Ну что же вы?.. два билета в партере?
Пожалуйста, господин офицер, пожалуйста…
— Здорово, Федра! — рокотнуло у колен.
Разбилось прибоем о скалы, течет пеной по террасе. Федор скосился вниз. Так и есть: стоит. У балюстрады. С той стороны, внизу; бритая наголо башка светит бильярдным шаром, приглашает щелкнуть.
Стальной Марципан, борец из цирка, мастер силовых номеров.
Еще когда Московский Общедоступный только переехал из Сурожа в Севастополь, Княгиня повела своего ученика в цирк. Для расширения кругозора и приобщения к высокому. Сказала: после театра цирк очень полезен. А чем полезен, не сказала. Федор дивился: шатер до неба! бесстыдницы полуголые по веревкам навроде макаков заморских лазят! клоуны юродствуют! Мужик цилиндр снял, и добро б цилиндр — голову полосатой курве-страхолюдине в пасть засовывает! А ну откусит курва?.. ф-фух, пронесло!
Впервые порадовался Федор Сохач, что не взбрело Рашели на ум не к театру — к цирку пристать. Лучше уж троны сам-на-сам ворочать, чем клыкастого жихоря дразнить. Чихнет сдуру — и прощай, головушка!
И так парень над страстями цирковыми задумался, что половину номера следующего пропустил. Только и очухался, когда его Княгиня взашей на манеж вытолкала. С усмешечкой; с подковырочкой. Оказывается, дядька-шпрехшталмейстер (эка словечко заковырнулось!) желающих вызывал. Вот он, Федька, навроде как желающим объявился.
А дядька этот, шпрех-штал-и так далее — соловьем заливается. Дескать, будет нонеча турнир между чемпионом мира, вселенной и города Урюпинска, Стальным Марципаном, да таким, что хрен раскусишь, и вот этим храбрым господином из публики.
Глядит Федор: вон он, Марципан Стальной. Копия — трагик Полицеймако, если могучему трагику всю его волосню немеряную под ноль обрить. Голова — кость слонячья, ресниц нет, бровей нет, подбородок — выскоблен. Грудь желтая, безволосая, лоснится в вырезе трико. И ручищи лоснятся. И шея бычья.
Тут Федору гирю показывают. Подымай, мол.
Ну, поднял.
Выше подымай, говорят. Над головой.
Ну, поднял над головой. Подержал; на шпреха скосился.
Опустил.
В публике вой, свист, хохот. Кричат: гиря внутри пустая. Один пьяненький мичманишко вымелся на манеж, ухватил гирю, рванул от гонору флотского. Унесли мичманишку. Пуп развязался. А нечего лезть, когда не зовут.
Раньше надо было.
Показывают Федору стальную оглоблю. На концах вместо колес шары чугунные насажены.
Подымай, мол.
Ну, поднял. Сразу над головой, чтоб не приставали больше.
Верти! — показывает шпрех-штал.
Вертанул Федор оглоблю. Да пальцы корявые, на третьем круге не удержал. Грохнулась оглобля, один клоунец-молодец еле отскочить успел, а то б обезножел.
Публика и вовсе разошлась. Одни кричат: "Подсадка! Подсадка!", другие в ладоши хлопают, визжат; третьи на манеж программки зачем-то кидать стали.
Летят программки голубями, машут крылышками.
А Стальной Марципан все на Федора смотрит. Тускло так, тяжело. Уперся взглядом, ровно ладонью. Чего смотришь, Марципан?
Успокоил публику бойкий шпрех-штал; утихомирил. Ткнул в Марципана пальцем, командует Федьке: борись! Нет, мотает Федор головой. Не стану. Хороший человек, в цирке работает, за что я его в ухо?!
Не в ухо, разъясняет шпрех-штал. А по правилам римско-французской благородной борьбы.
Кто кого, значит, на манеж спать уложит.
Ладно, кивает Федор. Уложу. Раз просишь, раз в тебя публика программками из-за меня швыряется — пожалуйста. А Марципан не будь дурак: согнулся, юркнул Федору под мышку и со спины ухватился. Гнет шею; ломит. Так и упасть недолго. Федор и упал. Смотрит: Марципан рядом ба-бах! — и все норовит сверху улечься.
Сковырнул его Федор, выматерился и стал Марципанью пятку к затылку приворачивать.
На всякий случай.
Тут музыка заиграла, бесстыдниц на манеже тьма-тьмущая объявилась, пляшут, обручи вертят, а шпрех-штал ничью в рупор объявил. И Федору за труды курву полосатую подарил.
Не живую; плюшевую.
А назавтра, с утра, смотрит Федор: прогуливается близ сцены Стальной Марципан. Башкой лысой отсвечивает.
Увидел парня — и к нему.
— Как тебя зовут? — спрашивает.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХГляньте в глаза Стальному Марципану! не бойтесь! не укусит. Мирный он, Марципан-то, хоть и Стальной. А в глазах:
…домик.
Маленький, на окраине. Задний двор, с вишнями-грушами, весь бурьянами зарос, по пояс. В бурьянах детские головки мелькают: стукали-пали! я тебя нашел! — в прятки дети играют. Вольготно им, в бурьянах-то…
Зато перед крыльцом — клумбы с георгинами; дорожки проложены, ограда свежим суриком отблескивает. Из дома борщом-зеленцом тянет. Аж слюнки текут, и в животе бурчние образуется.
Пчелы гудят лениво. Солнышко припекает.
Не так, чтоб слишком, а в самый раз…
* * *— Ну чего, Федра, отдыхаешь?
— Садись, дядь Гриша. Пива выпей. Хошь, закажу? — у меня малость деньжат заначилось…
Стальной Марципан, он же — дядя Гриша, засопел раздумчиво. Оправил вязаную фуфайку, которую носил поверх накрахмаленной сорочки, повинуясь негласной цирковой моде.
И еще подумал.
— Ну, кружечку. Разморит по жарище, а мне публику заманивать. Видал железо? На себе пер; клоуны, гады, отказались… Знаешь, не надо пива. Устал.
Федор глянул: вон, неподалеку от билетерши — груда.
Любой на месте гадов-клоунов отказался бы.
— Видал, дядь Гриша. Сочувствую. Да тебе кружечка, что слону — дробина! Эй, человек!
Через минуту Стальной Марципан обстоятельно взял кружку, доставленную половым, сдул пену. Сделал глоток, другой; поставил пустую кружку на пол террасы, у Федькиных ног.
— Надумал, Федра? — спросил по-дружески.
А вышло вроде отрыжки.
— Не знаю я, дядь Гриша. Чего мне в цирке твоем делать? Как ты, до старости чугуняки таскать да бороться на потеху?
Разговор этот, бесконечный и однообразный, успел осточертеть Федору даже больше, чем беседы с приставучим трагиком. И Марципану он, Федор, пуще пива в жару занадобился! Вот напасть!
Все, пора Княгине жаловаться — пусть отвадит!
— Дурак ты, Федра. Скудоумина. Счастья своего не понимаешь. Одарил тебя бог силушкой, а ты талант — в землю. Говорю: прибивайся ко мне.
— Ну зачем, зачем?!
— А затем. Бороться выучу. С железом работать выучу. В Киеве, в цирке самого папаши Сура, выступать будем. Потом в Гамбург поедем. С атлетами тебя познакомлю, дура-Федра, чемпионом сделаю. Ну?
Еще с первой… нет, со второй встречи, потому что на манеже они не разговаривали — Стальной Марципан звал Федора не иначе как Федрой. То ли шутил, то ли свое подразумевал, тайное. А может, просто нравилось. Парень и не спорил, не обижался. Федра так Федра. Если дяде Грише так лучше — пускай.
Нечто странное являлось Федору Сохачу при звуках этого чужого имени: Федр-р-ра! Лошади скачущие виделись, парнишка раздавленный… баба в сорочке над парнишкой плачет-завывает… И слова удивительные из тумана:
"Я не увижу знаменитой «Федры» в старинном многоярусном театре…"
Помотал Федор головой.
Ушли лошади, парнишка-бедолага, баба воющая ушла… слова отзвучали.
А дядя Гриша остался.
И зудит, и зудит; атлета из Федры-Федора грозится сделать. Чтоб, значит, по сто рублев за поединок отрывать. Чтоб, значит, по "гамбуржскому счету" всех атлетов в котлетов превращать. Чтоб, значит, трико и панталоны, схваченные у щиколоток кожаными ремнями.
Чтоб славы и почета — вагонами грузить.
Стал Федька мимо смотреть. О своем думать. А ведь встреться ему Стальной Марципан или трагик Полицеймако на год раньше, предложи учебу-работу — ни минуточки б не промедлил. Босиком бы побежал, из Кус-Кренделя да в самый Крым; ноги б опекунам мыл и воду ту пил. Как же: деревенскую орясину-сиротку такие люди облагодетельствовали! ручку, ручку дайте облобызать!..
Княгиня, что ты со мной сделала? Что ты со мной делаешь, Княгиня?! Ведь за полгода наизнанку вывернула! свое клеймо на веки вечные в лоб вожгла! лепишь, как глину!
Что ты со мной делаешь, ничего не делая — а, Княгиня?!
Ответь!
Тут самая пакость и случилась.
Стоял у входа в ближнюю аллейку разносчик. Тростями кизиловыми торговал, подсвечниками из можжевельника, бусами-сережками. Раковины еще полированные были.
А рядом с разносчиком дачник приезжий стоял. Толстячок эдакий, в пенсне. И была на толстячке синяя шелковая косоворотка, кушаком подтянутая, и была на толстячке шляпа из войлока, с широкими полями; и панталоны навыпуск были. Княгиня таких толстячков еще почему-то «социал-демократами» дразнила.
Тоже словцо, почище дядь-гришиной Федры.
Но не в этом дело. И даже не в том, что толстячок к кулону сердоликовому приценивался. И то, что на подпитии изрядном был толстячок — не важно. Другое важно: папиросу он курил. Дорогую; с золотым ярлычком. И так в торговле своей возбудился чрезмерно, что отмахнул рукой, а в руке папироса, а рядом лошадь белая, цирковая, круг заворачивала.
Тоже словцо, почище дядь-гришиной Федры.
Но не в этом дело. И даже не в том, что толстячок к кулону сердоликовому приценивался. И то, что на подпитии изрядном был толстячок — не важно. Другое важно: папиросу он курил. Дорогую; с золотым ярлычком. И так в торговле своей возбудился чрезмерно, что отмахнул рукой, а в руке папироса, а рядом лошадь белая, цирковая, круг заворачивала.
Попала лошади папироска в ноздрю.
Ох, и взвилась коняга, ох, и пошла козырем! Девица толстомясая из седла — прочь, да головой вниз, да запястьем в стремя… застряла намертво. Поволокла ее лошадь. Редко так бывает, что в стремени не ногой, а рукой — да вот бывает.
Метется белая метель вдоль балюстрады, ржет неистово; за метелью циркачка волочится, блажит несусветно.
Трико цветное — в клочья.
Тело нежное — в клочья, о булыжник.
Сам не понял Федор, когда и прыгнул-то через перила. Когда? зачем?! с какой стати?! Только и осталось: Друц-ром из-за плеча правого размахнулся. Отвесил подзатыльник. От того подзатыльника и бросило парня без ума. Вынесло над балюстрадой вороном-раскорякой; швырнуло кулем на лошадиную спину. Весу-то в мамином сыне, Федоре Сохаче, ого-го! Такое быку на холку — не позавидуешь, а тут всего-навсего лошадь, пусть и белая, пусть и ученая вальсы танцевать.
Завалил Федор лошадь на бок.
От балюстрады в другую сторону, чтоб циркачку не подмяло.
Держит; слышит — Друц, иным невидимый, из-за плеча как гаркнет чего-то! как выдаст!..
Лошадь и присмирела. Лежит, боками вздрагивает, уже не ржет — стонет по-ребячьи. А шевелиться — ни-ни. Ровно заморозило, белую.
Льдина, не лошадь.
* * *Много ли времени прошло, мало ли — кто знает.
Стоит у террасы Федор Сохач. В щеки помадой расцелованный, по плечам ладонями отхлопанный, всеми хвалами вдребезги расхваленный. Тремя билетами дармовыми задобренный. Руки трясутся, губы трясутся, да кто ж это видит?
Никто.
Пора уходить.
И подваливает к Федору Сохачу мелкий такой ромишко, живчик таборный. Седой весь, черный, а рубаха — пламенем. Щеголь, значит.
И жилетка шнуром шита.
— Ай, баро! — ухмыляется беззубо. И дальше, по-своему, по-ромски.
Не-а, показывает Федор руками, ни шиша не понимаю.
— Не понимаешь? — ром мелкий аж скривился от досады. — А кто на кобылку заговор «Мэрава-мэ» клал? Я, что ли?
Не знаю, показывает Федор руками. «Мэрава-мэ»? Заговор "Двух замков"? Нет, не знаю. Может, и ты.
— Ох, баро… — грозит ромишко пальцем костлявым. — Не ври старому Чямбе. Старый Чямба вранье за сто верст чует. Ладно, глядишь — свидимся…
И дальше пошел себе.
Ну, и Федор пошел.
IV. АЗА-АКУЛИНА или ГРАФСКАЯ ДОЧЬ НА ПИРУ
— …Ты чего, Мишок, льешь без меры? Споить меня задумал?
Он аж взвился:
— Аза, любушка, не греши на меня попусту! Будь это выморозки или мадера заводская — а так ведь и крепости никакой! Да всю бутыль выхлебаешь досуха, и ни в одном глазу!
Как бы не так! У самого глазки-то масляные, мышами в амбаре шныряют! Хоть один, хоть другой; и оба зеленые. Был бы третий, и третий шнырял бы. Совсем как у того душегуба, который тятю моего…
— Врете вы все, юбочники, бабьи угодники! Имелся у меня знакомец, тоже водки подливал! — еле жива осталась! После угощеньица!
А отчего еле жива, это ему знать без надобности.
— Ну ты сравнила: водки! Это ж вино! или у вас в таборе вино в запрете? Как у магометок?!
Ухмыляется, хитрован грушевский.
— Ох, приставучий… наливай. Но чур, не уговаривать! — сколько сама захочу, столько выпью.
— Вот это другой разговор! А ну, покажи молодым-неженатым, как лихие ромки пьют!
Чокаемся.
А вино и взаправду вкуснющее! И в голову не шибает совсем, не в пример водке той клятой, чтоб ей во всех бутылках пусто было! Тут другая история: глотнула раз, другой — и чудится мне… мама моя родная! Будто встал у меня со спины, за левым плечом, дядька Друц. А за плечом правым, но поодаль — Рашелька-Княгиня. Забрали у меня стакан и на двоих расхлебали. Друцу побольше, он мужик тертый, Рашельке — поменьше, на донышке. Им такая бутыль — пустяки, плевое дело, уж я-то знаю!
Ой, ничегошеньки-то я не знаю, рыба-акулька!
Ставлю пустой стакан на стол (даже не заметила, как дно показалось!), а Мишок, рожа хитрая, вновь за бутылью тянется.
Хотела я ему сказать, чтоб бросил эти свои кобелиные штучки: известное дело — сначала напоит до беспамятства, а потом на сеновал потащит… И вдруг душой чую: не напоить ему рыбу-акульку! И не потащить никуда. Свалится парень вчистую, а я своими ногами отсель уйду! И откуда такая уверенность — сама диву даюсь. Никто ведь меня пить не учил, тогда, на заимке, от полстакана водки уж пьянючая была; а вот нынче ведаю доподлинно — обломится у Мишка!
Праздник!
Так что он наливает-радуется, а я ему улыбаюсь, да по сторонам зыркаю. Народишко пьет, веселится, кто-то пляшет, кто-то здравицы орет, других переорать силится; все, как на любой гулянке.
Напротив дяденька смурной примостился. В мундире цивильном, с петличками. Всем весело, а ему скучно. Сухой, длинный, за столом сидит прямо, ровно лесину проглотил; лицо под фуражкой все в складках, жеваное, усы двумя сосульками обвисли. И лениво так в тарелке ковыряет.
Вид такой, вроде как случайно за столом оказался.
Не утерпела я:
— Слышь, Мишок, а это кто — напротив сидит?
— А, это землемер из города, — досадливо машет рукой Мишок. Ясное дело, ему о другом поговорить охота. — Уж четвертый день в Грушевке околачивается, ходит, степь рогаткой меряет. Вадюха все общество в гости позвал — ну, и его за компанию. Вадюха, он знаешь, какой?! Последние штаны проси — отдаст! Душа — как море. Он и на киче такой был, и по жизни…
— А ты что, сидел с ним вместе, на киче-то?
— Ну! — расплывается в щербатой улыбке Мишок. — Кто острогов не топтал, тот жизни не видал! Выпей со мной за волю вольную, Аза-красавица!
Вижу: орлом он себя сизым представляет.
Растопырил крылышки, в ворота не пролезть.
— Свобода — это для рома святое. Грех не выпить, яхонтовый ты мой!
Снова чокаемся, и снова дядька Друц тянется через плечо, отбирает у меня стакан. Половина ему, половина теперь — Рашельке. Поровну. Ну да, Княгине тоже хочется, чего ей там на донышке… Да и мне понравилось. Пожалуй, еще выпью.
А то нам на троих мало будет.
— Тебя-то за какой грех повязали? Арбуз у татар на бахче слямзил?
Мишок глядит на меня свысока.
Губы кривит:
— Еще скажи — кусок хлеба украл. Обижаешь, Аза! Кинул меня один халамидник, так я его на перо поставил. Ну, и пошла мне, мальчишечке, жизнь острожная, осторожная… А там уж с Вадюхой-Сковородкой знакомство свел, он мне и говорит на прогулке: хошь в мою кодлу?..
Мишок вдруг прикусил язык. Воровато огляделся по сторонам; не подслушивают ли? Да кому его пьяный треп нужен? Ну, в кодлу его Вадюха позвал, толку-то! Еще и врет, небось — сам к Вадюхе навязался, прилип репьем!
— Это я так, про кодлу… ерунда это, Аза!.. — мямлит парень и от пущего смущения хлюпает нам по-новой в стаканы. — Давай лучше за него выпьем. За Вадюху, в смысле. Кореша мы с ним, по жизни, не разлей-вода!
Пьем.
Вчетвером.
— Я про кодлу это… ну, сдуру! Кореша мы с ним. Кореша — и все. Поняла? Контрабанду Вадюха гнал, безъакцизку. Взяли его близ Хрустальной бухты, только слам-то он припрятал, обождал тырбанить! — Мишок пьяно хихикает, восторгаясь умом Вадюхи Гаглоева. — А потом амнистия! Ответчик за грехи наши пред Отцом своим ответил, а нам — свобода! Поняла? Свобода, по жизни! Вместе и вышли, со Сковородкой-то. Вадюха, он сызмальства в законе. Соображаешь? А я — при нем теперь. Ты меня держись, Аза, не пропадешь! Со мной, да с Вадюхой, да… Еще по стаканчику?
— А не обопьешься, соколик?
— Я? Нет, я?! да я…
Бутыль трясется в его руке, булькает, захлебываясь, вино разливается по столу кровавой лужей — а я вдруг ловлю взгляд сидящего напротив землемера. Пустой взгляд, оловянный. Как… как у того душегубца на заимке.
Господи! Да сколько ж его вспоминать-то буду?! Забыть бы…
Землемер смотрит на Мишка. Потом на меня. Неторопливо отворачивается, тянется за пучком зелени.
Мы пьем.
Чья-то тяжелая рука опускается на мое плечо.
— Ну ты и хлещешь, девка, — голос добродушный, чуть удивленный. — Ровно бывалый ром-конокрад! Эк мне парня укатала! Ладно, больше не пей, тебе гадать еще. Поглядим, что ты умеешь, кроме как вино стаканами глушить!
Поднимаю глаза, но хозяин дома уже идет дальше. Обходит гостей, останавливаясь возле каждого, чтобы сказать пару слов. Хороший хозяин, о гостях не забывает.