Его дочь, его зять и внук были не в счет, они никогда не играли никакой роли в его жизни и постепенно стали для него посторонними, совершенно чуждыми ему людьми.
Что же касается Шаламона…
Правда ли, что в эту самую минуту тот спешит на машине по дороге Париж — Гавр? Имело ли смысл ложиться спать, когда в любую минуту ему, возможно, снова придется вставать?
— Если они приедут, куда мне их провести? — спросил Эмиль.
Президент задумался и не ответил. Ему не хотелось бы оставлять Шаламона одного в своем кабинете. Ведь тут было не министерство, где в приемных всегда находятся служащие. Когда являлся какой-нибудь посетитель, Миллеран предлагала ему подождать в одной из комнат, уставленных полками с книгами.
Ежедневно Президент принимал по меньшей мере одного посетителя. Чаще всего, по совету профессора Фюмэ, этим дело и ограничивалось, ибо, несмотря на свое внешнее равнодушие, он при гостях слишком расходовал свои силы.
Уже на пороге Миллеран предупреждала:
— Прошу вас не задерживаться больше получаса. Доктора запрещают Президенту утомляться.
На поклон к великому человеку приезжали разные люди, среди них были государственные деятели почти всех стран мира, историки, профессора, студенты; некоторых из них Президент принимал.
Все они хотели его о чем-то спросить. Те, кто писал о нем книги или доклады, приезжали с внушительным списком различных вопросов.
Почти неизменно, за очень редким исключением, он соглашался повидать их. В начале беседы он обычно вел себя так, будто исполнял скучную обязанность, и, казалось, замыкался в скорлупу.
Но через несколько минут он оживлялся, и посетитель не всегда замечал, что Президент сам задает вопросы, вместо того чтобы отвечать на них.
Некоторые гости по истечении получаса собирались уходить. В противном случае в дверях молча появлялась Миллеран, давая понять, что время истекло.
— Мы сейчас закончим наш разговор… — говорил Президент.
Это «сейчас» длилось иногда очень долго, полчаса превращались в час, затем в два, и кое-кто из гостей бывал чрезвычайно удивлен, когда его вдруг просили остаться и приглашали к обеду.
Эти визиты утомляли Президента, но в то же время и развлекали его, и когда наконец он оставался один на один с Миллеран, то потирал руки с довольным видом.
— Он приезжал кое-что выведать у меня, а я у него выведал все, что хотел!
Иногда, перед тем, как должно было состояться свидание, он шутливо спрашивал:
— Какой же из моих акробатических номеров мне следует сегодня исполнить?
В этой шутке заключалась доля правды.
— Надо же мне позаботиться о своем памятнике! — бросил он однажды, когда был в веселом настроении.
Не признаваясь в этом, даже в глубине души, он заботился о том образе, который по себе оставит. Случалось, что его сердитые реплики, которыми он так славился, были не совсем искренними, они относились скорее к его «акробатическим номерам». В подобные минуты он не терпел присутствия Миллеран, ибо несколько стеснялся ее, так же, как стыдился в присутствии мадам Бланш наготы своего немощного тела.
— Вам больше ничего не понадобится, господин Президент?
Старик бросил взгляд вокруг себя. Бутылка с минеральной водой и стакан были на месте. Рядом лежал порошок, который он принимал на ночь для того, чтобы заснуть. Миниатюрная лампочка-ночник была уже зажжена. Ночной фонарь тоже был наготове.
— Спокойной ночи, господин Президент. Надеюсь, мне не придется будить вас до завтрашнего утра.
Лампочка на потолке погасла, шаги Эмиля затихли, дверь кухни открылась и вновь закрылась. В комнату вошли тишина и одиночество — они были почти осязаемы, их особенно подчеркивала буря, шумевшая за стенами дома.
С тех пор, как он стал стариком, он почти не испытывал потребности во сне и в течение уже многих лет каждый вечер по два-три часа перед тем, как заснуть, лежал без движения на своей постели, — казалось, жизнь в нем еле теплится.
Строго говоря, это была не бессонница. Он не ощущал ни раздражения, ни нетерпеливого желания заснуть, его состояние отнюдь не было мучительным. Напротив! Днем его часто радовала мысль о той минуте, когда наконец ночью он останется наедине с самим собой.
Теперь, когда в спальне появился ночник, одиночество стало еще приятнее; при бледном голубоватом свете он сильнее ощущал — даже когда у него были сомкнуты веки — атмосферу деятельной сокровенной жизни, которая продолжалась вокруг него.
Все сливалось воедино: стены, мебель, очертания которой были так хорошо ему знакомы, привычные вещи, которые он видел, не глядя на них. Ему казалось, он даже чувствует их вес и плотность. Ветер, дождь, крик ночной птицы, шум прибоя, береговых скал, скрежет оконных ставень, чьи-то шаги в комнатах наверху — все, вплоть до звезд, мерцающих в безмолвии небес, составляло симфонию, а в центре ее, безучастный на вид, был он сам, и сердце его своим биением как бы дирижировало этим ночным концертом.
Может быть, скоро, такой же ночью, его настигнет смерть? Он знал, что никто в доме не будет удивлен, если однажды утром его найдут в постели уснувшим навеки. Он знал, что порой старики незаметно для самих себя угасают во время сна.
Миллеран, как он указывал, боялась, что это произойдет скорее всего в предвечерний час, когда он задремлет в своем старом кресле со скрещенными на животе руками.
Теперь и лежа в кровати, он принимал эту позу, позу мертвеца в гробу. Он делал это неумышленно, но оттого, что мало-помалу стал находить это положение удобным и естественным.
Было ли это предзнаменованием?
Он не верил ни в какие предзнаменования. Он не желал верить во что бы то ни было, он не верил теперь даже в полезность того дела, которое совершил. За всю свою жизнь он по крайней мере раз десять почел себя обязанным сделать нечеловеческое усилие, абсолютно необходимое, как он думал тогда, и в продолжение долгих дней, месяцев, многих лет жил в лихорадочном напряжении, преследуя поставленную перед собой цель наперекор всему и всем.
В этих случаях его неиссякаемая энергия, его могучая жизненная сила, приводившая в восторг профессора Фюмэ, сообщалась не только ближайшим его соратникам и палате депутатов, но всей стране, всему народу. Миллионы неведомых ему людей, вначале настороженных и недоверчивых, ловили себя на том, что слепо, в конце концов, идут за ним.
Из-за этого, почти биологического его свойства именно к нему прибегали за помощью в самые трудные минуты, когда, казалось, нет никакого выхода.
Сколько раз слышал он одни и те же слова доведенного до отчаяния очередного главы государства: «Спасите Францию!», или «Спасите Республику!», или еще «Спасите Свободу!». Во время каждого кризиса он незыблемо верил в свою миссию и не мог бы действовать без этой веры. Она была так глубока, что во имя ее он пожертвовал бы всем на свете — не только самим собой, но и другими людьми, а это было самое трудное.
Он до сих пор с ужасом, с содроганием вспоминал о первых своих шагах на посту министра внутренних дел… Он снова видел себя в черном, неумолимом кольце угольных шахт и доменных печей… Он стоял один между негодующими забастовщиками и отрядом солдат, которых вызвал, пытаясь договориться в последний раз…
Как только он намеревался что-то сказать, гул протестующих голосов покрывал его слова. Потом, когда он замолчал, бессильно опустив руки, застыв на месте, как темный, зловещий и, несомненно, нелепый силуэт, наступила долгая напряженная пауза, свидетельствующая о колебаниях, о нерешительности обеих сторон.
Оба лагеря исподволь наблюдали друг за другом с недоверием и опаской, и вдруг, как по сигналу, — позднее было установлено, что сигнал действительно был, — кирпичи, камни, куски чугуна взлетели в воздух, а кони начали ржать и рыть копытами землю.
Он знал, что за это решение его будут упрекать, пока он жив, что назавтра большая часть страны проклянет его.
Но он считал своим долгом…
— Атакуйте, полковник!
Спустя восемь дней на стенах города были расклеены плакаты, изображавшие его с отвратительной усмешкой на губах, с окровавленными по локоть руками, а правительство было низвергнуто.
Но порядок был восстановлен…
Десять, двадцать раз он уходил в тень, исполнив то, что считал необходимым, и угрюмо и молчаливо ждал в рядах оппозиции, пока его снова ни призовут на помощь.
Однажды какой-то человек, ничем не примечательный, вроде Ксавье Малата, пришел просить его о назначении на пост, на который не имел права. Президент отказал ему. Выйдя из его кабинета, проситель выстрелил себе в рот прямо в многолюдной приемной.
С некоторых пор по совету врачей — его трех мушкетеров — он принимал на ночь легкое снотворное. Оно действовало не сразу, он постепенно погружался в приятное забытье, к которому теперь привык.
С некоторых пор по совету врачей — его трех мушкетеров — он принимал на ночь легкое снотворное. Оно действовало не сразу, он постепенно погружался в приятное забытье, к которому теперь привык.
Порой он не сразу прибегал к этому лекарству, желая сохранить ясность мысли и продлить на полчаса, а то и больше разговор с самим собой. Он стал жаден к жизни. Ему казалось, что необходимо решить еще множество вопросов, и не только вполне спокойно и хладнокровно, но и без тени лицемерия, и это он мог сделать только ночью, лежа в постели.
Это дело, самое сокровенное из всех дел и касающееся лишь его одного, ему хотелось закончить прежде, чем он уйдет. Хотелось, ничего не оставляя в тени, пересмотреть все свои поступки и бесстрастно, и нелицеприятно. Не для того ли, чтобы помочь себе в этом, он начал читать такое множество мемуаров, исповедей, дневников?
Но его неизменно постигало разочарование, это чтение его раздражало, и у него подчас было такое чувство, будто его обманули. Он искал неприкрашенной, голой правды, как искал ее в самом себе — пусть отвратительной и ужасающей, но истинной правды.
Однако все, кого он читал, приукрашивали себя, — он достаточно долго прожил, чтобы понимать это. Все притворялись, а может быть, и в самом деле считали, что нашли, в чем заключается правда, а он, ищущий так ожесточенно, так страстно, не находил ее!
Всего час или два назад, когда по радио он услышал голос Шаламона, ему пришлось напрячь все силы, чтобы не поддаться порыву чувств. Но разве в своем кабинете на улице Матиньон он не считал, что абсолютно прав, когда диктовал уничтожающий документ своему сотруднику, а тот, обливаясь потом, запах которого распространялся по всему кабинету, послушно писал, и в конце разве не он поставил свою подпись.
Если Президент нуждался в других доказательствах, кроме этой безмолвной покорности и полного повиновения, их было больше чем Достаточно в последующие дни, когда секретное расследование министерства финансов установило, что за спекуляциями, из-за которых страна потеряла несколько миллиардов, стоял банк Волларда.
Банк Волларда на улице Вивьен, малоизвестный широкой публике, был частным предприятием и состоял в тесном содружестве с группой самых влиятельных финансистов Уолл-стрита, Этьен Воллард, директор банка, приходился Шаламону тестем.
Но разве председатель Совета министров, знавший о родственных связях своего секретаря, не нес ответственности за то, что взял его на завтрак в Мелен и навязал его присутствие остальным приглашенным?
Ни на мгновение ему тогда не пришла в голову мысль, что Шаламон способен обмануть его доверие. В саду Аскэна до и после игры в кегли он верил своему сотруднику, как самому себе.
Точнее говоря, он верил не столько человеку, сколько его миссии. Эту мысль он и высказал в беседе с профессором Фюмэ на авеню Фридланд. Он был убежден, что Шаламон уже давно перешагнул ту невидимую черту, за которой личность человека целиком растворяется в государственной задаче, выполнению которой он себя посвятил.
В день, когда он диктовал Шаламону письмо, мировоззрение Президента пошатнулось, грозило опрокинуться.
Он снова видел начальника своей канцелярии… Когда, закончив письмо, тот направился к двери и взялся за ручку, мысль о том, что Шаламон намерен покончить с собой, как это сделал когда-то обманутый в своих ожиданиях проситель, не пришла Президенту в голову, да она и не повлияла бы на него.
— Подождите.
Шаламон стоял спиной к Президенту, не решаясь повернуться и очутиться лицом к лицу с ним.
— Я не могу сегодня в течение еще некоторого времени принять вашу отставку или же немедленно выставить вас за дверь. — Он говорил быстро, вполголоса, отчеканивая каждое слово. — Чрезвычайно важные причины мешают мне, к глубокому моему сожалению, предать суду вас, вашего тестя и его соучастников…
Начать судебный процесс — значило бы вызвать грандиозный скандал, а это пошатнуло бы доверие к правительству и только усугубило бы трагическую ситуацию.
Ввиду этих обстоятельств предательство Шаламона становилось еще более гнусным. Ведь тот знал: что бы ни случилось, его вынуждены будут покрыть, поступок обойдут молчанием и замнут дело, а это окончательно выводило Президента из себя. Банк Волларда сыграл наверняка, и назавтра все увидят Этьена Волларда в светло-сером цилиндре на трибуне владельцев скаковых конюшен в Отейе или Лонгшане на скачках, в которых будут участвовать его лошади. И если через две недели Воллард выиграет приз Республики, главе правительства неизбежно придется поздравить его и пожать ему руку.
— Впредь, до новых распоряжений вы будете, как обычно, выполнять свои обязанности, и для посторонних в наших отношениях ничто не изменится.
Это испытание продолжалось две недели. Правда, Президент в то время был настолько занят, что ему было некогда думать о своем секретаре.
Когда они оставались наедине, он избегал обращаться к Шаламону, а если это было необходимо, то отдавал приказания безразличным тоном.
Не раз за эти дни Шаламон открывал рот, казалось, он испытывает мучительное желание что-то сказать, в эти минуты он бросал на своего начальника умоляющие взгляды.
Он уже не был ни юнцом, ни молодым человеком, ни даже, как говорится, начинающим политическим деятелем. Это был зрелый человек, на заметном посту, и потом, его унижение было не трагическим, а омерзительным.
Как он держался с женой вечером за обеденным столом? Что говорил тестю и его сообщникам? Какие мысли мелькали у него в голове, когда он называл адрес министерства своему шоферу, усаживаясь за его спиной в автомобиле?
В одно прекрасное утро Президент нашел на своем письменном столе письмо, адресованное на его имя и написанное почерком начальника его канцелярии. Пока Шаламона не было, он не притронулся к письму, но, как только тот появился и подошел к нему, Президент взял двумя пальцами нераспечатанный конверт, изорвал его на мелкие куски и бросил под стол в корзину для бумаг.
Им предстоял последний разговор. Президент был краток. Ни разу не взглянув на собеседника, стоявшего по другую сторону его письменного стола, он проговорил:
— С этой минуты вы можете считать себя свободным.
Шаламон не шевельнулся, а Президент положил перед собой папку с текущими делами.
— Да, я чуть не забыл… в будущем я избавлю вас от необходимости раскланиваться со мной… Ступайте!
Он открыл папку и взял красный карандаш, которым имел обыкновение делать заметки на документах.
— Я сказал: ступайте!
— Вы категорически отказываетесь выслушать меня?
— Категорически. Будьте любезны выйти.
Сейчас он вздрогнул на своей постели — снаружи ему почудился какой-то шум. Но через минуту он различил шаги одного из полицейских агентов, ходившего взад и вперед возле дома, чтобы согреться.
Вот уже восемь дней, как бедняга Курно взывал поочередно к представителям различных партий. Некоторые отказывались сразу же. Другие начинали консультации, длившиеся день-два. Рассматривались различные комбинации, в печати назывались имена, даже публиковались предполагаемые списки, но в последнюю минуту все рушилось, и карусель в Елисейском дворце начиналась сызнова.
Там, где остальные потерпели неудачу, Шаламон имел некоторые шансы на успех. Влияние его малочисленной группы объяснялось ее промежуточным положением арбитра между центром и левыми, а кроме того, у нее было еще одно преимущество — она не была связана какой-либо жесткой доктриной. И наконец, именно сейчас, когда мнения партий по вопросу о заработной плате и по другим экономическим вопросам разошлись, многим казалось, что независимые левые способны более или менее удовлетворительно разрешить эти неотложные проблемы.
Главным козырем Шаламона была его гибкость, умение маневрировать. Кроме того, ему было шестьдесят лет, и его относили к старой гвардии Бурбонского дворца, а потому он мог рассчитывать на поддержку старинных друзей и на свои обширные связи, созданные благодаря различным услугам и мелким компромиссам.
Что ответил бы Президент теперь, если бы в данную минуту его спросили?
— Считаете ли вы, что Шаламон способен найти выход из правительственного кризиса?
Осмелился бы он промолчать? Или откровенно ответил бы то, что думал:
— Да.
— Считаете ли вы, что его приход к власти позволит избежать всеобщей забастовки, которая грозит стране?
И на это он, бесспорно, ответил бы:
— Да.
Неоднократно в прошлые времена, когда Шаламон был его правой рукой, он помогал ему разрешать конфликты с профсоюзами. Сей зять банкира, живущий у Булонского леса, представитель самого богатого парижского округа в палате депутатов, маневрировал лучше, чем кто бы то ни было, при переговорах с делегатами от рабочих.