Он вдруг замолчал, явно делая усилие, чтобы овладеть собой, и обратил к Анатолии блуждающий взгляд. Печаль, исказившая ее лицо, рассеялась под этом взглядом, затуманилась, исчезла. И словно, чтобы отогнать охватившее нас гнетущее чувство, она сказала почти веселым тоном:
— Правда, Антонелло не преувеличивает. Хотите, мы вызовем заблудившуюся душу? Это легко.
Мы стояли все возле смолкнувшего фонтана. Неожиданная остановка, слова и вид мученика, торжественность этого уединенного места, серебристый холодный свет, падающий с неба, и близость превращения — все, казалось, сообщало этому старому бездеятельному предмету тайну волшебного чуда…
Мраморная масса — пышное соединение морских коней, тритонов, дельфинов и раковин, расположенных в три этажа, — высилась перед нами, покрытая сероватым налетом и сухими лишаями, усыпанная белыми пятнами, как ствол осины; и ее многочисленные человеческие рты и звериные пасти, казалось, сохраняли воспоминание о своих затихших речах.
— Отойдите, — произнесла Анатолиа, наклоняясь к бронзовому кружку, закрывающему круглое отверстие в плите на краю нижнего бассейна. — Я пущу воду.
Она захватила пальцами кольцо, выступающее в центре круга, и попробовала поднять его, но это ей не удавалось. Она поднялась с лицом, покрасневшим от напряжения. Я помог ей поднять круг. Тогда она снова наклонилась, и ее рука нашла скрытую пружину. Мы отступили одним движением в то время, как уже слышалось журчание воды, поднимающейся по жилам бездушного фонтана.
Наступила минута тревожного ожидания, словно уста чудовищ готовились изречь ответ. Невольно я воображал себе наслаждение камня, охваченного свежей текучей жизнью, воссоздавал в себе непостижимый трепет.
Слышалось дуновение в раковинах тритонов, в горлах дельфинов что-то клокотало. Из верхнего отверстия вылетела струя блестящая и острая, как шпага. Она разбилась, спряталась, заколебалась, взлетела еще острее и сильнее, держалась прямо в воздухе, рассыпалась бриллиантами, выпрямлялась, как стебель, казалась осыпанной цветами. Сухой и короткий шум, как щелканье бича, нарушил тишину уединенного места; потом раздался словно взрыв громкого смеха, гром аплодисментов, оглушительный ливень. Из всех отверстий струились потоки, изгибающиеся дугой, наполняя нижние водоемы, На камнях появились темные пятна от воды, брызги испещряли камень все больше и больше. И наконец, он весь насладился прикосновением воды, казалось, открыл все свои поры бесчисленным каплям, ожил, как дерево, под благодетельным дождем. Самые узкие впадины быстро наполнились, переливались через край, образуя серебряные венцы, непрестанно разбиваемые и сейчас же появляющиеся снова. Игра воды становилась все шумливее, благодаря сложности скульптурных форм, и звуки ее непрерывно росли, создавая все более глубокую музыку в гулком эхе каменного двора. Над легкой симфонией воды, льющейся в воду, величаво господствовали взрыв и шум центральной струи, которая разбивалась о головы тритонов, осыпая их чудесными цветами, расцветающими каждое мгновение на вершине.
— Ты слышишь? — воскликнул Антонелло, глядевший на это торжество неприязненными глазами. — Ты видишь, что в большом количестве этот шум невыносим?
И мне казалось, что Виоланта неслышно отвечала:
— О, я могла бы проводить целые часы и дни, слушая его. Никакая музыка для меня не сравнится с этой.
Она стояла так близко от фонтана, что брызги воды долетали до нее и волосы ее были покрыты блестящей пыльцой. Величие ее красоты еще раз изгнало из моего ума всякую постороннюю мысль, всякий негармонирующий образ. Еще раз она явилась мне одинокой и неосязаемой, вне повседневной жизни, скорее похожей на художественный замысел, чем на земное существо. Все предметы, окружающие ее, испытывали на себе власть ее присутствия, ибо все они подчинялись, гармонировали и согласовались с ее красотой. Как зеленый свод, склонившийся над ней при первом ее появлении, как древний постамент, на котором она сидела, так и этот звучный источник, бьющий к небесам, казалось, был создан для нее одной, казалось, вполне отвечал идеальной гармонии, которую она воплощала в своей простой позе. Тайные, непостижимые нити связывали ее существо с самыми разнообразными предметами, сливали ее тайну с окружающими ее тайнами.
Природа в этом человеческом образе выразила одну из своих идей абсолютного совершенства, и мне казалось, что всякая другая идея, заключенная во всякую другую природную оболочку, должна была необходимо служить знаком, чтобы вести дух созерцателя к пониманию этой высшей и единственной красоты. И вот, созерцая эту девственницу у фонтана, я нашел и воспринял эту чистую истину. «Когда Красота выходит в мир, все сущности жизни стекаются к ней, как к центру, и благодаря этому она собирает дань со всей вселенной».
— Больше всего нас тяготит, — говорил мне Оддо в то время, как мы поднимались по широкой лестнице, на балюстраде которой в странном безмолвии красовались аллегорические изображение XVII века бурь и ураганов, — больше всего угнетают нас эти громадные размеры: они вызывают в нас постоянное чувство робости и унижения.
Действительно, здание было слишком огромно и слишком пусто. Восстановленное в XVII веке и из феодальной крепости обращенное в пышную виллу, оно все-таки сохраняло страшную громадность своих стен и сводов, где последовательные эпохи оставили различные стили искусства и роскоши, то представляющие контрасты, то совпадающие с общим видом. Большое число зеркал, покрывавших целые стены, увеличивали пространство до бесконечности. И ничего не было печальнее, как эти бледные фантастичные пропасти, которые, казалось, открывались в сверхъестественном мире и с минуты на минуту обещали показать живым явление умерших.
— Клавдио, дитя мое! — воскликнул растроганным голосом князь Луцио, увидев меня. — Мое дитя, мое дорогое дитя!
И он пошел мне навстречу.
Когда он меня обнял и прикоснулся к моему лбу своим отеческим поцелуем, я почувствовал, как задрожало его старое тело. Затем, не отнимая руки от моего плеча, он долго и пристально смотрел мне в лицо, как бы потерявшись в мечтах, между тем как прилив воспоминаний, печалей и сожалений затуманивал пепельную лазурь его слабых глаз.
— Как ты напоминаешь твоего отца! — прибавил он, все более и более нежным голосом, передававшим мне его волнение. — Это невероятное сходство. Мне кажется, я снова вижу Мессенцио в его юности, когда мы были товарищами по оружию в конной гвардии… Я словно вижу его живым. Как ты похож на него!
Он взял меня за руку и подвел к окну, словно желая остаться со мной наедине и пробудить во мне воспоминания этих далеких событий.
— Как ты похож на него! — повторил он, когда мое лицо выступило перед ним на полном свету. — О, если бы еще была жива эта святая душа! Ему не следовало умирать! Нет, боже мой, ему не следовало умирать!
Он покачал головой с жестом сожаления перед призраком этой прекрасной жизни, слишком рано скошенной смертью. И такова была искренность его волнения, что я был проникнут ею до глубины души и уже не чувствовал себя больше чужим в этом доме, где я находил память о моих усопших, сохраненной в такой непорочности.
— Посмотри, — продолжал князь, прикасаясь пальцами к концам своей белой бороды и улыбкой своей напоминая благородную кротость Анатолии, — посмотри, как я состарился.
Во всем его виде сквозила печальная подавленность, но великолепие его преждевременно поседевших волос придавало его голове почтенную величавость, и на челе он носил еще живой наследственный отпечаток великого рода.
Его руки, точно чудом не попорченные болезнью или старостью, не носили следов дряхлости и разрушения, они сохранили прекрасную чистую форму, словно знали чудодейственный бальзам. Это были щедрые руки великолепного патриция, который рассеял свое богатство на пути изгнания, чтобы возможно дольше поддержать в глазах своего короля отблески разрушенного королевства. И как бы в память о расточенных сокровищах на его безымянном пальце сверкала камея.
Казалось, что эти руки, застывшая кровь которых оживлялась, согретая воспоминаниями, медленными движениями извлекали из области тени, обрывки угасшего мира, и в моих духовных взорах это делало их еще более особенными. Когда старец, сев, положил их на ручки своего кресла, они приняли для меня вид реликвий, и я рассматривал их с незнакомым чувством почти суеверного благоговения. И таково было их влияние, что в эту минуту мне казалось, что я живу в мире моей мечты, а не в печальном существовании, — и чувство это нельзя было передать словами.
Так как мой взгляд оставался прикованным к камее, князь сказал, улыбаясь:
— Это портрет Виоланты.
Он снял кольцо и протянул его мне.
Так как мой взгляд оставался прикованным к камее, князь сказал, улыбаясь:
— Это портрет Виоланты.
Он снял кольцо и протянул его мне.
Это было изящное произведение старинного художника, произведение, достойное Пирготеля или Диоскорида, но божественный медузообразный профиль, рельефно выступающий на пурпурном фоне сардоникса, так всецело соответствовал чертам дивного существа, что я подумал: «Так она действительно вдохновляла искусство исчезнувших лет и с незапамятных времен даровала веществам драгоценное свойство передать векам Идею, которую она воплощает теперь».
— Когда ее мать была беременна ею, она носила это кольцо, — продолжал князь с тою же улыбкой, — и никогда не снимала его.
Все эти сведения ежеминутно ввергали мой дух в идеальное состояние, граничащее со сном и ясновидением, но отличное от них, предлагая гармоничную пищу моей чувствительности и моему воображению. И я присутствовал при постоянном зарождении во мне самом высшей жизни, где все явления преображались, как в магическом зеркале.
Три избранных существа, казалось, то озарялись, то тускнели, и эти отражения тени и света являли внутренний символ речей, которые я уже постигал с необычайной ясностью, как если бы они были мне давно знакомы. Поэтому я был ослеплен не только отблесками скалы, но также и непонятными молниями моей изумленной мысли, когда Виоланта, подойдя к открытому окну, указала мне вид, который она могла создать одним мановением своей руки, и сказала:
— Смотрите!
Окно было обращено на север в фасаде дворца, противоположном саду; это окно открывалось на пропасть. Когда я наклонился, какое-то властное содрогание охватило все мое существо, возбуждая его внезапно к пониманию нового и ужасного величия.
«Вот в чем, может быть, ваша тайна?» — спрашивал я у несущей откровение, но не произнося ни слова, — таким красноречивым казалось мне молчание рядом с ней.
Бездна обрывалась почти отвесно под массивными укреплениями, поддерживающими северную стену, спускаясь до бесплодного белеющего на дне рва, хотя и высохшего, но все еще заставляющего бояться разрушительной ярости потока. Подобно страшному отчаянному порыву, с каким реки лавы, дойдя до моря, отбрасываются назад, пенятся и кипят, чернея и краснея, скрипя, воя и свистя при первом прикосновении воды, подобно этому порыву скала воспрянула из глубины рва, возносясь к небу, противополагая стене, построенной людьми, гигантскую громаду, возведенную немым бешенством стихии. Жесточайшие конвульсии и искривление тела во власти демонических сил и в смертельных корчах, казалось, запечатлелись в этой глыбе, такой же ужасной, как пропасть, возвестившая Данте о новых муках, какие ему суждено увидеть, прежде чем дойти до кровавой реки, охраняемой кентаврами. В изгибах камня можно было различить все очертание гибких и эластичных форм: локоны непокорных волос, извивы пресмыкающихся в тисках, сплетение вырванных корней, спутанность внутренностей, связки мускулов, круги водоворота, складки туники, скрученные веревки.
Призрак безумного вихря поднимался от этой абсолютной неподвижности, озаренной ярким полуденным солнцем. Трепет бурного порыва казался придуманным в мертвой громаде.
«Так вот ваша тайна?» — вопрошал я давшую мне откровение, вопрошал без слов, ибо внутреннее волнение не позволяло мне выбирать и соразмерять звуки моего голоса.
Она тоже молчала, стоя рядом со мной. Мы не смотрели друг на друга. Но, склонившись над многообразными скалами, мы были связаны друг с другом тем очарованием, которое охватывает тех, кто читает одну книгу. Мы читали одну и ту же книгу, чарующую и опасную.
Быстро подняв голову, она сказала:
— Вы слышите ястреба?
И мы оба стали искать в небе ослепленными взорами черную точку.
— Слушайте!
Скала вонзилась в небо своими острыми зубцами, окрашенными в красноватые оттенки, напоминающие ржавчину или запекшуюся кровь, и крики хищных птиц увеличивали ее одинокую стремительность.
Я вдруг почувствовал головокружение, похожее на ужас слишком громадного желания и гордости. В самых корнях моего существа пробудились, быть может, дикие стремления моих дальних предков; потому что мое неопределенное волнение выражалось в поразительно быстрой смене картин, где, как в блеске молнии, я видел людей, похожих на меня, которые врываются в осажденный город, прыгают через груды трупов, вонзают шпаги в тела неутомимым движением, мчат на седлах полуобнаженных женщин сквозь бесчисленные языки пламени пожаров, между тем как кровь поднимается до животов их коней, быстрых и яростных, как леопарды.
«Ах, я был достоин обладать тобою среди резни, на ложе огня, под крылом смерти! — говорила во мне древняя душа, обращаясь к той, что стояла рядом со мной. — Моя воля сумела совершить чудо над моим телом: я пробрался бы по гладким камням этой стены, охраняемой тысячью арбалетов, и невредимый я похитил бы тебя!»
Мои глаза, полные великой ужасной скорби, поднявшись к небу, встретились с лицом девы, так резко освещенным отблеском солнца, что я испытал почти болезненную радость. Я ощутил почти безумное желание схватить эту голову в свои руки, опрокинуть ее назад, приблизить к моему дыханию, рассмотреть ее ближе, еще сильнее запечатлеть в моей памяти каждую линию, подобно тому, кто над бесплодными глыбами земли нашел бы дивный росток, благодаря которому возросла бы Божественная идея, которая казалась умершей.
Она стояла, подобно статуе, прямо против лучей солнца: ее совершенная красота не боялась света. В ее телесной оболочке я видел печать вечного образа, и я познал в то же время хрупкость ее плоти, подчиненной человеческой судьбе. Она была, как дивный плод, достигший в эту минуту своей зрелости, после которой начинается его увядание. Кожа на ее лице имела неизъяснимую прозрачность лепестка, который завтра завянет.
«Кто скроет тебя от святотатства разрушительного времени? Кто удержит тебя на вершине твоего совершенства от смертельного удара, когда наступит время увядания?» Неясные слова брата пришли мне на память: «Виоланта убивает себя духами…» И охваченный благоговейной потребностью восхвалять ее во всех ее поступках, я молча славил ее: «О, высшее существо! Ты чувствуешь себя совершенной и поэтому сознаешь необходимость смерти. Ты чувствуешь, что только смерть может оградить тебя от недостойного оскорбления, и, так как все благородно в тебе, ты хочешь передать торжественному стражу вечности тело, по-царски умащенное благовониями».
Какой вкус могли иметь для нас блюда, подаваемые за столом, после того как мы вкусили вина и мирры? Старинные поблекшие предметы, окружавшие меня, представляли какую-то заглушенную гармонию, в которой невольно должна была успокоиться страсть, внушенная мне видом огненной скалы. Стены были покрыты зеркалами, расположенными симметрично вокруг залы в рамах из позолоченных колонок; в простенках были изображены в последовательном порядке фестоны и гирлянды из роз; зеркала были тусклые и зеленоватые, подобно водам заснувших прудов, колонки тонкие и стянутые, как косы белокурых девочек, и розы были томные и благочестивые, как гирлянды, окаймляющие восковых святых в церквах. Но, быть может, в честь гостя, приславшего их, длинные миндалевые ветви были изящно прицеплены к ручкам канделябров, и, красуясь своими еще живыми и свежими цветами перед старинными зеркалами, они отражались и повторялись в серо-зеленой бледности, создавая подобие далекой подводной весны.
Все предметы источали немое очарование, сливавшееся с смиренной прелестью Массимиллы, и мне казалось, что дева, уже обещанная Христу, разделяла их участь и угасала вместе с ними; и она являлась мне существом уже «отошедшим от этого века», как Беатриче в сновидении Vita Nuova, и в покорности своей судьбе она, казалось, повторяла ее слова: «Я создана созерцать источник мира».
Она сидела напротив меня. Я пристально смотрел на нее, и силой своего воображения мне удавалось представить себе на несколько секунд, что ее нет и место ее за столом пусто. И тотчас же эта пустота наполнялась тенью такой глубокой, что она показалась мне жерлом бездны, которая должна поглотить одного за другим всех ее близких. И я мог возвыситься до единого и трагического видения всех этих живых людей, благодаря необыкновенной выпуклости, которую придавал им этот темный фон.
Они завтракали, сидя на обычных местах вокруг стола; они делали простые жесты обыденной жизни и по временам произносили незначительные слова. Но за их жестами и выражением голоса, казалось, таилась тайна, которая в некоторые моменты наделяла их значением почти ужасным или делала их почти смешными, как игра автоматов. Был до ужаса явный контраст между проявлениями жизненной функции, которую они совершали, и признаками неизбежной гибели, грозящей им. Антонелло, сидя направо от Массимиллы, показывал во всей своей позе какое-то сдержанное нетерпение, как если бы он был вынужден кормить своими руками не самого себя, а кого-то другого. А я, следя за ним, внезапно постиг ужас, душивший его и происходящий от сознания, что в глубине его существа, может быть, смутно, но, несомненно, таится что-то чуждое ему. И мои глаза, инстинктивно перейдя на Оддо, сидевшего налево от Массимиллы, поймали в его фигуре какой-то смягченный отпечаток тревоги брата. И ничто не казалось мне более мрачным, как этот, таинственный обмен между двумя братьями, рожденными от одного зачатия и обреченными одной судьбе; ничто не казалось мне нежнее этого девственного образа, стоявшего между двумя их тревогами, как образ Молитвы.