Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим - Сальвадор Дали 4 стр.


Почему отец выбрал для меня школу с таким чудаком учителем, как г-н Траитер? Мой отец был одним из вольных каталонских мыслителей, сыном чувствительной Барселоны, членом хора Хосе Ансельмо Клаве, фанатиком процесса Феррера. И он был принципиально против обучения в школе Братьев, куда я должен был бы поступить по своему происхождению. Он решил, что я должен учиться в общей школе, и это было воспринято как эксцентричность. Никому не было известно о способностях г-на Траитера — ибо никто, кроме бедняков, не доверял ему своих детей. Таким образом, я провел первый учебный год с самыми бедными детьми Фигераса, и это развило мою естественную склонность к мании величия. Мог я разве не думать о себе как об исключительном, бесценном и утонченном существе, будучи богачом среди окружавших меня бедняков? Я единственный приносил с собой горячий шоколад в термосе, на чехле которого были вышиты мои инициалы. Стоило мне слегка поцарапаться — и мне тут же перевязывали палец или колено чистым бинтом. Я носил матросский костюмчик, расшитый золотом на манжетах. Мои тщательно расчесанные волосы были всегда надушены — и простодушные дети поочередно подходили ко мне, чтобы понюхать мою голову. Я единственный носил начищенные ботинки, а случалось мне потерять с них серебряную пуговицу — и мои босоногие соученики дрались до крови, лишь бы завладеть ею. Я не играл с ними и даже не разговаривал. Впрочем, и для них я оставался настолько чужим, что они настороженно подходили ко мне лишь затем, чтобы полюбоваться носовым платком или новехонькой тростью из гибкого бамбука с серебрянным набалдашником.

Чем я занимался целый год в этой нищей начальной школе? Вокруг меня, одинокого и молчаливого, играли, дрались, орали, плакали и смеялись жизнерадостные детишки. Как я был далек от них, от владеющей ими потребности действовать! Я был им полной противоположностью. И меня восхищали эти лукавые бестии, умеющие чинить перья и мастерить фигурки из листка сложенной бумаги. Как ловко они завязывали и развязывали шнурки на своих паршивых башмаках! А я… я мог провести взаперти весь день лишь потому, что не мог справиться с дверной ручкой. Я терялся в любом, даже знакомом доме. Мне никогда не удавалось самому снять матросскую курточку, а любые попытки сделать это были связаны с риском погибнуть от удушья. Какие бы то ни было практические действия были мне чужды — и приметы внешнего мира все больше пугали меня.

Г-н Траитер вел все более растительный образ жизни, почти не просыпаясь. Казалось, сны укачивают его, то как легкую тростинку, то как тяжелый ствол дуба. Краткие пробуждения позволяли ему сделать понюшку табаку, чихнуть и дернуть за ухо сорванца, нарушившего его сон. Итак, что же я делал весь этот пустой год? Только одно, но очень пылко — я сочинял «ложные воспоминания». Разница между ними и подлинными такова же, как между фальшивыми и настоящими бриллиантами: фальшивые выглядят более естественно и ярче сверкают. Уже тогда я любил ностальгически вспоминать действо, которого на самом деле не было. Якобы я наблюдаю, как купают голенького младенца. Меня не интересует, мальчик это или девочка, я смотрю на ягодицу, где в дыре величиной с апельсин так и кишат муравьи. Малыша вертят из стороны в сторону, на миг укладывают на спину, и я думаю — муравьев вот-вот раздавят. Но ребенок вновь на ножках — и муравьев больше не видно. И дыра исчезла. Мне трудно определить дату появления этого ложного воспоминания, но оно из самых ярких.

С семи до восьми лет я жил во власти мечтаний и грез. Позднее я так и не смог отделить подлинное от воображаемого. Моя память так смешала реальность и вымысел, что лишь сейчас, объективно оценивая события, я могу понять, насколько абсурдны некоторые из них. К примеру, одно воспоминание связано с Россией — и я знаю, что оно ложное, поскольку никогда не бывал в этой стране.

Первые представления о России связаны для меня с г-ном Траитером. После так называемых уроков наш учитель приводил меня иногда к себе домой. Это место долго оставалось в моей памяти страшно загадочным. Должно быть, это странное жилье походило на кабинет Фауста. На полках огромной библиотеки вперемешку с толстыми пыльными томами было немало таинственных и причудливых вещиц, возбуждавших мое любопытство и будивших воображение. Г-н Траитер сажал меня к себе на колени и неуклюже трепал по подбородку большим и указательным пальцами руки, которая цветом, запахом и сморщенностью напоминала увялившийся на солнце и слегка подгнивший картофель. (В это же время в России, в Ясной Поляне, другое дитя. Гадючка, моя жена, сидела на коленях другого старца, земного, кряжистого и задумчивого, — графа Льва Толстого.)

Г-н Траитер начинал всегда одной и той же фразой: «А теперь я покажу тебе то, что ты еще не видел». Он ненадолго исчезал и возвращался, еле удерживая на плечах огромные четки, которые с адским грохотом волочились за ним по полу. «Моя жена — да хранит ее Бог! — добавлял он, — попросила меня привезти ей четки из Святой Земли. Я купил ей эти, самые большие в мире, — они из древесины с Масличной горы». И г-н Траитер улыбался в усы.

В другой раз он вынул из большой шкатулки красного дерева, отделанной внутри гранатовым бархатом, красную блестящую статуэтку Мефистофеля. Зажигая хитроумное устройство — трезубец, воздетый сатаной, — он устраивал фейервейк до потолка, в сумраке поглаживая бороду и отечески радуясь моему удивлению.

В его комнате на нитке висела высушенная лягушка. Он называл ее «La meva pubilla» или «моя красавица» и то и дело повторял: достаточно на нее взглянуть, чтобы узнать погоду. Положение лягушки менялось изо дня в день. Это пугало, но и завораживало, меня влекло к этому забавному существу. Кроме огромных четок, Мефистофеля и лягушкибарометра, у г-на Траитера было без счету незнакомых мне предметов, возможно, предназначенных для физических опытов, но я позабыл их, поскольку выглядели они слишком точно и определенно. Однако самое сильное впечатление произвел на меня оптический театр, которому я обязан самыми смелыми детскими мечтами. Так мне никогда и не понять, на что он был похож: сцена предстает в памяти как бы сквозь стереоскоп или радужный спектр. Картины скользили передо мной одна за другой, подсвеченные откуда-то сзади, — и эти движущиеся рисунки напоминали гипнотические миражи, порожденные сном. Что ни говорио точности воспоминаний, но именно в оптическом театре г-на Траитера я впервые увидел поразивший меня силуэт русской девочки. Она явилась мне, укутанная в белоснежные меха, в русской тройке, за которой мчались волки с фосфоресцирующими глазами. Она смотрела прямо мне в глаза с выражением горделивой скромности, и у меня сжалось сердце. Выразительные ноздри и глаза делали ее похожей на лесного зверька. По контрасту с их поразительной живостью черты всего лица были гармоничны, как у рафаэлевской Мадонны. Гала? Я знаю, это была уже она.

В театрике г-на Траитера мелькали также виды русских городов со сверкающими на фоне горностаевых снегов куполами. Мне чудился хруст снежка, блестящего, как все драгоценные огни Востока. Видение далекой белой страны так отвечало моей потребности в «абсолютной экзотике», что стало весомей и реальней, чем расплывающиеся улочки Фигераса.

Идет снег. Я вижу это впервые. Фигерас и ближайшая к нему деревушка видятся мне в идеальном снежном покрове, который, как мне и хочется, погребает постылую реальность. Я ничему не удивляюсь, и меня наполняет спокойный восторг, я предвкушаю волнующие волшебные приключения, которые являются будто из только что прерванного сна, как только начинаешь о нем рассказывать.

К утру снег перестает идти. И я отхожу от заиндевевщего окна, к которому прилипал, расплющив нос о стекло, чтобы не пропустить ничего интересного. Мама выводит нас с сестрой на прогулку. Каждый шаг по хрусткому снегу кажется мне чудом, и мне жаль, что другие уже запятнали этот безупречный снег, я хочу, чтобы он принадлежал только мне.

Мы выходим из города, туда, где белизна еще не тронута. Пройдя через парк, попадаем на поляну… и я замираю перед снежным полем. Но тут же бегу на середину поляны, где лежит крошечный коричневый шарик платана. Падая, он слегка раскололся, так что в щелочку я могу разглядеть внутри желтый пушок. В этот миг из-за туч выглядывает солнце и заливает светом всю картину: шарик платана отбрасывает на снег голубую тень, а желтый пушок словно загорается и оживает. Мои ослепленные глаза наполняются слезами. Со всевозможными предосторожностями подойдя к разбитому шарику, я подбираю его, нежно целую трещинку и говорю сестре: «Я нашел карликовую обезьянку, но тебе не покажу». И чувствую, как моя обезьянка шевельнулась в носовом платке!

Меня неудержимо тянет к заброшенному источнику, и я с присущим мне тиранством требую продолжить прогулку именно к нему. Неподалеку мама встречает знакомых и говорит мне: «Иди поиграй к источнику, только будь осторожен. Я подожду тебя здесь».

Меня неудержимо тянет к заброшенному источнику, и я с присущим мне тиранством требую продолжить прогулку именно к нему. Неподалеку мама встречает знакомых и говорит мне: «Иди поиграй к источнику, только будь осторожен. Я подожду тебя здесь».

Знакомые расчищают для мамы от снега каменную скамью. Но камень еще влажен, и я исподлобья смотрю на них, дерзнувших предложить такое место моей маме, — она, по моему мнению, заслуживает лучшего. Впрочем, мама отказывается сесть, сославшись на то, что стоя она будет лучше видеть меня. Это меня утешает. Я поднимаюсь по ступеням и сворачиваю направо к заброшенному источнику. Она здесь! Она здесь, русская девочка из волшебного театра г-на Траитера. Я назову ее Галючкой — уменьшительным именем моей жены, так глубока моя вера, что вся долгая жизнь моей любви связана с единым женским образом. Галючка здесь, рядом со мной, сидит на скамье, как на тройке. И кажется, давно наблюдает за мной. Я поворачиваю обратно, чувствуя, что от сильного сердцебиения меня может вырвать. В моей руке, в носовом платке шарик шевелится, как живой.

Мама, заметив, что я возвращаюсь в каком-то смущении, говорит знакомым: «Видите, какой он капризный! Всю дорогу просил пойти к заброшенному источнику, а когда мы здесь, передумал». Я отвечаю, что забыл носовой платок. Но мама видит его у меня в руке. И я добавляю:

— В этот платок я закутал мою обезьянку. Мне нужен другой — вытирать нос. Мама утирает мне лицо своим платком. И я снова ухожу. Но в этот раз делаю крюк, чтобы подойти к источнику с другой стороны. Так я смогу видеть Галючку со спины, оставаясь незамеченным. Мне нужно пробраться через колючий кустарник, и мама кричит: «Все у тебя не как у людей! Что, не можешь просто подняться по лестнице?» Я ползу на четвереньках, и на вершине холма, как и ожидал, вижу Галючку, сидящую ко мне спиной. Мне становится спокойно — ведь я боялся не застать ее здесь. Мне кажется странным, что ее спина неподвижна, но я не отступаю, а становлюсь на колени в снег, прячась за стволом старой оливы. Время как будто остановилось: я превратился в библейский соляной столб без мыслей и чувств. Зато все отчетливо вижу и слышу. Какой-то человек пришел наполнить кувшин, и слышу журчание льющейся и проливающейся воды. Очарование исчезает. Остановившееся было время вновь начинает бег. Вскочив на ноги, я чувствую, что застенчивости как не бывало. У меня замерли и онемели коленки. Непонятно откуда взялось чувство легкости — то ли от волнения, то ли от открытия, что я влюблен, то ли от застывших коленок. Мной овладевает отчетливая мысль: я хочу подойти и поцеловать Галючку в затылок, но вместо этого достаю из кармана перочинный ножичек, чтобы совсем очистить шарик от кожуры и подарить желтый пушок Галючке.

И в эту же минуту обожаемая моя девочка встает и бежит к колодцу, чтобы наполнить маленький кувшин. Я быстро кладу под газету на скамье свой подарок. Весь дрожу от волнения — вернется ли она и сядет ли на газету, под которой спрятан шарик? За мной приходит мама: оказывается, она меня звала-звала, а я не слышал. Она боится, чтобы я не простудился, и укутывает меня в большую шаль. Ее тревожит, что, пытаясь заговорить, я начинаю стучать зубами, и я тупо и покорно иду за ней, испытывая пронзительное сожаление оттого, что ухожу.

История моего милого шарика лишь начинается. Запаситесь терпением, и вы услышите рассказ об удивительных и драматичных обстоятельствах моей новой встречи с этим талисманом. Игра стоит свеч!

Снег растаял, а с ним исчезло волшебство преображенного города и пейзажа.

Три дня я не ходил в школу. Продолжал грезить наяву. Вернувшись в сонное царство г-на Траитера, я облегченно вздохнул после всех треволнений. И в то же время возвращение к реальности больно ранило меня. И рана эта зарубцовывалась медленно. Я был безутешен, потеряв мой шарик — карликовую обезьянку. И находил утешение, уставившись в потолок мерзкой школы. Пятна коричневой плесени становились в моем воображении облаками, превращаясь затем в определенные образы, постепенно обретавшие свое лицо. День за днем я искал и восстанавливал картины, увиденные накануне, и совершенствовал свои видения. Как только они становились чересчур реальными, я отказывался от них. Самое удивительное в этом явлении (которое позже легло в основу моей будущей эстетики) — по своему желанию я всегда мог восстановить любой образ, и не только в той форме, в которой видел его в последний раз, но в развитии и завершении, что происходило почти автоматически. Галючкина тройка превращалась в панораму русского города с куполами, затем в сонное бородатое лицо г-на Траитера, которое сменялось жестокой схваткой голодных волков на поляне. Картины мелькали у меня в голове, которая все, что происходило во мне, как настоящий киноаппарат, проецировала в мои ослепшие глаза. Как-то вечером, поглощенный своими видениями, я почувствовал прикосновение чьих-то рук к своему плечу. Я подскочил, поперхнулся слюной, и, побагровев, закашлялся. И тут же узнал в мальчике, стоявшем рядом, Бучакаса.

Он был постарше меня и получил свое прозвище, которое по-каталонски значит «карман», из-за своего причудливого платья с невообразимым количеством карманов. Он был симпатичнее других, и я уже давно обратил на него внимание, но осмеливался взглянуть на него лишь украдкой. Всякий раз, встречаясь с ним глазами, я замирал. Безусловно, я был в него влюблен, иначе никак нельзя объяснить то смятение, которое охватывало меня в его присутствии, и то верховное место, которое с недавних пор он занимал в моих грезах, где я уже не мог спутать его с Галючкой или другим персонажем.

Я не слышал, что сказал мне Букачас. Я был близок к обмороку, в ушах стоял легкий шум, отделявший меня от звуков внешнего мира. Но Бучакас раз и навсегда стал моим лучшим другом и при каждом прощании мы с ним долго целовали друг друга в губы. Ему единственному я открыл тайну карликовой обезьянки. Он поверил мне — или сделал вид, что поверил, и в сумерках мы не раз отправлялись к заброшенному источнику, чтобы снова отыскать карликовую обезьянку — милый шарик, который в своих фантазиях и наделял всеми свойствами живого существа.

Бучакас был белокур (я принес домой его волос, настоящую золотую нить, которую бережно хранил между страницами книги). Его голубые глаза и розовая кожа были полной противоположностью моей оливковой бедности, над которой, казалось, нависла тень черной птицы — менингита, уже унесшего жизнь моего брата.

Бучакас казался мне красивым, как девочка, несмотря на его толстые коленки и увесистый зад, обтянутый чересчур узкими брюками. Нестерпимое любопытство подзуживало меня смотреть на его туго натянутые штаны всякий раз, когда из-за резкого движения они, казалось, готовы лопнуть. Однажды вечером я открыл Бучакасу свои чувства к Галючке. И с радостью обнаружил, что он вовсе не ревнует. И даже обещает мне любить шарик и Галючку так же, как их люблю я. Крепко обнявшись, мы без конца говорили, как сбудутся наши мечты. А поцелуй мы приберегали на минуту расставания. С растущим волнением мы ждали этого трогательного момента. Бучакас стал для меня всем: я дарил ему свои самые любимые игрушки. Он забирал их с нескрываемой жадностью. Когда же мои игрушки иссякли, я стал совершать набеги и на прочие вещи: трубки и медали отца, фарфоровые статуэтки и, наконец, большую фаянсовую супницу, которая казалась мне чудесной и поэтичной.

Мать Бучакаса сочла, что этот подарок слишком значительный и крупный. Она вернула супницу моей маме, которой сразу стало ясно, почему в доме все необъяснимо пропадает. Я был страшно огорчен и горько плакал: «Я люблю Бучакаса, люблю Бучакаса». Мама, неизменно терпеливая, успокаивала меня как могла и купила мне роскошный альбом, в который мы вклеивали сотни превосходных картинок с тем, чтобы, как только он заполнится, подарить его моему любимому Бучакасу.

Но подарков становилось все меньше, да и были они теперь не столь существенны — и внимание Бучакаса остыло. Теперь он играл с другими детьми и в разгар этих шумных игр уделял мне минуту-другую. Полного жизни, его день ото дня уносил от меня все дальше бешеный водоворот — и я терял своего идиллического наперсника. Как-то вечером я сказал ему, что нашел свой шарик — карликовую обезьянку. Этой жалкой уловкой я надеялся снова привлечь его интерес.

И в самом деле, он стал настаивать, чтобы я показал ему обезьянку и даже проводил меня до самых дверей моего дома, где мы спрятались у входа на лестницу. Смеркалось. Волнуясь, я вынул платок с завернутым в него шариком платана, подобранным в лесу. Бучакас грубо выхватил платок с шариком и выбежал на улицу, высоко подняв свой трофей и смеясь надо мной. Потом он бросил шарик. Я даже не выбежал подобрать его. Ведь это был не мой настоящий шарик. Потом Бучакас плюнул несколько раз в мою сторону и ушел. Он стал моим врагом. Я проглотил комок и затаился, чтобы выплакаться вволю.

Назад Дальше