Президент - Жорж Сименон 14 стр.


— Вы делали то, что вам поручали делать. Что ж, прекрасно. Кто?

Он хотел, чтобы она поскорей успокоилась, и, чтобы помочь ей, даже легонько потрепал ее по плечу совершенно не свойственным ему жестом.

— Кто же?

— Комиссар Доломье.

— Когда?

Она не решалась ответить.

— Еще в Париже?

— Нет. Около двух лет назад. В свободный день я как-то поехала в Этрета, он ждал меня. Он сказал, что его командировали с официальными полномочиями и что от имени правительства он поручает мне…

— Правительство правильно сделало. Я поступил бы, конечно, так же. Вам предложили снимать копии с документов?

Все еще всхлипывая, она отрицательно покачала головой. На ее щеках блестели слезы.

— Нет. У инспектора Эльвара есть фотоаппарат…

— Значит, вы передавали ему бумаги, а на следующий день он их возвращал?

— Иногда через час. Ничего не пропало. Я следила, чтобы он отдавал мне все бумаги до единой.

Она не понимала поведения Президента, не могла поверить, что оно искреннее. Вместо того, чтобы прийти в ярость, как того можно было ожидать, или огорчиться, он был таким спокойным, каким она его редко видела. Его лицо светилось мягкой улыбкой.

— Думаю, сейчас не будет иметь уже ровно никакого значения, если мы уничтожим все эти бумаги, не так ли?

Она силилась улыбнуться, и это ей почти удавалось, ибо он выглядел как человек, у которого с души свалилась тяжесть, и ей невольно сообщалось то ощущение свободы и легкости, которым веяло от него. Впервые он обращался с ней как с равной, и между ними даже возникла некоторая близость.

— Пожалуй, все-таки-лучше уничтожить оригиналы…

Он показал ей письмо Шаламона.

— Вы нашли и это?

Она утвердительно и не без гордости кивнула.

— Забавно! Если Шаламон назначит министром внутренних дел какого-нибудь любознательного человека и тому придет в голову посмотреть секретные сведения о своем премьер-министре…

Он хорошо знал Доломье, когда-то тот был его подчиненным, а теперь ведал сыскным отделением на улице Соссе. Воспользуется ли Доломье приходом Шаламона к власти, чтобы получить место начальника Сюрте Женераль или даже префекта полиции?

Но все это было так незначительно!

— Раз уж вы знаете, где находятся все эти бумаги, то помогите мне…

В первой комнате она не обнаружила лишь двух тайников, и он с детской радостью показал ей, где они находятся.

— Так вы их не нашли?

Во второй комнате ей были известны все тайники, а в его кабинете она пропустила только один.

Если дежурный агент наблюдал за ними в окно, то, наверное, недоумевал: Президент и его секретарша, стоя у камина, бросали в огонь бумаги, которые взвивались в ярком столбе гудящего пламени.

— Мы должны сжечь и книги.

— Какие книги?

Значит, она не заглядывала в американское издание его мемуаров! Она поразилась, увидев страницы, исписанные заметками, и не могла понять, как он мог написать их тайком от нее.

— Не стоит жечь толстые переплеты, и не надо бросать в огонь по многу страниц…

Она отрывала страницы небольшими пачками и ворошила их щипцами, чтобы они быстрее сгорали. Все это длилось довольно долго. Пока она, сидя на корточках перед камином, бросала бумаги в огонь, он стоял позади нее.

— Мадам Бланш тоже? — спросил он, зная, что она его поймет.

Она и в самом деле поняла, утвердительно кивнула и прибавила после минутного раздумья:

— Ей ничего другого не оставалось…

Он немного помолчал в нерешительности.

— А Эмиль?

— С самого начала.

Другими словами, Эмиль сообщал на улицу Соссе обо всем, что он делал и говорил, еще в те дни, когда он был министром, а затем председателем Совета министров.

Разве он не подозревал этого всегда, он, считавший своим долгом устанавливать наблюдение за другими?

Было ли это наивностью с его стороны? Или он кривил душой, когда желал убедить себя в том, что представляет собой исключение из общего правила и что правило это его совершенно не касается?

— А Габриэла?

— С ней дело обстоит иначе. В Париже в ваше отсутствие к ней время от времени заходил полицейский инспектор и расспрашивал ее…

Он был на ногах слишком долго, и ему хотелось сесть в привычной позе в свое старое кресло — оно было родным и удобным, как старый халат, который надеваешь по возвращении домой.

Танцующие языки пламени жгли ему щеку и бок, но скоро все будет кончено. Локтем он задел безмолвствующий, отныне уже ненужный ему приемник и сказал:

— Возьмите и это…

Она не поняла или сделала вид, что не поняла, желая внести веселую нотку в сцену, которая ее угнетала.

— Вы хотите, чтобы я сожгла радио?

У него вырвался тихий смешок.

— Отдайте его кому хотите.

— Можно мне оставить его себе?..

Она вовремя удержалась, чтобы не прибавить: «На память».

Он понял, но не огорчился. Никогда прежде он не казался таким добрым, он напоминал сейчас одного из тех стариков, что сидят на солнышке на пороге дома где-нибудь в деревне или в предместье и часами задумчиво созерцают какое-нибудь дерево, птицу или облако…

— Я уверен, что Гаффе позвонил доктору Лалинду.

Теперь, когда он посвятил ее в свой секрет, она тоже могла быть с ним откровенной.

— Да. Он сказал, что вызовет его.

— Он очень испугался, когда увидел меня спящим?

— Он не знал, что вы приняли лекарство.

— А вы?

Она не ответила, и он понял, что не следует приставать к ним с вопросами. Ведь и они старались делать, что могли, как Ксавье, как Шаламон, как эта каналья Доломье.

С кем еще было связано слово «каналья»?

— Эта каналья…

Он никак не мог вспомнить, и тем не менее, когда у него в уме промелькнуло это слово, оно приобрело особый смысл.

Чье-то имя готово было сорваться у него с языка, но к чему делать усилие? Теперь, когда он окончил свой жизненный путь, все это его уже не касалось.

Можно было ни о чем больше не думать, и это вызывало странное ощущение, одновременно приятное и немного томительное.

Еще несколько вспышек пламени, несколько тлеющих страниц, которые рассыплются под щипцами на тонкие слои пепла, и все пути будут отрезаны.

Пусть Габриэла приходит приглашать господина Президента к столу. Он послушно последует за ней, сядет на стул, который подаст ему испуганная Мари, боясь, как всегда, что он упадет на пол. У него нет аппетита, но он будет есть, чтобы доставить им удовольствие. Он станет отвечать Гаффе, когда тот в семь часов приедет, может быть с Лалиндом, задавать ему докучные вопросы, он позволит им снова считать свой пульс и ляжет в постель, как обещал.

Он ни с кем не будет язвителен и перестанет отпускать колкости даже всегда чуточку напыщенному Лалинду.

С этих пор он вооружится терпением, заботясь лишь о том, чтобы не закричать, не позвать на помощь, когда настанет его последний час. Он должен встретить его в полном одиночестве, сдержанно, тихо.

Пусть это будет завтра, через неделю, через год — он будет ждать. И когда взор его упал на мемуары Сюлли, он прошептал:

— Можете поставить книгу на место.

К чему читать чьи-то воспоминания? Его уже не интересовала ни одна книга на свете, и дальнейшая судьба его библиотеки была ему совершенно безразлична.

— Так-то!

В конце концов, ничего драматического в этом не было, и он был почти доволен собой. В его серых глазах искрился даже лукавый огонек, когда он представлял себе, как отнесутся к этой перемене окружающие.

Увидев, какой он тихий и кроткий, разве не станут они грустно покачивать головами и шептаться за его спиной: «Вы заметили, как он сдает?» Габриэла, безусловно, прибавит: «Можно сказать, как свеча, угасает…» А все потому, что он перестал обращать внимание на разные пустяки.

— Вы спите? — внезапно встревожилась Миллеран, увидев, что он закрыл глаза.

Он покачал головой, взглянул на нее и улыбнулся от всей души, как если бы перед ним была не одна Миллеран, но все человечество.

— Нет, дружок.

И добавил после некоторого молчания:

— Нет еще…

Примечания

1

Герцог де Сюлли (1559–1641) — министр и ближайший советник короля Генриха Четвертого. (Прим. перев.)

2

Бурбонский дворец — здание палаты депутатов.

3

В Версальском дворце согласно конституции собираются раз в семь лет на совместное заседание (конгресс) обе палаты французского парламента для выборов президента республики. (Прим. перев.)

4

Hobby (англ.) — любимое занятие или развлечение.


I

Прошло более часа, а он все еще неподвижно сидел в старом черном кожаном кресле в стиле «Луи-Филипп» с чуть выгнутой спинкой — оно кочевало вместе с ним в продолжение сорока лет из министерства в министерство и стало легендарным.

Когда он подолгу застывал в такой позе, плотно зажмурив веки и лишь изредка приоткрывая глаз, чтобы украдкой метнуть исподлобья зоркий взгляд, можно было подумать, что он спит. Он не только не спал, но и очень хорошо представлял себе, как выглядит со стороны: прямой, в слишком широком для него черном пиджаке, похожем на сюртук, в туго накрахмаленном высоком воротничке, подпиравшем подбородок и неизменно фигурировавшем на всех его фотографиях. Он носил его, как носят мундир — с раннего утра, с той самой минуты, когда выходил из спальни.

С годами кожа на его лице делалась все более прозрачной, разглаживалась, покрывалась белыми пятнами, становилась похожей на мрамор. Теперь она туго обтягивала выдающиеся скулы, от этого иссохшие черты его лица казались тоньше, обозначались яснее и резче. Однажды, гуляя по деревне, он услышал, как какой-то мальчишка крикнул своему товарищу:

— Смотри-ка, вон Череп идет!

Сидя у камина совсем близко от пламени, которое порой начинало дрожать и метаться от порывов ветра, он застывал в неподвижной позе, скрестив руки на животе, — им придадут такое положение, когда его положат в гроб. Посмеют ли вложить в его пальцы четки, как сделали это с одним из его коллег? Тот тоже много раз был председателем Совета министров и носил одно из высоких званий в масонской ложе.

Все чаще и чаще — в любой час дня, особенно в сумерки, когда мадемуазель Миллеран, его секретарша, легкой, скользящей походкой бесшумно входила зажечь лампу под пергаментным абажуром и вновь исчезала в соседней комнате, — он замыкался в молчании и застывал в полной неподвижности. Он как бы окружал себя непроницаемой стеной или, вернее, плотно закутывался в некое покрывало, чтобы не ощущать более ничего, кроме своей собственной жизни.

Дремал ли он в это время? Если и так, он решительно не желал в этом признаваться, убежденный, что ум его все равно не перестает бодрствовать, а чтобы доказать это себе и окружающим, развлекался при случае тем, что перечислял всех, кто к нему входил в это время.

Например, как раз сегодня днем мадемуазель Миллеран — ее фамилия очень напоминала ту, что носил один из его старых коллег, ставший в отличие от него президентом республики, правда, на весьма короткий срок, — дважды входила на цыпочках в его кабинет и, во второй раз убедившись, что он еще жив и дышит ритмично, поправила в камине головешку, грозившую упасть на ковер.

Он выбрал для личного пользования комнату, соседнюю со спальней, и любил проводить в ней почти все свое время. Тут стоял его письменный стол из неполированного дерева, массивный, грубый, как стол мясника.

Это и был знаменитый рабочий кабинет, который часто фотографировали и который с некоторых пор стал легендарным, так же как и самые укромные уголки усадьбы Эберг. Весь мир знал, что спальня его похожа на монастырскую келью: стены выбелены известкой, а спит Президент на простой железной кровати.

Во всех подробностях были известны и все четыре комнаты с низкими потолками. Ранее тут помещались конюшни или стойла, но уже с давних пор двери между ними были сняты, а по стенам сверху донизу рядами тянулись полки из простых сосновых досок, сплошь заставленные книгами.

Чем занималась Миллеран, покуда он лежал с закрытыми глазами? Ведь сегодня он ей ничего не диктовал. Ей не надо было отвечать на письма. Она никогда не вязала и не шила. Газеты она просматривала по утрам, отмечая красным карандашом статьи, которые могли его заинтересовать.

Он был уверен, что она старательно ведет дневник, где все записывает, подобно тому, как некоторые зверьки тащат в нору все, что им попадается. Он часто пытался застать ее за этим занятием, но это ему не удавалось. После его смерти она, конечно, станет писать мемуары. Он пробовал иногда поддразнивать ее в надежде, что она проговорится, но все его уловки оставались безрезультатными.

Можно было поклясться, что в соседней комнате она тоже сидит не шевелясь, как он, и оба они исподтишка следят друг за другом.

Помнит ли она, что включить радио надо ровно в пять часов?

С раннего утра дул яростный ветер, грозя снести крышу с дома и свалить стену, выходившую на запад. От его бешеных рывков окна содрогались; казалось, кто-то настойчиво стучится в них. По радио передали, что пароход-паром, курсирующий между Дьеппом и Ньюхейвеном, после трудного пути чуть было не вернулся в Англию и только после третьей попытки смог благополучно войти в гавань Дьеппа.

Тем не менее около одиннадцати часов утра Президент решил выйти как обычно на прогулку и укутался в старую шубу на меху с каракулевым воротником, свидетельницу стольких международных конференций — в Варшаве и Лондоне, в Москве и Оттаве.

— Неужели вы собираетесь сегодня гулять? — запротестовала мадам Бланш, его сиделка, увидев его одетым для прогулки.

Она знала, что, если ему чего-нибудь захочется, ей не удастся его отговорить, но все же каждый раз начинала безнадежную борьбу, заранее зная, что потерпит поражение.

— Доктор Гаффе только вчера говорил вам…

— Речь идет о моем здоровье или о здоровье моего доктора?

— Послушайте, господин Президент, разрешите мне по крайней мере позвонить доктору и спросить его…

Он лишь пристально поглядел ей в лицо своими бледно-серыми глазами — в газетных статьях их называли стальными. Она всегда некоторое время выдерживала его взгляд. Со стороны в такие минуты можно было подумать, что они ненавидят друг друга.

Может быть, хоть он и терпел ее присутствие в продолжение многих лет, он и вправду ее ненавидел? Он часто задавал себе этот вопрос. И не мог на него ответить. Кто знает, может быть, она была единственным человеком, которого не подавляла его слава? Или же притворялась, что это так.

В прежние дни он без всяких колебаний разрешил бы этот вопрос, ибо был уверен в безошибочности своих суждений, но по мере того, как старел, он становился все более осторожным.

Во всяком случае, эта женщина — немолодая и не очень приятной наружности — начинала занимать его внимание больше, чем так называемые серьезные проблемы. Дважды в порыве гнева он выставлял ее за дверь и запрещал ей переступать порог своего дома. Кстати, он никогда не разрешал ей ночевать в Эберге, и, хотя там была свободная комната, ей пришлось поселиться в деревне.

Но каждый раз она являлась как ни в чем не бывало к тому часу, когда ему полагалось делать уколы, и ее весьма обыкновенное лицо степенной пятидесятилетней женщины не носило следов какой-либо обиды, оставаясь по-прежнему невозмутимым.

Он не выбирал ее в сиделки! Десять лет тому назад, когда он в последний раз был премьер-министром, в конце трехчасовой речи, с которой он выступал в палате депутатов против беспощадной оппозиции, он вдруг упал в обморок и, очнувшись, увидел ее подле себя.

Он все еще помнил, как удивился, лежа на запыленном паркете, при виде этой женщины в белом халате, со шприцем в руке, — она была единственной среди взволнованной толпы, чье лицо хранило безмятежное, успокаивающее выражение.

Некоторое время она ежедневно приходила делать ему уколы в особняк на улицу Матиньон, а после падения министерства стала появляться в его холостяцкой квартире на набережной Малакэ.

В ту пору Эберг был всего только небольшим домишком с садом, купленным по случаю, чтобы иногда проводить там кратковременный отпуск. Когда он решил переехать в Эберг окончательно, она, не спрашивая его согласия, заявила:

— Я поеду с вами…

— А если мне не нужна сиделка?

— Вас все равно одного туда не отпустят. Надо, чтобы кто-то ухаживал за вами.

— Кто «не отпустит»?

— Во-первых, профессор Фюмэ…

Более тридцати лет Фюмэ был его врачом и другом.

— …и эти господа…

Он понял ее. Это выражение его позабавило. И с того дня он сам стал так называть те несколько десятков человек — неужели их было так много! — которые управляли страной.

«Эти господа» были не только глава правительства и его министры, Государственный совет, Судебная магистратура, Французский государственный банк и некоторые бессменные должностные лица, но также и Сюрте Женераль — управление безопасности на улице Соссэ, которое зорко наблюдало за тем, чтобы с прославленным государственным деятелем ничего плохого не случилось.

Разве в соседнюю деревушку Бенувиль не прислали двух полицейских агентов, чтобы охранять его? Они устроились в сельской гостинице, а третий жил с женой и детьми в Гавре и приезжал оттуда на велосипеде, когда наступал его черед стоять на сторожевом посту в Эберге.

Назад