И что острожник — тоже. Вон, на руке наколка синеет, только не разобрать отсюда, какая. Мне дядька Друц про наколки-то рассказывал…
— Мир да удача вашему дому, беды вас стороной обойдут, несчастья минут! — Лейла с Катариной направляются прямиком к хозяину, и я спешу за ними; дети уже вертятся среди гостей.
Небось, обожрутся до отвалу…
— Вижу, дом казенный позади остался, пропади он пропадом; ты теперь, Вадюша-яхонт — птица вольная! Радость червонная у тебя в сердце — и впредь будет радость, во веки веков, аминь! Не вернется к тебе туга-печаль, фарт да удача тебе светят, за сердце твое доброе да щедрое, за удаль молодецкую! И Жора, отец твой, с небес смотрит-радуется, на сынка не наглядится!
Ишь, тараторит… мне бы так!
— Ну, спасибо, красавицы, за такие слова! — хозяин явно доволен. — Ишь, о прошлом с порога все верно сказали — ну да знаю я вас, ромское племя! Может, и на будущее погадаете?
— А как же не погадать, Ваденька, если хороший человек просит?! Дай ручку, барин ты мой, всю правду скажу…
— Потом, потом, красавицы! Садитесь за стол, угощайтесь — на пустое брюхо грех людей мытарить! Вы из какого табора-то? кто вожак?
— У нашего вожака карман шире пиджака! — вот и мне слово вставить удалось; а то ведь хуже нету, как молчать да слушать. — Про барона Чямбу слыхал?
— Слыха-а-ал! — передразнивает меня хват Вадюха, но я не обижаюсь. — Да мы с Чямбой на ярмарках, знаешь, сколько вина вместе выпили! А в позапрошлом году… ладно, не о том базар! Вернетесь в табор — кланяйтесь барону. Передайте, Вадюха-Сковородка с кичи откинулся; пусть в гости заходит, ежели выберется! А пока — все за стол! Я угощаю!..
Он вдруг притворно вылупился на меня.
— А ты, птица-синица, ты-то кто такая будешь? Побирушка? Богомолка? Ишь, богомолка-балаболка!
— А вот такая и буду, как была, когда мамка родила!
Само сложилось-вывернулось.
— Скажешь, тоже ромка?
— Нет, мордва болотная, немаканая! Аль не видишь, бриллиантовый?
— Вижу, вижу, шестерки-козыри… — и все смотрит на меня искоса, по-птичьи. Будто прыщ на ровном месте углядел, какого раньше не заметил.
Ишь, уставился!.. аж мурашки по спине.
— Ладно, ромка белобрысая, вот ты-то мне после и погадаешь. А сейчас — ешь от пуза! — Вадюха-Сковородка отвел взгляд. Скалится весело, а я себе думаю: верно прозвали, рожа плоская, как сковорода. — Эй, Мишок, подвинься, прими гостью! Да смотри мне, не лезь к девке кобелем! Знаю я тебя!
— Да что вы, Вадим Георгич, я ж по уму, в самом деле…
И ко мне:
— Садись, не стесняйся; на халяву любой кус на любой вкус! Плова хочешь? А вот судак жареный — пальчики оближешь! Тебя звать-то как?
— Азой зови, соколик! — улыбаюсь ему, как Катарина учила.
Ничего парень, бойкий, на скорую руку тесаный. Только кобелистый — прав Вадюха.
— А меня — Михаил. Для своих — Мишок. Я у Вадюхи сейчас — правая рука! Он без меня… — парень выпячивает грудь колесом, а меня едва не разбирает смех. Ну да пусть его хорохорится — жалко, что ли?
— Знаешь, Аза, — он заговорщицки подмигивает, — а не выпить ли нам хорошего винца за приятное знакомство?
Ответа не требуется: Мишок уже тянется к большой плетеной бутыли, наклоняет ее, встряхивает — и с досадой отставляет прочь.
— Черт, выхлебали, курьи дети! Во народ! Не успеешь оглянуться… Ладно, я мигом. У Вадюхи вина — залейся! Щас, притараню, и еще получше этого, — Мишок исчезает, а я наконец могу спокойно заняться всякими вкусностями, которыми уставлен стол.
Плов, судак, мясо с сыром, запеченное в виноградных листьях (забыла, как по-местному называется) — живут же люди! Лопнуть можно! У нас в Кус-Кренделе не во всякий праздник мясоедом грешат, а винограда ихнего и не видал никто отродясь! Расскажешь — не поверят, в лицо расхохочутся. Рыба да пшено… Эх, как мамка-то моя там? Тятя хоть и пил безбожно, но когда-никогда избу латал, дрова колол; опять же, глядишь — и не пропьет лишний грошик, нам оставит. Да и я мамке помогала — а теперь куда? Одна с малыми осталась — не померли бы с голодухи! Ну, сейчас-то не пропадут, летом, а вот зимой…
Надо бы им денег выслать — я уже одиннадцать рублев с полтиной скопила; да вот только как высылать правильно, чтоб дошло? Дядя Друц отродясь денег никому не слал, другие ромы — и подавно. Увижу Рашельку — у нее спрошу. Она точно знает! Она все знает! Мы когда в поезде ехали…
* * *…Мы тогда сперва по лесу двое суток шли. Без ружья, без спичек, один ножик на всех… И ничего, выбрались! Федюньша дорогу указывал, а дядька Друц зайцев тайным свистом приманивал. Сунет пальцы в рот, зальется — глянь, косой из-за куста выглядывает!
Прямо до слез жалко было, когда Федюньша их резал, только есть уж очень хотелось.
Рашелька костер развела — я прямо ахнула! Мы хворост собрали, как она велела, а Княгиня присела на корточки, глянула — и занялось ясным пламенем! Я стою, глазами лупаю, а она смеется: "Ерунда, мол, через год и вы с Федором так сможете!" Неужто правда?! Скорей бы год прошел!..
А потом и вовсе чудеса начались! Входим в село — я в нем и не была никогда, слыхала только, что Приречное называется. Друц с Рашелью велели нам рядышком иттить, да не дергаться, по сторонам не глазеть, иттить себе и иттить, да делать, чего скажут.
Идем.
По сторонам не глядим, как велено.
Ну, не то чтобы совсем… это Федюньша честный, и взаправду не глядит — а я так, украдкой. Село как село; одна беда — люди нас вроде бы не замечают. Будто и нет нас. Или это им, а не нам велели по сторонам не глазеть. Ну не бывает ведь так: чужие в село заявились, а всем это дело — до пенька елового!
Свернули к избе правления. Тут Рашелька велит нам ждать, а сама внутрь. Дверь толкнула — а мне чудится, что не армяк на ней драный, и не бродни стоптанные, а одежка барская, городская, воротник седой лисы; на ногах сапожки новой кожей лоснятся… Да и сама идет Княгиней; не идет — над землей плывет, чтоб грязи нашей, значит, не касаться! Зажмурилась я со страху, а в ушах эхом, от костра того: "Через год, мол… и вы с Федором…" И взяла меня радость — едва в пляс не пошла! И я смогу?! Писаной красавицей прикинуться? В любой обнове оказаться — парни умом рехнутся?! Да что там парни?! Графья с енералами вокруг виться станут!
Интересно, Друц тоже так умеет?!
Не удержалась, спросила шепотом.
"Умею, — говорит. — Иначе, по-другому — но умею."
"А меня научишь?!"
"Научу, — отвечает; у меня сердце от счастья чуть из груди не выскочило! Да я ж тогда… — Не я научу, сама выучишься. Когда время придет."
Глядь — а Рашель уже к нам выходит. Улыбается.
"Телегу, — говорит, — нам выделят, до Раздольного добраться. А там до Вельска рукой подать. Ну, и харчей в дорогу — само собой."
Я на нее гляжу — и не узнаю! Нет, узнаю, конечно, но только помолодела Рашелька, как есть помолодела! Лет двадцать скинула! Значит, и я тоже так сумею, когда на колдунью выучусь?! Дурой меня обзывали? дразнились?! Кто теперь я — и кто вы все, что обзывались?.. А?
Выкусите!..
Ну, до Раздольного мы на телеге за день доехали. Хорошо ехать! Не то что по колдобинам ноги бить. Само Раздольное — и вправду раздольное, дворов, наверное, с полтыщи будет, если не больше! Цельный город почти что! (Это, правда, я тогда так думала, пока мы до Вельска не добрались.)
В Раздольном Друц с Рашелью какие-то бумаги справили, а после мы в лавку пошли. Обновы выбирать. Я там как платье одно увидела — синенькое такое, с оборками, с воротничком зубчатым — так прямо и прикипела. Эх, думаю, Акулька, не по твоей удаче платье! А дядька Друц ухмыляется, будто услышал — и деньги из кармана достает. Ассигнациями; поверх ленточкой запечатано. Ленту ногтем подковырнул, дернул и отсчитывает приказчику аж десять рублев! Вот, говорит, Акулина-золотце, владей платьем! Я и верить боюсь, и не верить боюсь, и чуть не плачу — от радости, должно быть — а он еще и кожушок новый подать велит.
Примерь, мол, подойдет?
Уж и не помню, как мы из лавки той вышли — все, как в тумане.
А ночью сон мне приснился.
Чудной.
Будто захожу я в ту самую лавку, где мы днем были — сама захожу, без Друца, без Рашельки, без Федюньши; и точно знаю — нет у меня денег. Ни грошика. А купить мне надо и того, и того, и еще вот этого. Подхожу я, значит, к прилавку, улыбаюсь приказчику ПО-ОСОБЕННОМУ — и он мне в ответ улыбается, только у меня улыбка ОСОБЕННАЯ, а у него — словно приклеенная, неживая.
"А подайте-ка мне, любезный (это я во сне так говорю!), вон то пальто ратиновое, женское, серое, да еще вон тот зонтик, и саквояж ливерпульской кожи, что у вас на верхней полке стоит."
"Не извольте беспокоиться, барышня, сию минуту-с!" — отвечает мне приказчик. (Это я-то — барышня!!!) И дает мне все, что было велено.
"А подайте-ка мне, любезный (это я во сне так говорю!), вон то пальто ратиновое, женское, серое, да еще вон тот зонтик, и саквояж ливерпульской кожи, что у вас на верхней полке стоит."
"Не извольте беспокоиться, барышня, сию минуту-с!" — отвечает мне приказчик. (Это я-то — барышня!!!) И дает мне все, что было велено.
"Я беру это, молодой человек. Извольте получить деньги. Пересчитайте."
И протягивает приказчик руку, и берет пустое место, и начинает это пустое место считать-пересчитывать, а после и говорит: "Вот вам, барышня, сдача — пять рублев и тридцать семь копеек."
"Благодарю, любезный," — отвечаю я во сне, забираю покупки, забираю деньги (настоящие!), выхожу из лавки, иду по улице… и просыпаюсь!
На дворе светает, скоро ехать пора — дальше, в город Вельск — а я лежу с открытыми глазами и чувствую, что — могу! Могу, и все тут! Зайду в любую лавку, улыбнусь приказчику, велю подать, чего душе захочется — и уйду!
— Акулька, ты чего плачешь? — это Федюньша спрашивает.
А я молчу.
Молчу и плачу.
Ну, в Вельске мы вообще как баре зажили. Жаль только, недолго, неделю всего. В нумерах-то — не лавки, кровати настоящие, с перинами! зеркало в полный рост; вечером кажинный раз лампу керосиновую приносят и свечи новые, даже если старые и до половины не спалили; а при входе — так и вовсе газом светят! Чтоб, значит, жильцы, коли загуляют, дорогу домой нашли.
Сам-то Вельск мы и не видели почти. Нам с Федюньшей велели в гостинице сидеть — мы и сидели. Нам и еду в нумера приносили — да на подносе, да с поклоном! А Рашелька еще нос кривила, непонятно с чего. Неужто ей и этого почета мало?! Недаром ведь Княгиней прозвали!
Поначалу оторопь брала, в роскоши-то такой; а потом, как привыкать стали — оказалось, уж и ехать пора.
Долго ехали. Я и считать-то замучилась, сбилась. В какую ж это даль едем-то? — думалось. Так и в заморские страны угодить недолго, где у людей лицо на пузе, и на тарабарском языке говорят!
Только я уж и сама понимала: глупости думаю. Знают Друц с Рашелью, куда ехать, следы заметают, как лиса, что от охотников да от собак ихних удирает. Далеко убежали — не достанут теперь ни охотники, ни собаки.
Ан нет, все едем и едем, колеса стучат, за окнами всякое мелькает — так бы и смотрела целый день!
Я и смотрела. День, другой; больше. Ажно в глазах рябить начало.
Надоело.
Переглянулись с Федюньшей — и пристали к Рашельке с Друцем: расскажите, мол, чего, а? Про страны дальние, куда едем, про жизнь мажью, про…
Те поначалу отнекивались — мол, сами все увидите. Федюньша и отстал — да только я не Федюньша, я приставучая, от тяти покойного (царствие ему небесное! из-за меня, дуры, помер, бедолага!) — так вот, от тяти покойного мне за то не раз доставалось. Да и дядька Друц уж знает — просто так не отлипну.
И то правда — нечто всю дорогу молчать будем?!
Никуда они не делись, заговорили, как миленькие; дядька Друц еще смеялся: "Тебе бы, говорит, Акулина, следователем работать! С тобой и не захочешь — а заговоришь, лишь бы в покое оставила!"
А Рашель про рыбу-акульку рассказала — в отместку, должно быть. Только я не обиделась. А она как увидела, что я не обижаюсь, сразу добрее стала, и больше из нее слова клещами тянуть не надо было…
* * *— …А вот и я, Аза! О чем задумалась? Подставляй-ка лучше стакан, я вина принес!
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХБрызжут из глаз у Михаила-Мишка веселые искорки, пляшут озорными бесенятами. Глядь — разбежались бесенята, а за ними:
…море.
Рыба у самого берега играет, всплескивает, красуется перед чайками-проглотами блестящей чешуей. А вот вам шиш, чайки, и вам шиш, рыболовы-пустозвоны; не поймать вам меня ни клювом, ни крючком, ни сетью! ото всех уйду! Парит чайка в небе, сидит в лодке рыбак, смотрят на плеск-блеск, усмехаются про себя: никуда тебе не деться, дура-рыба, быть тебе закуской…
Славный денек выдался.
III. ФЕДОР СОХАЧ или НА КОЙ Я ИМ СДАЛСЯ?
Балюстрада, огораживающая внешнюю террасу заведения "Лестригон и сын", была горячей от солнца.
Коснись плечом — взвоешь на всю набережную.
— Эй, человек! Кружку пива и расстегай по-вашенски!
— Сей минут-с!
И мальчишка-половой, вихляя всем телом, умчался на кухню.
Федор блаженно откинулся на спинку стула, глянул вослед половому, облаченному в мадаполамовую рубаху сомнительной белизны, и позволил себе расслабиться.
Поход в цензорскую коллегию вышел на удивление фартовым: раз — и дело в шляпе. Слишком фартовым, чтобы это было по душе Федору Сохачу, с младых ногтей привыкшему опасливо вслушиваться в лесную тишину. И Княгиня сто раз говаривала: если незнакомое дело складывается вчистую — не спеши верить.
Вдруг приманивает судьба, чтоб больней ударить?
А тут: и здание цензорской коллегии нашел мигом, на Соборной улице. Старик в панаме и фланелевом костюме указал. Свернешь, дескать, и шныряй глазами по северной стороне — где мраморные львы у подъезда. Федор еще постоял, когда добрался, посмотрел с уважением: знатные львищи. На батюшку из Больших Барсуков похожи, только что модный хвостик на затылке не завязан.
Пальца в рот не клади.
Воспоют: "Да внидет пред лице Твое молитва моя…" — и отхватят по самый локоть.
У левой зверюги чиновник сигару курил, второй гривой морду каменную окутывал. Вот он возьми и спроси у Федора от душевного благорасположения пополам со скукой: чего мнешься? чего надо? Парень и ответил. Ухмыльнулся чиновник фарфоровыми зубами. Сюртук одернул; пепел на льва стряхнул. Давай свои бумаженции, говорит. Я, мол, товарищ начальника коллегии, разберусь. Полистал наскоро и смеется: ты, парень, передай своим, московским общедоступным — не теми бумагами репутацию поддерживают! Слово в слово передай: не теми. Есть, братец ты мой, такие бумаги…
Запомнил?
Федор кивнул. Что тут запоминать?
Нравишься ты мне, парень, — чиновник дыма клуб сизый выпустил и в том дыму спрятался. Рожа у тебя тупая, да хитрая. Такие рожи от сотворения мира всем нравятся, а мне и подавно. Хочешь, в курьеры возьму? На казенное жалованье? Ну смотри, а то передумаю. Пшел вон!
Федор и пошел.
Вон.
Потому как увиделось парню невпопад: глаза у чиновника, у товарища начальника коллегии, шибко знакомые стали. Моргают часто. Рыжими искрами отблескивают. Точь-в-точь трагик Полицеймако, когда он Федора к себе в любимые ученики зовет. Или девки харьковские, когда лезли глупые тайны поверять, а бабища Зося из вышибал в швейцары перевести норовила.
Теперь этот, с сигарой — в курьеры.
Что им всем, медом намазано?
Эй, Княгиня за левым плечом, Друц-бродяга за плечом правым, ответьте: чего они лезут?
Молчат.
Глядят хитро; не отвечают. Ну и пусть их.
Сам разберусь.
* * *— Кушать подано-с!
Не глядя, Федор кинул на стол мелочь, россыпью. Зазвенело, покатилось. Но на пол не ссыпалось. Умел был половой, даром что мальчишечка; сгреб-подхватил да и умчался вихрем к другому столику.
Федор знал заранее: не заплатишь вперед — не уйдет. Так и будет маячить напротив, а после хозяина позовет. Не тот вид у парня, чтоб в кредит верить. Такие нажрут на копейку и сбегут, а половому — убыток. Ладно, сам бы на его месте вдвое зорче смотрел. Тем паче еда у них дармовая: расстегаище с рубленым мясом, во всю тарелку — пятнадцать копеек. А ежели пива впридачу спросишь, то от заведения тебе тарелку наваристого бульона к расстегаю подадут.
Это Елпидифор Кириллыч место указал.
Самое актерское место, мол.
Не стал Федор трагику говорить, что чует в себе силу тайную. Что кинет мальчишке в мадаполаме не деньги — горсть ракушек с пляжа, — а мальчишка примет с благодарностью. Кланяться станет. Нет, не стал говорить, не дурак ведь, да и Княгиня строго-настрого велела: язык не распускать!
А еще строже: не шутить эдаких шуток без ее на то дозволения. Иначе рот невидимыми нитками зашьет, а руки в кочерыжки скрутит.
Поверил Княгине Федор.
Не пробовал ослушничать.
…напротив, ближе к набережной, заманивали публику циркачи.
Двое жонглеров кидались булавами и кольцами, старый клоун приставал к детям курортников, а вокруг них ходила по кругу белая лошадь с султаном на голове. В седле корячилась толстомясая девица: то с ногами заберется, выпятится бесстыжими ляжками, то на руки встанет.
Поодаль, на колченогой табуреточке, сидела билетерша: вдруг кто раскошелится. Вдруг захочет прийти вечером в балаган. Вон и пехотный капитан с дамой остановились, глядят — подходите, господа, деньги не деньги, а веселье всегда веселье!