4. В Бранденбургской тюрьме (1924–1928)
Я вступил в новый, неизвестный мне прежде мир. Отбывание срока в прусской тюрьме воистину оказалось не отдыхом на курорте. Вся жизнь здесь была строго, до мельчайших деталей, регламентирована. Дисциплина доведена до военной. Главной ценностью здесь считалось безукоризненное выполнение точно нормированной работы. Каждый проступок сурово наказывался, и действенность этих «домашних наказаний» усиливалась лишением возможности получить досрочное освобождение при их наличии.
Как политический преступник по убеждению, — так меня называли, — я имел единственную привилегию: сидеть в собственной камере. Сначала одиночное заключение мне очень не понравилось. С меня уже хватило десяти месяцев в Лейпциге. Но, несмотря на множество мелких удобств, предлагаемых жизнью в общей камере, за свою одиночку я позже благодарил судьбу. Потому что в своей камере после выполнения предписанной работы я мог проводить остаток дня так, как захочу. Мне не приходилось уживаться с сокамерниками, я не подвергался тому террору преступных группировок, который присущ общим камерам. Я от начала до конца изучил этот беспощадный террор, направленный против всех тех, кто не принадлежит к преступной «братии» или не разделяет ее взгляды. С этим террором не могла справиться даже идеальная прусская тюрьма.
Прежде я думал, что знаю о себе и о людях все. Еще бы: я видел человека всех социальных слоев, в разных странах и в самых разных обличьях, хорошо изучил его нравы, а еще лучше — безнравственность.
Преступники в тюрьме показали мне нечто совершенно новое. Сидя в одиночке, я все же ежедневно видел других заключенных — на прогулке во дворе, при доставке меня в различные тюремные подразделения. Я встречался с ними в душевой, общался с уборщиками, парикмахером, с людьми, которые приносили мне материалы и забирали продукцию. Возможностей для встреч было множество. Но прежде всего я слушал вечерние беседы заключенных из разных камер через оконные решетки. Их разговоры открыли мне ум и душу преступного мира: бездна человеческих извращений, пороков и страстей разверзлась передо мной. В самом начале моего срока заключенный из соседней камеры рассказывал другому соседу, как он ограбил дом лесничего. Убедившись, что хозяин сидит в трактире, он зарубил топором служанку, затем женщину на последних месяцах беременности, а после этого бил о стену головами четырех маленьких детей — до тех пор, пока они не переставали «каркать». Он рассказывал об этой подлости в таких гнусных выражениях, что если бы я мог, я перегрыз ему горло. Я не мог успокоиться в ту ночь. Позднее я услышал много таких ужасных рассказов, но ни один не вывел меня из себя так, как самый первый. Рассказчика, грабителя и убийцу, многократно приговаривали к смерти, но всегда он получал помилование. Еще во время моего заключения он однажды вечером вырвался из строя по дороге в спальню, куском железа убил оказавшегося на его пути надзирателя и перебрался через тюремную стену. В городе он напал на мирно гулявшего прохожего, чтобы завладеть его одеждой, встретил бешеный отпор и был застрелен догонявшим его полицейским. При этом в Бранденбургской тюрьме сидели сливки преступного мира Берлина, от карманников-«международников» до «аристократии» — это были знаменитые взломщики сейфов, сутенеры, шулеры, крупные мошенники, извращенцы всех видов и степеней проявленной жестокости. Здесь было налажено регулярное обучение преступным профессиям. Молодые послушники усердно учились у старших, причем тайны своих особых, личных трюков те все же хранили в строжайшем секрете. За свои лекции старые мошенники, естественно, брали неплохую плату — в виде табака, тюремной валюты (хотя курение было запрещено, каждый курильщик мог достать табак, отдав половину молодому помощнику надзирателя), в виде сексуальных услуг, тоже платежного средства, а также в виде строго оговоренной доли краденого, которую учитель мог получить на воле после «операции», успешно проведенной учениками после освобождения. Так еще во время наказания за совершенные преступления планировались новые, более крупные. Был широко распространен гомосексуализм. Молодые заключенные с хорошей внешностью становились предметом вожделений, вокруг этих «красавчиков» разыгрывались жестокие сражения и интриги. Удовлетворение таких страстей также приходилось хорошо оплачивать. Мой, основанный на многолетних наблюдениях опыт говорит мне, что распространение гомосексуализма в таких заведениях лишь в некоторых случаях вызывается соответствующими болезненными наклонностями. Людей с сильным половым влечением к этому приводит необходимость, но гораздо больший процент гомосексуалистов возникает благодаря стремлению «тоже что-то получить от жизни», которое в определенной среде уже ничем не сдерживается.
С этой массой профессиональных и прирожденных преступников содержалось также множество людей, которых к воровству и жульничеству подтолкнула сама послевоенная обстановка с ее экономическими трудностями и инфляцией, которые не оказались достаточно сильны, чтобы сопротивляться соблазну легких денег. Многие из этих людей честно и храбро противостояли асоциальному воздействию преступного мира, чтобы после освобождения вернуться к честной жизни. Но многие оказывались и слишком слабыми для противодействия многолетнему асоциальному давлению и террору преступников. Такие заключенные прекращали сопротивление и становились добычей преступного мира.
В этом смысле тюрьма представляла собой настоящую исповедальню. Еще в Лейпциге, под следствием, я слышал множество разговоров через оконные решетки. Это были разговоры, в которых мужчина и женщина делились рассказами о своих бедах и утешали друг друга. Разговоры, в которых соучастники обвиняли друг друга в предательстве. Разговоры, к которым администрация проявляла величайший интерес — благодаря им удалось раскрыть множество преступлений. Тогда меня сильно удивляла свобода и беспечность, с которой заключенные выдавали через решетку свои самые важные мысли и тайны. Порождалась ли эта откровенность условиями одиночной камеры, либо она была проявлением общечеловеческой тяги к общению? В следственной тюрьме разговоры через решетку сильно ограничивались благодаря контролю надзирателей. А здесь они не беспокоили ни одного из них, если только не становились слишком громкими.
В одиночных камерах Бранденбургской тюрьмы сидели только три типа заключенных:
1) молодой политический преступник по убеждению, получивший эту льготу как осужденный впервые; 2) насильники и буйный преступники, которых нельзя было оставлять в общих помещениях; 3) заключенные, которых там невзлюбили, потому что они не хотели мириться с внутрикамерным террором, а также те, которые кого-то предали — «включили лампы», — и теперь боялись мести, для них это был вид охранного ареста. Теперь я вечер за вечером мог слушать их беседы. И эти разговоры позволили мне проникнуть глубоко в души заключенных. Позднее, в последний год моего заключения, когда я работал первым писарем в финансовой части, и благодаря постоянным ежедневным встречам познакомился с ними еще ближе, выводы их моих наблюдений многократно подтверждались.
Подлинно профессиональный преступник отрекается от нормального общества из-за своих наклонностей. Он воюет с обществом, потому что совершает преступления. Он не желает вернуться в общество, он любит преступный образ жизни и свою «профессию». Чувство сопричастности он признает только из соображений выгоды, а также под принуждением. Подобным образом девка относится к своему сутенеру. Понятия преданности и веры смешны для него точно так же, как и понятие собственности. Осуждение и лишение свободы для него лишь полоса неудач, нечто вроде спада производства, авария — ничего больше. Свое заключение он старается сделать по возможности занимательным, забавным. Поскольку он знаком со многими тюрьмами, с их особенностями, с авторитетными тюремщиками, он пытается устроиться там, где ему будет лучше. Я считаю его уже не способным повиноваться добрым порывам сердца. Любую попытку добром наставить его на путь истинный он отклоняет, хотя иногда, из тактических соображений, ради досрочного освобождения, он маскируется под кающегося грешника. Он неотесан и подл, он счастлив, когда попирает ногами чужие святыни.
Вот конкретный пример. В 1926/1927 гг. в тюрьме была введена гуманно-прогрессивная система исполнения наказаний. Среди прочего по воскресеньям в тюремной церкви давались концерты, в которых принимали участие главные силы берлинской сцены. Однажды прославленная берлинская артистка исполняла «Ave Maria» Гуно с таким мастерством и нежностью, которые я редко где встречал. Большинство заключенных это полностью захватило, даже закоренелые были потрясены музыкой. Но не все. Едва угас последний звук, за моей спиной один старый распутный малый сказал соседу: «Слушай, Эди, а интересные бриллианты!» Такое действие на преступника оказало это поистине идущее к сердцам послание. Асоциальные в буквальном смысле слова.
Среди этой массы типичных профессиональных преступников находилось огромное количество заключенных, которых нельзя было к ним причислить. Пограничные случаи. Те, кто уже были затянуты в воронку заманчивого, приключенческого мира преступлений, и другие, которые изо всех сил противились раскинутым сетям, соблазнам, сверкающим фальшивыми огнями. И наконец, оступившиеся в первый раз, слабые натуры, на которые воздействовали, соперничая друг с другом, давление тюрьмы и внутренние переживания. Души этих групп носили в себе множество отпечатков человеческих чувств всех степеней и тональностей. Часто они впадали из одной крайности в другую.
На легкомысленные натуры наказание не производило впечатления. Они не испытывали угрызений совести, но продолжали жить по-прежнему бодро. Не заботясь о будущем, они скользили по жизни дальше, до тех пор, пока снова не попадались. Совсем иначе вели себя серьезные натуры. Наказание угнетало их невероятно, они никогда не привыкали к своему положению. Они пытались бороться с воздействием порочной атмосферы общей камеры. Но большинство из них не выдерживало одиночного заключения, они боялись одиночества и связанных с ним размышлений, и снова просились обратно, в трясину большой камеры. В тюрьме были возможности сидеть в одной камере втроем. Однако трех заключенных, способных долго выносить тесное общение друг с другом, не находилось. Эти небольшие сообщества со временем неизбежно должны были развалиться. Я такого длительного общения не испытал Длительное заключение даже самого добродушного человека делает обидчивым и неуживчивым, даже грубым. Однако при столь тесном сожительстве эта грубость передается другим.
Не только заключение само по себе, но и монотонная размеренность повседневной жизни, длительное принуждение к исполнению бесчисленных предписаний, окрики и ругательства множества надзирателей и ничтожеств — это угнетает серьезно настроенных заключенных, подавляет размышления о будущем, о жизни после освобождения. А их разговоры крутились в основном вокруг этого. «Войдем ли мы снова в обычный мир, или он оттолкнет нас?» — вот что их беспокоило. Если они к тому же были женаты, их также грызли заботы о семьях. Например: выдержит ли жена столь длинную разлуку? Все эти вещи глубоко угнетали заключенных, они не могли освободиться от своих мыслей даже в повседневной работе и при чтении серьезных книг на досуге. Нередко это приводило их к душевным расстройствам или к попыткам самоубийства без какого-то внешнего повода. Под таким поводом я подразумеваю плохие новости с воли, развод, смерть близкого человека, отклонение прошения о помиловании и др.
Но и шаткие, слабые характеры переносили заключение нелегко, потому что их душевные порывы слишком сильно зависели от действий извне. Пара льстивых слов старого вора, пачка сигарет могли поколебать благие намерения, заставить забыть о них. И наоборот, хорошая книга, серьезное мероприятие заставляли таких заключенных углубляться в свои мысли.
На мой взгляд, многих заключенных можно было бы снова поставить на путь истинный, если бы высшие чиновники были больше людьми, чем чиновниками. Особенно это касается пастырей обеих конфессий, которые благодаря уже одной только перлюстрации писем имели представление о душевных конституциях и о самочувствии своих овечек. Но все эти чиновники поседели и отупели от однообразия своей службы. Они не видели подлинных нужд тех, кто действительно прилагал усилия для своего исправления. А если заключенный находил мужество, чтобы попросить у своего духовника совет для разрешения душевного конфликта, духовник его больше не принимал: ему следовало разыгрывать кающегося грешника, чтобы заслужить помилование.
Конечно, служащие тюрьмы были научены горьким опытом своих попыток деятельного сострадания. Даже самый распущенный преступник становился благочестивым, когда начинали рассматривать кандидатуры на помилование, и у него появлялась хотя бы малейшая перспектива.
Бессчетное количество раз я слышал разговоры заключенных, в которых они жаловались друг другу на недостаточную помощь со стороны тюремной администрации.
Воздействие наказания на психику этих, серьезно настроенных заключенных, желавших исправиться, было гораздо большим, чем могло быть физическое воздействие тягот заключения. В отличие от легкомысленных натур, они были наказаны вдвойне.
После стабилизации политической и экономической обстановки, после окончания инфляции, демократическое мировоззрение стало распространяться в Германии все шире. Наряду со многими другими мероприятиями правительства в те годы вводилась и гуманно-прогрессивная система исполнения наказаний. Нарушителей закона хотели вернуть законопослушному обществу силой доброты и благого воспитания. Исходя из тезиса «Каждый человек есть продукт своего окружения», пробовали создать для освободившегося преступника экономические условия, которые подтолкнут процесс его социальной реабилитации и предохранят от дальнейших ошибочных шагов. Соответствующие социальные службы должны были забыть о его социальных взглядах и препятствовать его возвращению к преступному образу жизни. Духовный уровень исправительных заведений следовало поднимать всякого рода мероприятиями вроде музыкальных утренников, которые должны были разрыхлять нравы, соответствующими докладами о моральных началах человеческого общежития, об основах этики и на др. темы.
Администрация исправительных тюрем должна была больше заботиться об отдельных заключенных, об их психических проблемах. Сами заключенные должны были проходить через трехступенчатую систему постепенного получения множества небывалых, принципиально новых льгот, пробиваться на третью ступень и за хорошее поведение, прилежную работу и деятельное раскаяние получать право на условно-досрочное освобождение. Самой большой наградой осужденному было освобождение от половины срока его наказания.
На III ступень я вышел первым из примерно 800 заключенных тюрьмы. До самого моего освобождения не более дюжины из них удостоились права носить 3 полоски на рукаве. У меня для этого были все условия с самого начала, я не имел ни одного предупреждения и водворения в карцер, всегда выполнял производственную норму, был осужден впервые, не был поражен в правах и считался не уголовным преступником. Но я был осужден Государственным судом как политический преступник, и поэтому досрочно меня могли освободить только согласно президентскому указу о помиловании, либо по амнистии.
Уже с первых дней тюрьмы я сознавал безнадежность своего положения ясно и до конца. Я пришел в себя. Я уже не сомневался в том, что проведу в тюрьме все десять лет назначенного мне срока. Письмо одного из адвокатов на ту же тему окончательно утвердило меня в моих предположениях. И я настроился именно на 10 лет. Я очнулся. Раньше я проживал день, воспринимал жизнь так, как это предлагалось мне без моих просьб, и не имея серьезных планов на будущее. Теперь я располагал всеми возможностями, чтобы задуматься о пережитом, осознать свои ошибки и слабости, подготовить себя к более содержательной жизни.
В то же время, между походами добровольческого корпуса я получил профессию, к которой меня тянуло, и в которой я мог продолжать совершенствоваться. Я испытывал страсть к сельскому хозяйству и многого добился в его изучении, чему имелись свидетельства. Однако подлинный смысл жизни, то, что ее действительно наполняло, — об этом я тогда не имел представления. И я пустился на поиски смысла, каким бы абсурдным это ни показалось внутри тюремных стен. И я нашел его — позже!
С детства я был приучен к беспрекословному послушанию, к самому жесткому порядку и чистоте, и эти вещи не показались мне особенно тяжелыми в суровой тюремной жизни. Я добросовестно выполнял все определенные для меня обязанности, делал предписанную мне работу и даже больше того, к удовольствию своего мастера. Я всегда содержал свою камеру в образцовой чистоте и таком порядке, что даже самый пристальный взгляд не смог бы найти повода для придирок.
Я свыкся даже с однообразием будней, длительное течение которых не нарушалось особыми событиями. А это противно моей беспокойной натуре, моя прежняя жизнь была гораздо более бурной.
Например, в первые два года тюрьмы важным событием становилось получение раз в квартал дозволенных писем. Я заранее волновался, думал о письме, пытался представить все его подробности. Письмо приходило от моей невесты, вернее, тюремная администрация так считала. Это была сестра моего товарища, я никогда не видел эту девушку, и прежде ничего о ней не слышал. А поскольку я мог обмениваться письмами только с родственниками, товарищи еще в Лейпциге обеспечили меня «невестой». Все годы моего заключения эта девушка верно и храбро описывала мне все события в кругу наших знакомых и передавала им новости от меня. Но я так никогда и не смог привыкнуть к мелочным и изощренным придиркам надзирателей; самые изобретательные из них постоянно держали меня в состоянии сильного напряжения. Старшие служащие тюрьмы, вплоть до директора, всегда обращались со мной вежливо. Как, впрочем, и большинство надзирателей, с которыми я имел дело все эти годы. Только трое из них по политическим мотивам (они были социал-демократами) придирались ко мне везде, где только могли. Часто это были придирки по сущим пустякам, и все же это задевало меня очень сильно. Меня это оскорбляло больше, чем если бы меня избивали. Несправедливые, злобные и умышленные придирки причиняют каждому заключенному с чуткой душой и сложной внутренней жизнью гораздо более сильные страдания, чем физические действия. Они угнетают сильнее рукоприкладства. Я часто пробовал игнорировать их — мне это не удалось.