Том 5. Девы скал. Огонь - Габриэле д Аннунцио 7 стр.


Улыбаясь, она взглянула на свой пояс и обнаженными пальцами прикоснулась к фиалкам, украшавшим его.

— Вы приехали из города, — сказала она звучным, хотя и несколько заглушенным голосом, в богатом тембре которого слышалась легкая надтреснутость, — вы приехали из города, и деревня предлагает вам свои первые дары.

— Не знаю, но есть вещи, которые всегда должны казаться новыми.

— Есть вещи, которых мы больше не замечаем и не любим, — грустно сказал Оддо. — Может быть, Виоланта не чувствует больше благоухание цветов, которые она собирает.

— Это правда? — спросил я, обернувшись к ней. И мои глаза встретили ее мраморный профиль, склоненный под пышными волосами, такой же бесстрастный, как у бессмертных статуй.

— Что такое? — спросила она, как человек, выходящий из глубокой задумчивости: она не слышала слов своего брата.

— Оддо уверяет, что вы не чувствуете запаха цветов, которые вы собираете. Это правда?

Легкая краска залила ее щеки.

— О, нет, — отвечала она с живостью, противоречившей медленному ритму, каким, казалось, текла ее жизнь. — Нет, вы не верьте Оддо. Он так говорит потому, что я люблю крепкие духи, но я чувствую и слабые запахи, даже запах камней…

— Камней? — спросил Оддо, смеясь.

— Ты не понимаешь этого, Оддо. Молчи.

Мы шли по широкой лестнице, с навесом из виноградных лоз, которая вела к самому дворцу в правильной симметричности. Виоланта шла между нами, медленно поднимаясь со ступени на ступень. Ступени были очень широкие, она делала шаг на каждой из них и приостанавливалась, прежде чем ступить на следующую, и ей приходилось переступать на ступень все одной и той же ногой.

Утомленная этим, она склонялась несколько вперед и утрачивала гордую осанку, которая только что придавала ей идеальную стройность стебля. Неожиданная томность склоняла теперь это чудное тело, новые движения открывали в ней послушную прелесть, гибкую силу любви. В ее красоте таилась такая сильная власть, что я не мог оторвать своих глаз от ее движений; я отставал, чтобы охватить одним взглядом всю ее фигуру. Она, казалось, возвращала мой дух к чудесной эпохе, когда артисты извлекали из спящего материала идеальные формы, которые люди считали единственными истинами, достойными поклонения на земле. А я, глядя на нее и поднимаясь по ее следам, думал: «Судьба велит, чтобы она осталась неприкосновенной. Без стыда она может отдаться только какому-нибудь богу». И в то время, как ее гордая голова двигалась в лучах солнца, как в природной стихии, я чувствовал, что ее красота достигла совершенной зрелости, краткого часа самого драгоценного расцвета; и я благодарил судьбу, доставившую мне такое чудное зрелище. «О, я буду обожать ее, но не осмелюсь любить ее, я не решусь заглянуть ей в душу, чтобы раскрыть ей тайну. А между тем каждое ее движение указывает, что она создана для любви, но для любви бесплодной, для страсти, лишенной творчества. Никогда ее чрево не должно нести безобразящего его бремени, никогда поток молока не всколыхнет чистого очертания ее груди».

Она остановилась, утомленная усилием, и, немного задыхаясь, сказала:

— Как утомительны эти ступени! Передохнем немного.

— Антонелло и Анатолиа идут сюда, — произнес Оддо. — Подождем их здесь.

Сквозь переплет виноградных лоз он заметил их; они спускались с верхней площадки.

Она шла к нам, та, которую мне указали, как источник сил, благодетельная и могучая девственница, душа богатая и щедрая. И она появлялась сразу, как опора, потому что Антонелло держал ее за руку и соразмерял свои неверные шаги с ее твердой уверенной походкой.

— О ком из нас, — спросила Виоланта неожиданно, но таким легким тоном, что он отнимал всякое нескромное значение, — сохранили вы более точное воспоминание?

Я поколебался одно мгновение.

— Не знаю, — неуверенно ответил я, между тем как мое ухо прислушивалось к шелесту платья Анатолии. — Но, несомненно, образы моего воспоминания не имеют почти ничего общего с реальной действительностью. Для нас со дня моего отъезда протек период жизни, когда превращения происходят наиболее быстрые и наиболее глубокие…

Двое других подошли к нам.

Анатолиа протянула мне руку и, в свою очередь, сказала:

— Здравствуйте.

В ее жесте была мужественная откровенность; прикосновение ее руки, казалось, передавало мне ощущение великодушной силы и деятельной доброты, казалось, вливало в мою душу какое-то братское доверие.

Ее рука без колец была не слишком белая, не слишком длинная, но крепкая в своей чистой форме, способная поднять и поддержать, гибкая и в то же время твердая, с оттенком гордости на тыльной стороне, с ясным очертанием связок и жилок, с мягким изгибом теплой ладони, где, казалось, сосредоточивался живой источник осязания.

— Здравствуйте, — произнес теплый, дружеский голос. — Вы привозите с собой из Рима солнце и весну…

— О, нет! — прервал я. — Я нахожу здесь и то и другое. В Риме я оставил туман и много других неприятных вещей. Я только что выражал сожаление, что оставался там так долго.

— Ты должен нас вознаградить за это забвение, — произнес Антонелло с своей скорбной улыбкой.

— Как вы нашли Тридженто? — спросила меня Анатолиа. — Тут почти ничего не изменилось, не правда ли? Вы приезжали сюда с вашей матерью… Вы помните? Для нас это всегда останется незабвенным воспоминанием. Среди всего, до чего еще не коснулось время, вы найдете здесь и память об этой святой душе и ее великой доброте.

Глубокое молчание последовало за этими словами, полными воспоминаний. Чувство смерти, внезапно охватившее мое сыновнее сердце, сообщило лицам и предметам вид чего-то недействительного. В продолжение нескольких секунд мне казалось, что все становится далеким и пустым, как небо, которое бледнело сквозь оголенные ветви виноградных лоз, похожих на разорванные сети. Но когда эта краткая иллюзия рассеялась, я почувствовал себя ближе к той, которая всколыхнула ее во мне; охваченный потребностью проникнуть в сущность этой печали, я был неспособен вести праздную болтовню.

— А донна Альдоина? — спросил я тихо, обратившись к Анатолии и беседуя только с ней. — Разве не она была истинной охранительницей этого мрачного дома? Разве не она, вспоминая об умершей, вызвала образ безумной?

— Она все та же, — так же тихо отвечала она. — Вам лучше не видеть ее, по крайней мере сегодня. Это вам было бы слишком тяжело. А вы понимаете, что для нас это ежедневная пытка, пытка, которая длится беспрерывно целые годы и разрывает наши души…

Ее глаза мельком бросили на Антонелло боязливый взгляд, в котором я мог прочесть тайный ужас, какой ей внушал бедный больной, колеблющийся на краю пропасти.

— У нас не хватает мужества удалить ее, расстаться с ней: она такая спокойная и кроткая. Иногда она кажется выздоровевшей и дает нам иллюзию чуда: она называет нас по именам, вспоминает о давно бывших мелочах, улыбается спокойной улыбкой. Хотя мы прекрасно знаем теперь, что все это обманчиво, надежда каждый раз заставляет нас трепетать, и тревога душит нас. Вы понимаете… — В печали голос ее терял звучность, как ослабевшая струна. — Невозможно держать ее только в ее комнатах, запирать ее, нет, это невозможно. — И у нас не хватает сил избегать ее, когда она выходит, идет к нам, говорит с нами. Таким образом она почти всегда живет рядом с нами, участвует в нашей жизни…

— Иногда, — прервал ее вдруг Антонелло с какой-то горячностью, как бы толкаемый неудержимым возбуждением, — иногда она наполняет собою весь дом. Мы дышим ее безумием. Кто-нибудь из нас целые часы выслушивает ее рассказы, сидя против нее, держа свои руки в ее дрожащих руках… Ты понимаешь?

Новое молчание, еще более тяжелое, опустилось на нас. И каждый страдал, испытывая на себе реальность своей скорби, которая, среди тонких синеватых теней навеса, слившихся с нежным золотистым отблеском солнца, казалась каким-то сновидением. В тишине был слышен шум легких шагов, который доносился снизу лестницы. Через ровные промежутки слышалось глухое кипение, словно бьющий фонтан. Таинственная вибрация, казалось, поднималась из пустынного сада.

И я понял, каким образом больная и печальная душа могла составить из окружающего призрак сверхъестественной жизни, питать ее своею сущностью и быть подавленной ею.

И вдруг внезапно мне открылась вся жестокость муки, к какой Судьба приговорила этих последних отпрысков гибнущего рода; и образ, вызванный словами одной из жертв, явился мне гигантски увеличенным в трагическом освещении. Я видел в воображении старую, безумную княгиню, сидящую в тени отдаленной комнаты, и одного из ее детей, склонившегося к ней, держащего в руках руку матери. Влияние ее мрачного внушения казалось мне роковым и неизбежным. Мне думалось, что бессознательно она должна была вовлекать в свое безумие все существа своей крови, одно за другим, и что ни одно из них не сможет ускользнуть от этой слепой и жестокой воли. Подобно домашним Эриниям, она присутствовала при гибели своего потомства.

И вдруг внезапно мне открылась вся жестокость муки, к какой Судьба приговорила этих последних отпрысков гибнущего рода; и образ, вызванный словами одной из жертв, явился мне гигантски увеличенным в трагическом освещении. Я видел в воображении старую, безумную княгиню, сидящую в тени отдаленной комнаты, и одного из ее детей, склонившегося к ней, держащего в руках руку матери. Влияние ее мрачного внушения казалось мне роковым и неизбежным. Мне думалось, что бессознательно она должна была вовлекать в свое безумие все существа своей крови, одно за другим, и что ни одно из них не сможет ускользнуть от этой слепой и жестокой воли. Подобно домашним Эриниям, она присутствовала при гибели своего потомства.

И я глядел сквозь бесплодные переплеты на молчаливый замок, который до этого дня хранил в своей мрачной глубине столько отчаянной тоски и вмещал столько бесполезных слез, слез, пролитых чистыми и пылкими очами, достойными отражать самые прекрасные зрелища мира и вливать радость в души поэтов и завоевателей. «Очи Красоты, — думал я, переводя взгляд на неподвижную Виоланту. — Какое земное горе могло затемнить великолепие истины, светящейся в вас? Чья скорбная душа сможет отринуть утешение, изливаемое вами?» Мое страдание мгновенно прекратилось, как бы под действием бальзама, и неясные образы рассеивались, как дым.

Она неподвижно сидела на каменном постаменте, где, может быть, прежде стояла урна. Опершись локтем на колено, она поддерживала ладонью подбородок, и в этой простой позе вся она являлась передо мной, как последовательный ряд немых мелодий, в которых таятся тайны высшего искусства. И снова показалось мне, что, находясь с нами, она как бы отсутствовала. На ее маленьком лбу было видно отражение идеальной короны, которую она носила на вершине своих мыслей, а ее волосы, стянутые большим узлом на затылке, были подобны успокоившимся волнам.

— Вот Массимилла, — произнес Оддо, извещая о приближении третьей сестры.

Я оглянулся и увидел ее уже близко. Она поднималась своими легкими шагами по последним ступеням, неся на лице и на всем своем существе отражение мечты, в которую она была погружена, и затаенную поэзию часов, проведенных с любимой книгой в уединении, в уголке сада, известном только ей.

— Где ты была? — спросил ее Оддо, прежде чем она подошла к нам.

Она застенчиво улыбнулась, и внезапная краска залила ее щеки.

— Там, — отвечала она. — Я читала.

Ее голос выходил серебристый и ясный из ее тонких губ. Между страниц ее книги закладкой лежала сорванная травка. Когда я поклонился, она протянула мне руку все с той же застенчивой улыбкой. И мне казалось, что она пробуждала в глубине моей души какое-то нежное участие, испытанное мною когда-то к маленькой больной, которую навещала моя мать; рука ее была такая нежная и хрупкая, что я невольно подумал о нежной лилии, называемой hemorocalla, которая расцветает на один день на горячих песках.

Так как она молчала, то и я не мог подобрать дивных слов, подходящих к ее испуганной прелести, напоминающей горностая.

— Не пройти ли нам наверх? — спросила Анатолиа, обращаясь ко мне. Эти слова, произнесенные ясным голосом, нарушили какое-то очарование, охватившее нас под теплым сводом зелени, благодаря медленному течению наших мыслей и грусти. — Отец очень хочет видеть вас.

И мы все вместе стали подниматься по лестнице, ведущей к замку. Три сестры шли впереди нас, отдельно одна от другой, Анатолиа впереди, Массимилла последняя; и по очереди они произносили несколько слов, ибо молчание окружающего требовало звуков их голоса, и, быть может, этим они хотели разогнать над головой их гостя грусть этого молчания. Короткие звучные фразы, срывающиеся с невидимых мне уст, слетали и обволакивали меня, а я поднимался в звуках их голосов и в их девственных тенях изумленный и нерешительный, как перед проявлением чуда. Но если для моего слуха три ритма чередовались, то для моих глаз они были одновременны и непрерывны, так что мой ум то внимательно напрягался, чтобы различить их, то, так сказать, раскрывался, чтобы воспринять их в одной глубокой гармонии. И так же, как вводные фразы в фуге восполняют паузы темы, так же вид предметов, замечаемых мимоходом, и особенно лиц присутствующих, обогащали мое музыкальное впечатление, не нарушая его. Признаки запущения и забвения встречались всюду на старинной лестнице, с которой еще не были убраны разрушительные следы осени. Статуя спящей нимфы беспомощно склонила голову в неудобной позе, так как рука, поддерживавшая ее, была сломана и поросла мохом. В глиняной красной вазе, длинной, как саркофаг, заросшей сорными травами, цвел один только слабый и дрожащий стебелек жонкилии. В трещинах парапета, изъеденного всюду проникающими корнями плюща, виднелся внутренний канал, похожий на оборванную артерию; в нем что-то поблескивало, и слышалось журчание воды, бегущей наполнить сердце плачущих фонтанов. Признаки запустения и заброшенности были рассеяны по нашему пути. Статуи, цветы и вода изрекали мне одну и ту же истину. И Виоланта, Анатолиа и Массимилла преображались в моем представлении путем таинственных сравнений.

«О, дивные души, — думал я, прислушиваясь к ритму их видимого существования, — разве не в вашей тройственности царит совершенство человеческой любви? Вы тройной образ, рисовавшийся в моем желании в часы великой гармонии. Все наиболее гордые запросы моего тела и моего разума нашли бы в вас себе удовлетворение; и для миссии, какую должен выполнить, вы могли бы быть чудным орудием моей воли и моих предначертаний. Разве вы не такие, какими создал бы вас, чтобы украсить величайшей красотой и скорбью таинственный мир, неутомимо созидаемый мною? Сегодня я узнал только ваши лица и несколько беглых фраз, но я чувствую, что завтра каждая из вас будет соответствовать образу, дышащему трепещущему внутри меня».

Так поднимались три сестры в моем вдохновении и моей мечте, каждая повинуясь тайной мелодии, которая вела ее жизнь к неведомому концу. И их фигуры отбрасывали на камень большие тени.


Когда я ступил на порог, передо мной снова стал фантастичный образ безумной, такой живой и ужасный, что я невольно содрогнулся. Все вокруг казалось мне в ее мрачной власти, опечаленное и напуганное ее вездесущностью. И мне казалось, что на лицах ее детей я читаю тоже беспокойство. И я думал, что, может быть, мы встретим ее наверху лестницы, где она поджидает нас.

Анатолиа угадала мою мысль и, чтобы успокоить меня, она тихо произнесла:

— Прошу вас, не бойтесь ничего… Вы ее не увидите… Мне удалось устроить так, чтобы вы не видели ее, по крайней мере, теперь… Старайтесь не думать об этом, чтобы наше гостеприимство не показалось вам слишком печальным.

Антонелло оглядывал окна лоджий, окружающих двор, высматривая своими беспокойными глазами с непрестанно моргающими ресницами.

— Ты видишь траву? — воскликнул Оддо указывая мне на зелень, растущую вдоль стен в расщелинах плит.

— Символ и предзнаменование мира, — ответил я делая усилие, чтобы стряхнуть с себя гнетущее чувство и подбодриться. — Мне было очень неприятно, что я не нашел вчера травы на своем дворе. Ее вырвали, но я предпочел бы видеть ее, чем торжественную зелень лавров и мирт. Надо всегда оставлять расти траву, особенно в слишком больших домах. Одной живой вещью больше.

На дворе все раздавалось звучно, как в храме, и эхо готово было подхватить слова, даже сказанные шепотом. Глядя на немой фонтан, я представлял себе таинственную музыку, какую могла создать вода, отраженная чутким эхо.

— Почему фонтан не бьет? — спросил я, спеша схватить всякий случай, чтобы отстаивать жизнь в этом уединении, полном забвения и смерти. — Когда мы сейчас поднимались по лестнице, я слышал журчание воды.

— Спросите у Антонелло, — сказала Виоланта, — это он заставил его молчать.

Лицо бедного больного окрасилось легкой краской, и взгляд его затуманился, как у человека, готового уступить вспышке гнева. Казалось, что невинное сообщение Виоланты устыдило его и огорчило или напомнило об уже улаженной ссоре. Он сдержался, но неудовольствие сквозило в его голосе.

— Представь себе, Клавдио, — сказал он, указывая на одну сторону лоджии, — представь себе, что как раз здесь помещается моя комната и что оттуда слышен фонтан, словно водопад. Представь себе! Невероятный шум, с ума можно сойти! Скажи, разве ты не слышишь, как здесь раздаются голоса? И даже днем!

Все его длинное худое тело дрожало от отвращения к шуму, от нервного страха, от непреодолимого ужаса, признаки которого я уже заметил в нем накануне, когда он услыхал выстрелы из ружья и крики людей.

— Но если бы ты слышал это ночью, — продолжал он, оживляясь, — если бы ты слышал! Вода перестает быть водой, она превращается в потерявшуюся душу, которая воет, смеется, рыдает, бормочет, издевается, жалуется, зовет, приказывает. Это невероятно! Иногда, слушая это во время бессонницы, я забывал, что это вода, я не мог больше вспомнить… Ты понимаешь?

Назад Дальше