Йосл Гордин, везунчик - Григорий Канович


Григорий Канович Йосл Гордин, везунчик

Для всех жильцов нашего двора на проспекте Сталина осталось загадкой, как пятикомнатное жилище адвоката Мечислава Авруцкого, не пожелавшего, видно, выступать в наспех учрежденных народных судах защитником рядовых, безденежных трудящихся, обиженных новыми властями, превратилась в коммунальную квартиру. Воспользовавшись своим правом на репатриацию, господин адвокат перебрался из Вильнюса на родину, в Польшу, в более доходную Варшаву, а его вместительное, в прошлом со вкусом обставленное жилище служащие горисполкома разделили на три неравные части и поделили между квартиросъемщиками. Четыре комнаты из пяти поделили поровну — две отдали Вениамину Евсеевичу Гинзбургскому, директору местной типографии, печатавшей с матриц самую правдивую в мире “Правду” и всякого рода пропагандистские книжки и брошюры о преимуществах развитого социализма над загнивающим по неизвестной причине Западом; две другие комнаты заняли мы — вернувшийся из военного госпиталя в Восточной Пруссии мой отец, мужской портной, моя мама, вечная домохозяйка, и я, гимназист 6-го класса; а самая крохотная, похожая на кладовку, досталась бывшему бакалейщику Йослу Гордину, чудом выжившему при немцах на крестьянском хуторе, расположенном недалеко от его родного местечка Езнас.

— Меня зовут Йосл Гордин, по прозвищу Везунчик. Это прозвище я получил еще в довоенные времена, — при первом знакомстве сказал моей маме новый сосед, когда они столкнулись на общей кухне с облупленными стенами и треснутым оконным стеклом, за которым голубел задымленный лоскуток неба.

— А я — Хене… Хенке… Правда, прозвища я пока не заслужила.

— Вы спросите, Хене, почему Везунчик? — Гордин на минутку задумался и с горькой усмешкой сам себе ответил: — Мне всегда в жизни везло… Бывало всякое, не раз, поверьте, я и слезами обливался, но мне действительно везло больше, чем другим. За какие заслуги меня так хранил Господь, сам не знаю. Возьмем, например, войну. Все мои родичи погибли, а я уцелел. Такого везения, конечно, никому не пожелаешь — ведь из всей родни только я и остался в живых. И вот я, Везунчик, стою перед вами, уважаемая Хене, на нашей кухне и жарю себе на примусе яичницу из трех полновесных яиц. Жарю и даже напеваю для аппетита песенку про солдат, которые “пусть немного поспят”. Почти каждый день я слышу эту песенку у себя на складе по бесплатному московскому радио. Вы меня слушаете? — вдруг спохватился Йосл.

— Слушаю, слушаю.

— Я своей болтовней, наверно, вам все уши замусорил. А вы никак не можете дождаться, когда я заткнусь и наконец освободится примус?

— Нет, нет. Примус мне не нужен…

— Сейчас, я только переверну на другой бочок яичницу и передам в полное ваше распоряжение все — и плиту, и примус, и сковороду, и этих гадких и бессовестных мух, которые садятся на мою лысину, как на аэродром. Надеюсь, ваш молчаливый Соломон вас ко мне не приревнует.

— Ах, если бы мой Соломон был способен на ревность!

— А я, скажу вам честно, свою Нехаму ревновал… К мяснику Хаиму, к сапожнику Хонэ, к аптекарю господину Абрамсону. Даже к нищему Авнеру. Она ему не только всегда два раза на дню милостыню подавала, а приглашала к нам домой на все праздники. — Гордин вытер рукавом лысину, вздохнул и продолжал: — Война избавила меня от ревности. На том свете никто никому глазки не строит… Ну вот, моя яичница готова. Не найдется ли у вас, Хене, к ней парочка солененьких огурчиков? Забыл, старый пень, купить. Обещаю завтра же сходить на базар и вернуть вам должок. Я никому никогда не оставался должен. Как лавочник, пусть и бывший, я привык всегда возвращать долги в срок.

— Не беспокойтесь! Найдутся у меня для вас не только огурчики, но и квашеная капустка.

— И после этого кто-нибудь мне скажет, что я не везунчик? — с той же горькой усмешкой спросил Йосл и сам себе ответил: — Везунчик! И еще какой!..

Наслышанная про набожность Гордина мама успокоила его, сказав:

— Можете смело кушать. Всё кошерное…

— Спасибо, Хене, спасибо… Вы такая же добрая, как моя покойная Нехама. Но я вас тоже хочу успокоить. Наш Великий Бог позаботился о своих избранниках, которые нередко попадают в беду. Ради спасения жизни, как сказано в нашей Торе, еврей может иногда нарушить закон и съесть не кошерную пищу. Даже — страшно вымолвить — свинину. Спасибо, спасибо, — еще раз поблагодарил маму Йосл и, осторожно переложив сияющую благодатью яичницу в тарелку, отправился с ней и дареными солеными огурчиками в свою келью.

Вскоре из-за двери его комнатушки по-русски невнятно, бормотливо донеслось:

Солдатом Гордин никогда не был, ни в какой армии не служил. Но, перед тем как отправиться на работу, просил втихомолку и у соловьев, и у самого Господа Бога, чтобы они не тревожили никого из тех, кто устал от этой страшной войны и кто спасся, как он выражался, от этих “проклятых немцев”, давая понять, что среди заслуживших спокойного сна и он — Везунчик.

В выходные дни, когда Гордину не надо было спешить на работу в типографию, куда на должность кладовщика его устроил другой наш сосед, доброжелательный Вениамин Евсеевич Гинзбургский, довоенный спец по печатному делу, Йосл после завтрака и сам сладко и глубоко засыпал под эту песню, как новорожденный под колыбельную. И тогда всю тесную прихожую, как задиристый весенний гром, сотрясал его могучий и победоносный храп.

В субботние дни директор типографии Вениамин Евсеевич Гинзбургский делал богобоязненному Гордину поблажку: разрешал ему не выходить на работу — “болеть”.

Не притронувшись ни к примусу, ни к чугунной сковороде, “больной” Йосл-Везунчик надевал чистую, тщательно выглаженную рубаху с манжетами, длинный двубортный пиджак с накладными карманами, купленный по дешевке на толкучке у какого-то отъезжающего на родину довоенного польского гражданина, обувал начищенные черной ваксой тупоносые водоупорные ботинки, прикрывал свою обширную ленинскую лысину ермолкой и ни свет ни заря отправлялся на Завальную в Хоральную синагогу. Гордин всякий раз старался уйти незамеченным, но коммунальная квартира была не тем местом, где можно было легко скрыться или улизнуть от чужих глаз.

В одно субботнее утро мама остановила Гордина у самого выхода и, набравшись храбрости, спросила:

— Когда вы, Йосл, примерно вернетесь со своего богослужения?

— Часа через два. А почему вы, Хене, спрашиваете?

— Можете быть спокойны. К тому времени ваша яичница и мои соленые огурчики будут вас ждать на тарелочке с золотой каемочкой. В субботу вы обычно из скольких яиц ее жарите? Из трех или четырех?

— Так дело не пойдет. Жарку яичницы я никому никогда не доверял и не доверяю. Даже моей Нехаме. Я жарю сам, — улыбнулся Гордин и взялся за дверную ручку.

— Куда вы так торопитесь? Там еще калитка закрыта. Туда еще даже Бог к молитве не подоспел… А может, вы там какую-нибудь Хаечку с платком на голове приглядели и назначили ей свидание?

— Ой, Хене, не богохульствуйте. Это мы приходим к Богу, а не Он к нам… И никого я там с платком на голове не приглядел, и никакого свидания ни с кем не назначал…

— И зря… Мы, Йосл, вас сосватаем и еще всласть попляшем на вашей свадьбе. Стыдно после такой резни ходить в холостяках. Вы мужчина в самом соку, а вокруг после войны столько вдовушек. Выбирайте подходящую невесту и ведите ее под хупу. Вы что, так будете до последнего своего вздоха стоять у плиты и сами для себя жарить, варить и печь?

— Наверно, буду. Лучше Нехамы я уже никого не найду. А вы, Хене, сватайте кого-нибудь другого… Ну я пошел! Это ж такое удовольствие — без страха пройтись пешком по городу от нашего проспекта до Хоральной синагоги на Завальной! Вы только, Хене, подумайте, какие красоты я на своем веку видел? Париж? Лондон? Нью-Йорк? Воробей, и тот больше видел, чем я, он хоть из Езнаса в Вильнюс летал, а может, даже побывал за границей, в Польше или в Пруссии…

— Гуляйте, гуляйте! Ходить пешком полезно — не располнеешь и лишних денег на автобус не потратишь. Но зачем в этой своей ермолке? Наденете кипу там, в синагоге. Зачем всему свету ее демонстрировать, как красный флаг?

— В тюбетейке, по-вашему, можно, прогуливаться, а в ермолке нельзя? Милиция остановит? Оштрафуют? Или меня вместо синагоги в участок отведут? Конституция ни один головной убор не запрещает. Если хотите знать, моя ермолка и мой молитвенник почти четыре года вместе со мной от немцев прятались, я там молился и в будни, и в праздники. На Песах… в Йом Кипур, в Симхат Тора!.. Приходилось просить у Господа, чтобы Он сохранил мою жену и сыновей Довида и Ицика, славить Его имя и на сеновале, и в коровнике, и на конюшне. Коровы и лошади, бывало, смотрят на меня, качают головами, а порой в молитву вплетают свое громкое одобрительное ржание или довольное мычание. Ведь молиться надо за всех Господних тварей. Еще, Хене, неизвестно, кто из нас — они или мы — чаще нарушает Его заветы.

— На конюшне молились? — ужаснулась мама.

— А что в этом плохого? Ведь Вседержителю важна наша душа, а не то место, где ты ее очищаешь от скверны… А чем искушать меня сватовством, вы лучше принарядились бы, надушились и пошли, Хене, туда же, куда я… Вы, наверно, в синагоге уже сто лет не были…

— Сто, не сто, но, каюсь, давно не была…

— Нехорошо, — сказал Йосл-Везунчик. — Когда-нибудь я вас все равно туда вытащу. Пусть наш Господь увидит вас не за мойкой полов и посуды на кухне, не на Лукишкской площади с Кармен с третьего этажа и ее собачкой, не в очереди за докторской колбасой в гастрономе, а в своем Доме, который состоит на учете не в городском жилищном управлении, а в небесном.

Мама промолчала, а Йосл-Везунчик хмыкнул и закрыл за собой массивную дверь со шрамом от содранной таблички, на которой совсем недавно прихотливой вязью еще значилось по-польски: “Mecenas Mieczyslav Avrucky”.

Из синагоги Гордин всегда возвращался задумчивым и одухотворенным. Он реже, чем обычно, показывался на кухне, разве что выходил на минуту-другую по нужде в запущенный, не приличествующий адвокатскому званию Мечислава Авруцкого туалет, долго дергал проржавевшую железную цепочку бачка и под миролюбивый шум воды быстро скрывался в своей комнатке, чураясь встреч с соседями и избегая ехидных вопросов моей мамы.

До позднего вечера Йосл-Везунчик не гасил света и что-то читал. Он свободно владел несколькими языками. В минуты вдохновения Гордин мог на чистейшем иврите, в те времена крамольном и почти запрещенном, переброситься с директором типографии Вениамином Евсеевичем несколькими фразами о расправляющем плечи Израиле. Йосл прекрасно, с шутками и прибаутками говорил на идише, неплохо знал литовский, без труда объяснялся с русскими продавщицами в магазине и поставщиками бумаги на типографском складе.

Незадолго до выпускных экзаменов в гимназии моя щепетильная мама задала мне серьезную взбучку за недостойную выходку. Улучив момент, когда Гордин по своему обыкновению под вечер выносил на пустырь в зловонную жестяную емкость ведерко с мусором и оставлял незапертой дверь, я самовольно проник в его нору и воровским взглядом стал разглядывать его книжные запасы.

— Ты чего это без разрешения в чужой огород лазишь? — напустилась на меня мама.

— Хотел узнать, какие книги читает наш богомол Гордин, — неумело попытался я оправдаться.

— А у тебя что, язык в задницу утянуло? Ты не мог подойти к нему и по-человечески спросить, что он читает?

— Виноват, больше не буду.

— И что же ты в его библиотечке обнаружил? — Любопытство мамы взяло верх над ее справедливым гневом.

— Всякое. На ночном столике — старый молитвенник в потрепанном переплете, рядом с ним — ты не поверишь, мама! — Конституция СССР с государственным гербом на обложке и брошюра “В дружной семье советских народов”. В изголовье диванчика, на котором Йосл спит, — томик стихов Бялика, пожелтевшая, с закладкой на сто семнадцатой странице “Война и мир” в переводе на идиш. Остальные книжки я в спешке как следует не успел разглядеть — боялся, как бы он меня не застукал.

Ни молитвенник, ни Конституция СССР, ни “Дружная семья советских народов”, не говоря уже о стихах Бялика, на маму никакого впечатления не произвели, но ко всему, что было связано с войной и с миром, она никогда не относилась с равнодушием или с пренебрежением.

— Йосл сам столько пережил в эту ужасную войну, теперь только этого ему не хватает — на ночь глядя читать про войну в книжках. И откуда он их выкопал? Я, Гиршке, после каждого рассказа о войне уснуть не могу. А там, наверно, опять немцы, опять гетто, опять расстрелы…

— Это, мама, совсем о другой войне, которая была в прошлом веке. Не с Гитлером, не с русскими и евреями, а с Наполеоном и его французами, — старался я как можно более доходчиво, без всяких изысков, как и положено шестикласснику гимназии имени генерала Ивана Черняховского, пересказать ей содержание романа.

— С Наполеоном? — вытаращила она глаза. — С французами?

— Да. С императором Франции и его войсками, — добавил я.

— С чего это Йосл Гордин вдруг начал интересоваться французами и их императором? — изумилась мама.

— В той книжке рассказывается и про любовь молодого и благородного русского князя Андрея к красавице Наташе, — заглаживая вину за неподобающую сыну порядочных родителей выходку, продолжал я своими корявыми объяснениями коверкать сочинение великого старца из Ясной Поляны…

— Говоришь, про любовь? Странно, очень странно. Гордин о любви и слышать не может, а, выходит, тайком почитывает о ней книжонки…

Мама от этой благой вести оживилась — вдруг в руках у нее оказалась козырная карта против вдовца-упрямца Йосла-Везунчика. Раз он читает о любви, стало быть, и женить его еще можно, как бы он ни упирался. Были на примете у мамы ее сестры-вдовы — младшая Песя Каменева, муж которой, Василий, истый русак из Зауралья, погиб в первые дни войны под Йонавой, и Фаня, потерявшая дочь и мужа в гетто. Но они вряд ли согласились бы выйти замуж за Везунчика, который был намного старше их и которого даже по самым снисходительным еврейским меркам трудно было назвать красивым. Но мама не отчаивалась. Ведь Бог зачастую даже ведьму и ангела укладывает в одну постель.

Несмотря на все мамины ухищрения Йосл-Везунчик в расставленные сети старался не попасть, ревностно оберегал свой вдовий сан, своему заведенному порядку не изменял — вставал рано и, повернувшись к восточной, давно не крашенной стенке в своей комнатке, молился, потом жарил на синем огне примуса свою любимую яичницу, съедал ее на ходу и под мелодию новой песенки, пополнившей его и без того богатый репертуар, отправлялся на другой конец города в типографию.

Наверно, в пику моей маме перед тем, как уйти на свой заваленный кипами бумаги и брошюрами склад, он в коридоре с какой-то бравадой и солдатским задором принимался выводить:

— Привет, летчик! — такими словами вечером его встречала Хенке.

— Привет, язвочка! — отвечал Гордин, снимал с большой, как орудийное ядро, головы картуз, делавший его похожим на крестьянина, случайно попавшего в город, и, по-отечески погладив вспотевшую лысину, принимал боевую стойку, уверенный в том, что Хенке в долгу не останется и ответит ему ударом на удар. Кто-кто, а она за словом в карман не лезет.

— Что, Йосл, слышно? — неожиданно объявив временное перемирие, спросила мама, которая легко прощала Йослу-Везунчику его колкости. Впрочем, и он не сердился на нее за издевки и подначки. Оба испытывали друг к другу чувство насмешливой и щемящей нежности, которое не отталкивало их, а объединяло.

— А что вас, Хене, интересует?

— Всё.

— А я думал, что только цены.

— Цены всех интересуют, — сказала мама. — Но больше всего меня интересует, что с нами будет.

— С кем?

— С евреями. Мой брат Шмуле говорит, что всё будет хорошо.

— Хорошо? Наши мудрецы веками бились над этим вопросом, да так и не смогли на него ответить, а лейтенант Шмуле Дудак, ваш брат, взял, видите ли, и всему миру без всяких сомнений возвестил: всё будет хорошо, — отрезал Йосл-Везунчик.

— Оставьте моего брата в покое. Я у вас спрашиваю. Вы же каждый день с Богом говорите.

— Я говорю с Ним не о том, что будет с евреями, а какими мы, евреи, должны быть, — тихо, чуть ли не заговорщическим тоном произнес Гордин. — От того, какими мы будем, напрямую, как мне кажется, зависит, что с нами будет.

— Так какими же мы должны быть? — не унималась мама.

— Пока Господь мне не ответил. Как только я услышу от Него ответ, я тут же на кухне вам Его мнение и сообщу, а вы передадите своим сестрам и умному брату — лейтенанту… — грустно улыбнулся Йосл. — Но если вам не терпится получить ответ поскорее, сами сходите на Завальную и поговорите с Ним. Может, с женщиной Он будет более мягким и откровенным, чем с надоевшим Ему вечным жалобщиком-мужчиной…

— Шутник вы, Гордин, шутник, дай Бог вам здоровья, — сказала мама и опустила его с небес на землю. — А я считаю, что все наши беды происходят оттого, что нас на свете мало. Было мало, а сейчас стало еще меньше… Ну почему бы, скажите, вам не помочь нашему народу?

— Вы, Хене, опять за свое!.. — возмутился Йосл. — На меня, пожалуйста, не рассчитывайте.

— Если бы я могла, я нарожала бы еще трех сыновей, лентяй вы эдакий!.. Но мне это доктора под страхом смерти запретили. А вы чего боитесь? Через девять месяцев получаете готовый продукт, и все дела… Вам-то кто запрещает?

— Кто мне запрещает? — Гордин понурил голову, чтобы мама не увидела навернувшиеся на глаза слезы. — Моя покойная любимая жена Нехама и два моих сына — Довид и Ицик, да будет благословенна их память…

Дальше