, была ужасная паника. Этому чувству панического ужаса поддались и мы. Подумали так: минет пальба – минет и страх, все пойдет по-старому. Но вышло не так. Одна сестра с вечера того же дня начала заговариваться, неестественно жестикулировать и особенно оживленно ввязываться в спор, тогда как прежде за ней этого не наблюдалось. Наконец ей пришло в голову во что бы то ни стало поймать германского шпиона.
Тошно делается, когда эти попрыгуньи рассуждают о земстве, хвалят его, как новые ботинки, и стремятся на место свободы и доверия ввернуть свои куриные репрессии, на место спайки и дружного товарищества бессознательно насадить разлад и недружелюбие.
Это уж, конечно, не земцы, и я не о том говорю. В земстве они, что называется, «ни уха, ни рыла» не смыслят. Но все-таки к чему, к чему эти полномочия, эта безудержная водя и самоуправство, смысла которых они все равно не понимают?
Нужен контроль, потому что нередки стали случаи, когда сестры при поступлении задают вопрос: «А что старший врач – женщина?»
Это ведь что-нибудь да значит!
ПотрясениеКогда в Сарнах рвались бомбы, была ужасная паника. Этому чувству панического ужаса поддались и мы. Подумали так: минет пальба – минет и страх, все пойдет по-старому. Но вышло не так. Одна сестра с вечера того же дня начала заговариваться, неестественно жестикулировать и особенно оживленно ввязываться в спор, тогда как прежде за ней этого не наблюдалось. Наконец ей пришло в голову во что бы то ни стало поймать германского шпиона.
Откуда у нее явилась эта мысль – неизвестно, но просьба ее была так неотразима, что одному из товарищей ночью пришлось провожать ее до леса, осматривать под кустами, под мосточками, в ближних окопах… Наутро ее отправили в Киев. Она была, оказывается, больна и прежде, а следовательно, это потрясение имеет не главную цену.
Однако ж впечатление было удивительно сильно: это я вижу по себе. Каждое утро, просыпаясь, я первым долгом высовываю робко из-под одеяла голову (т. е. не то чтобы робко, а как-то нерешительно) и начинаю прислушиваться. И все чудится шум пропеллера, а далекое эхо орудийной пальбы представляется разрывом бомб где-нибудь вот тут, на поляне. Аэроплан прилетал и еще несколько раз. Вчера бросил бомбу прямо в дрова – раскидало, разметало целую сажень. Вот сижу у себя и чувствую, как весь насторожился, как колотится сердце от постоянных ожиданий. Что-то ударилось, может быть, даже плеснули из ведра, и я вздрогнул от этого знакомого чмокающего, словно целующего звука. Бросил кто-то бутылку – она ударилась о колеса вагона, упала. Может быть, это «она» упала и почему-либо не разорвалась. Сердце колотится сильней, жду – вот-вот разорвется. А ведь это что такое – разорваться в двух шагах… Ужас, ужас. И нервы работают неустанно, дергают, мучают меня.
И боже ты мой, как издергаешься тут за долгие месяцы! А там, в окопах, по целым-то неделям не выходя, да там прямо с ума спятишь – и не от страху, а от постоянного, не понижающегося напряжения…
КарпатыОфицер, участник карпатских походов, рассказывал: «Мы проиграли этот поход не потому, что недостало оружия или снарядов, как это имеется налицо теперь, например, а потому, что войско наше не верило в целесообразность самого похода и видело, что не стоит шкурка выделки. Переход через Карпаты не был продиктован необходимостью: их можно было обойти или, в крайнем случае, сделать один широкий прорыв, а не распыляться по всему фронту. При наступлении мы понесли даже большие потери, чем при бегстве оттуда. Это уже общее явление, что при отступлении армия отдает массу пленных. Так было и с нами. Но это еще полгоря, рассуждая объективно, а тогда вот, при наступлении, потери наши были изумительны, несмотря на видимый успех. Какой-нибудь несчастный батальон неприятеля, засевший удачно в горах, надо было окружать едва не дивизией, и прежде чем справишься с ним – половины людей не хватает. Подобные примеры наглядно показывали солдату всю бессмыслицу наступления.
Еще слава богу, что у нас тогда вообще был высокий подъем духа, а то совсем бы несдобровать. Артиллерия наша действовала прекрасно: сметала, сравнивала целые площади, делала то, что теперь делает германская. Наша легкая артиллерия по баллистическим качествам (прицел, меткость) стоит выше австрийской и германской. Снарядов было вволю – потому и великая галицийская битва, длившаяся беспрерывно семь дней, кончилась в нашу пользу. Только надо сознаться: весь наш кадровый состав остался в Галиции. Недаром австрийцы говорят, что „Карпаты – могила русской армии“. Так оно и получилось».
Разговорились мы о том, как здесь, на позициях, проводили пасхальную ночь. С австрийцами совсем дружно, были даже случаи братания – выходили и выпивали по-товарищески. Но одному нашему генералу взбрело в голову послать в это пасхальное утро наш батальон в атаку. Батальон пошел и… сдался. Возмущение было сильнейшее. Конечно, дело военное, тут не до праздников, но ясно было тогда, что настоятельной необходимости в атаке не было, а злая причуда генерала была понята как черствость и холодная жестокость.
«Почему это, – спрашиваю я, – успех в штыковых схватках почти всегда на нашей стороне? И так с кем бы то ни было: с австрияками, турками, германцами». – «А я это объясню, – говорит офицер, – некультурностью, грубостью нашего русского солдата. Он ведь совершенно не сознает смерти, у него в атаке нет чувства страха перед смертью, он весь тогда одухотворяется какой-то ненавистью и злобой, ему сам черт тогда не вставай на пути. А немцы, развитые и нервные, ясно представляют себе все эти ужасы, потому и теряются в решительные минуты».
Я соглашаюсь с офицерами, но все-таки есть тут что-то и другое. Ведь турки не культурнее нас, да тоже не могут выстоять перед нашим штыковым напором. Тут налицо беззаветность, отчаянная храбрость и, пожалуй, сознательное презрение всякой опасности и страха. Здесь на Стыри, стрелки 2-й дивизии всего только вчера, 9 октября, разбили вдребезги германский гвардейский полк. И если бы вы видели, что это за голиафы – германские гвардейцы! А наши стрелки ведь были все так себе – Иван Петрович да Кирилла Назарыч, малорослый, тщедушный народишко, да ведь в стрелки таких и набирают. Стрелки делают в минуту 140–160 шагов, тогда как пехотинцы всего 80-100, – так вот и представьте, что это за народ! Поистине вышло, что черт с младенцем связался – и все-таки младенец победил. Нет, помимо нашей толстокожести есть тут и другие качества, которые освещают дело с другой стороны.
Наши генералыИх больше тревожит личная слава и забота, Как бы один не приписал себе победу другого. Согласованности никакой. Зависть, злоба, всяческие подвохи. Генерал Володченко на ножах с генералом 10-й кавалерийской дивизии, а работают бок о бок. Исключением является Радко-Дмитриев.
12 октября
ЧарторийскОн стоит высоко на горе, по берегу Стыри. За рекой во все стороны зеленой лентой уходят леса, и только на Маюничи опускается широкая, пологая равнина. По этой равнине за много верст белеет остроглазый приветливый храм Чарторийска – краса и гордость поселка. Говорят, он был построен еще в первые века христианства на Руси, повидал на веку своем много горя и напастей, пережил суровую пору татарского насилья, бесконечно разрушался и воздвигался вновь, был одно время даже польским костелом, пока лет 50 назад не возродился окончательно, сделавшись православным храмом в том виде, как мы находим его теперь. В храме пусто и жутко после недавнего хозяйничанья немцев, в беспорядке по полу – церковные книги, подсвечники, лампадки, различные церковные украшения. В сыром и темном подземелье храма до сих пор сохранились какие-то набальзамированные трупы, в том числе одного именитого в свое время кардинала. Лишь только выходишь из ограды – открывается широкая панорама заречья: оттуда несется несмолкаемый грохот орудийной пальбы. Неприятельские позиции отсюда за 5–6 верст. Чарторийск, несомненно, играет очень видную роль во всех операциях на Стыри: во-первых, как естественно укрепленный пункт, во-вторых, как очень удобная база для всякого рода наблюдений. Этим и объясняется, что в течение месяца он переходит из рук в руки или, в крайнем случае, остается нейтральным, как то было в двадцатых числах прошлого месяца. Слишком хорошо понимают обе стороны его значение – почему и бои у Чарторийска достигают большой ожесточенности. Нападающие удваивают мужество, а защищающие устраивают сопротивление. Австро-немцы, занимавшие его до первых чисел октября, уже сочли себя, по-видимому, его коренными жителями на всю зимнюю кампанию, потому что нарыли немало глубоких и теплых землянок. Но в первых же числах этого месяца, когда повелось общее наступление по Стыри, злополучные кандидаты Чарторийска были выгнаны оттуда с большим позором и уроном.
Теперь он наш, но так уж мы привыкли к этим непрестанным приливам и отливам по берегу Стыри, что не удивимся ничуть, если завтра же дойдет к нам недобрая весть о том, что неприятель снова в Чарторийске. Стырь здесь играет славную роль неперейденного Рубикона. Неприятельская живая волна при всем упорстве и напряженности никак не может перекатиться с одного берега на другой. И живым укором возвышается над этой волнующейся массой спокойный, далеко видный белоголовый храм Чарторийска.