— Здравствуйте, Текля! — говорит Папа совсем необычным голосом.
— Жоржик! Жоржик! — Текля качает головой и смотрит на него, как Бабуся на нас смотрит — очень похоже.
Мы сидим в столовой тёти Томуси и пьём чай втроём — я, Папа и дядя Миша, потому что все разъехались на лето. Я очень рада, что мы в квартире одни, только с дядей Мишей и Теклей. Раньше мне было совсем всё равно, сколько людей, кто со мной разговаривает, кто с кем-то другим. А сейчас мне очень не нравится, когда на меня набрасывается много народа! Потом, они же все родственники и одних я знаю, а других не знаю! Так что всё здорово!
— Мартышка, — говорит Папа, — у меня сегодня дела, а дядя Миша хочет показать тебе Горздрав — он там работает.
— Горздрав! — говорю. — Какое звонкое слово! Конечно пойдём!
Папа с дядей Мишей переглядываются так быстро-быстро, и я понимаю, что слово-то звонкое, но место, наверное… не звонкое!
Мы с дядей Мишей в Горздраве — он недалеко от Невского проспекта.
В этом самом Горздраве, к сожалению, нет ничего интересного — там такая же толкучка, как в магазине или на конкурсе, и душно.
— Ты здесь работаешь? — спрашиваю.
— Да! Нинуша (дядя Миша зовёт меня, как Мамочка, — Нинуша), у меня сейчас есть одно небольшое дело, но я хотел, чтобы тебя один хороший дядька послушал — сердце, лёгкие!
Если бы это был не дядя Миша, я точно бы отказалась, потому что мне очень надоели врачи, кроме Калугиной, — меня не знаю кто запихнул в тубдиспансер, я там «на учёте», как хулиганы в милиции. Но дяде Мише я отказать не могу.
— Да, конечно… пусть слушает! — говорю.
Дядя Миша чуть улыбается, мы заходим с ним в какой-то кабинет, и он говорит:
— Нинуша, когда освободишься, жди меня в общем зале. — И уходит.
За столом сидит пожилой, большой, серьёзный мужчина. Он меня разглядывает, я тоже его разглядываю, но Мамочка сказала как-то, что пристально разглядывать людей — неприлично, поэтому я делаю это «не пристально». Но, вообще, разглядывать людей и разговаривать с ними — это очень интересно!
— Садись! — И он показывает мне на стул рядом со столом, напротив него.
— Спасибо! — говорю и сажусь.
— Рассказывай, что тебя беспокоит! — спрашивает он.
— Ничего не беспокоит, — говорю.
— Совсем ничего? — Он удивляется и немножко хмурится.
— Совсем! — радуюсь я, потому что меня действительно сейчас ничего не беспокоит.
— Я тебя сейчас послушаю — сними платьице. — Он говорит серьёзно и опять меня разглядывает.
Я снимаю платье, рубашку, и он меня слушает. Так меня ещё никогда не слушали — он слушает там, где все, потом шею слушает, около ключицы слушает, живот слушает. Потом простукивает мне всю грудь и спину.
— Когда последнее воспаление лёгких было? — спрашивает.
— Этой зимой, — отвечаю.
— Ты, может быть, знаешь, сколько у тебя было воспалений лёгких?
— Десять! — говорю.
— Сколько тебе лет? — И он почему-то хмурится.
— Десять.
Стучится и входит дядя Миша.
— Нинуша, подожди меня, пожалуйста, в коридоре! — просит дядя Миша. — У меня есть маленькое дело с доктором.
— Хорошо! — говорю. — До свидания! — Это уже доктору, и улыбаюсь ему на прощанье.
Выхожу в коридор-зал. Там по-прежнему все куда-то спешат и душно.
Вдруг вижу мужчину — он очень толстый, но живот у него такой большой, что кажется, его надули — он похож на дирижабль. Я его неприлично разглядываю, а он пыхтит и с кем-то разговаривает.
— Очень толстый, да? — Дядя Миша берёт меня за руку. — Хочешь, мы ему в живот пальцем потычем? — спрашивает он тихо, но очень серьёзно.
— Нет, не будем! — быстро говорю и думаю: это шутка или не шутка?
Уже вроде вечер, но очень светло — мы ужинаем в столовой тёти Томуси.
До этого я успела осмотреть всю квартиру — семь комнат, одна из них совсем маленькая, без окон — для прислуги, кухня тридцать метров, чёрный ход. Но квартира мне не понравилась — в ней очень неуютно, темно, пахнет мерзким котом Мурзиком — он живёт у дяди Шуры с тётей Галей, он такой злобный, кидается, пытается расцарапать, пришлось даже дать ему по морде полотенцем.
Но самое главное — это вещи. Все вещи в комнатах очень красивые сами по себе. Но такое грустное чувство — кажется, что они все давно умерли, их никто не любит. Даже очень красивый камин в зале у дяди Шуры — совсем-совсем неживой!
— А где ты спишь? — спрашиваю у дяди Миши.
— Здесь! — И дядя Миша хлопает рукой по дивану, на котором они сейчас сидят.
Я всё время потихоньку разглядываю дядю Мишу, потому что обязательно должна вспомнить одну вещь. Нет, это не вещь — это глаза дяди Миши, очень синие глаза. Как только я его поцеловала на вокзале и близко увидела его глаза, я сразу поняла, что видела их раньше, очень давно, но где и когда — не помню. Но если я понимаю и вспоминаю, что я что-то не помню, я обязательно должна это вспомнить! И всегда вспоминаю!
И сегодня целый день у меня в голове вдруг что-то вспыхнет, выскочит, зашевелится — потом опять забуду, потом опять выскочит, я чётко вижу его синие глаза и ещё что-то голубое.
Мне так хочется вспомнить, что я сейчас начинаю смотреть ему прямо в глаза так, чтобы больше ничего не видеть. Смотрю и вижу только его глаза! Глаза вдруг ко мне немножко наклоняются. Вспомнила!!!
— Я тебя вспомнила! — кричу. — Дядя Миша, я вспомнила тебя… не тебя, а твои глаза!
— А где? — спрашивает дядя Миша и почему-то волнуется. — Где и когда?
— Не знаю, где и когда! — Я очень тороплюсь, потому что боюсь: вдруг уйдёт эта «картинка», я должна быстро её рассказать. — Я сейчас тебе расскажу то, что вспомнила!
И я рассказываю:
— Я открываю глаза, наверное, проснулась, вокруг какие-то вещи, надо мной что-то белое — я не знаю, где я. Вдруг часть белого становится голубым, из этого голубого высовывается голова, она наклоняется ко мне, я вижу синие глаза — это твои глаза, глаза смотрят на меня, и я слышу голос: «Спи, маленькая!», очень ласковый голос. Голова исчезает, исчезает всё голубое, надо мной, как и вначале, только белое. Я закрываю глаза.
Папа с дядей Мишей смотрят друг на друга и почему-то волнуются!
— Миша, это тридцать девятый год! — говорит Папа. — Мы с тобой на грузовике перевозим их на дачу. И ты с Мартышкой ехал в кузове.
— Да! Помнишь, мы устроили ей там что-то вроде кроватки. — И у дяди Миши на бледных щеках появляются два розовых пятна. — Я над ней высоко повесил белую простыню, чтобы солнце не мешало. Она крепко спала, вдруг зашевелилась, я часть простыни откинул, наклонился к ней — она смотрит на меня большими-большими глазами! Я сказал ей: «Спи, маленькая!» — и вернул простыню на место. Она сразу заснула!
— Как хорошо, что ты вспомнила! — радуется Папа.
— Да! — подтверждает дядя Миша.
И они смотрят на меня так, как будто я их общая дочка!
Но я не сказала, что голос был не просто «ласковый», а такой же нежный, каким со мной говорят только Мамочка и Бабушка!
В гостях у Михлиных
Когда я сегодня проснулась, а я спала в огромной комнате дяди Шуры и тёти Гали, дядя Миша уже ушёл на работу. Мы с Папой позавтракали, я спросила, почему с нами Текля не завтракает и вчера за ужином её не было.
Папа немножко расстроился и сказал, что «здесь такой порядок». Я спросила, кто завёл этот порядок. Папа сказал, что завела его тётя Томуся и ничего изменить нельзя — Текля не придёт!
— А мы с тобой сейчас пойдём в гости к Михлиным! — объявил Папа.
— К Михлиным! Ура! — закричала я, потому что очень их люблю.
— А у Михлиных теперь есть сын Гриша. Он приёмный сын — они его обожают! — говорит Папа.
Я знаю, что такое «приёмный сын», и очень радуюсь за тётю Витю и дядю Зяму. Мамочка рассказывала, что они очень хотели детишек, но у них не было. А теперь есть! Это так здорово!
Мы пришли к Михлиным, дверь открыла тётя Витя — она обнимала меня, целовала, а в это время по длинному, широкому коридору на самокате катался маленький мальчик. Я успела заметить, что у него милое личико, чёрные глазки, он на какую-то самую маленькую секунду взглянул на меня и больше не смотрел, очень серьёзно и внимательно катался на самокате.
Мы с Папой и тётей Витей пошли в одну из комнат — там сидел дядя Зяма. Он тоже обнимал и целовал меня, потом сказал, что скоро я буду выше него, — мы все смеялись и радовались! Мне столько надо было рассказать им обоим: и про эвакуацию, и про их замечательную книгу «Как Братец Кролик победил Льва», которую тётя Витя подарила нам прямо около поезда, когда они провожали нас в эвакуацию, и про музыкальную школу, и про простую, и про Ксеничну, и про лагерь, и про Анночку, и про Мишеньку, потому что Эллочку они видели в прошлом году. Очень много хотела рассказать!
Стали разговаривать, и я сначала не совсем понимала, что происходит. Тётя Витя или дядя Зяма спрашивали о наших — я начинала рассказывать, но очень скоро кто-то из них меня прерывал, и они рассказывали про Гришу. Или же они спрашивают, я рассказываю быстро и коротко, но всё равно чувствую: они невнимательно слушают и ждут, когда я закончу, чтобы самим рассказывать про Гришу.
Стали разговаривать, и я сначала не совсем понимала, что происходит. Тётя Витя или дядя Зяма спрашивали о наших — я начинала рассказывать, но очень скоро кто-то из них меня прерывал, и они рассказывали про Гришу. Или же они спрашивают, я рассказываю быстро и коротко, но всё равно чувствую: они невнимательно слушают и ждут, когда я закончу, чтобы самим рассказывать про Гришу.
И вдруг я почувствовала в груди такую странную грусть — я очень редко грущу, — и не то чтобы она была очень сильная, но она какая-то очень длинная — как будто она идёт из моего самого глубокого детства.
У тёти Вити приходящая домработница — она вкусно готовит, мы все вместе обедаем, прощаемся и уходим. Гриша не приходит с нами прощаться, он ещё маленький — может, он боится, что мы у него отнимем родителей. А может, что-то другое, но мне это не важно, мне важны «новые» Михлины, которым я теперь почти не нужна. Но это относится не только ко мне, им не нужна теперь вся наша семья, теперь у них есть Гриша. Но они же раньше его совсем не знали и не могли любить, как они любили нас! А теперь они его любят больше, чем нас! Нет, даже не так: нас они просто забыли!
Мы идём по улице, я на всё смотрю, но ничего не замечаю, как будто я то ли сплю, то ли плохо вижу. Мне очень грустно, а это плохое чувство.
— Мы с Михлиными дружим с тридцать четвертого года, с Ленинграда, — говорит Папа и мне и не мне, а до этого мы оба молчали. — Мы подружились, когда Ёлка родилась. Потом, в тридцать пятом, вместе с Академией наук, вернее с нашим институтом, переехали в Москву и до сорок первого года жили в соседних подъездах. Представляешь, Мартышка, — это он уже мне говорит, и с каким-то особым чувством, — у нас с твоей Мамой четверо детей за это время стало, а у них — никого! Совсем одни! И вот теперь у них есть сын! Теперь они счастливы! Очень счастливы!
Когда Папа сказал: «Теперь они счастливы!», я вздрогнула и как будто… проснулась. Значит, раньше они были несчастливые! Потому что они были одинокие! Как же я это совсем не поняла? Бедные Михлины, они столько лет были несчастливые! И всё равно нас очень любили! А теперь у них есть сын — они теперь неодинокие!
— Мартышка, — вдруг говорит Папа, — что-то мне мороженого захотелось, ты со мной за компанию не съешь?
— Съем, — говорю.
И я вдруг думаю о себе и о Папе: как мне с ним хорошо и просто. Как интересно с ним гулять и разговаривать — он рассказывает удивительные вещи, и совсем не только про Ленинград, и не только про их жизнь в Ленинграде, а иногда про другое, но всегда очень интересное.
И ещё я заметила: с тех пор как мы сели в поезд и до вот этой минуты, которая сейчас идёт, он не сделал мне ни одного замечания. Ни одного! А в Москве он часто делает мне замечания.
Мы медленно едим мороженое, а Папка рассказывает мне, как его Папа, мой дедушка Лев Александрович, делал дома мороженое и что домашнее мороженое ещё вкуснее, чем покупное. И он тоже научился делать мороженое, и, когда в магазинах будут продавать сливки, он обязательно сделает нам домашнее мороженое.
— Неужели сделаешь? — поражаюсь я.
— Мартышка, я всегда выполняю свои обещания, — говорит Папа серьёзно. — Я и сейчас мог бы сделать, но нет сливок, а без сливок настоящее мороженое не получится. Хочешь, расскажу интересную историю про сливки?
— Конечно хочу! — радуюсь я.
И Папа рассказывает очень интересную и смешную историю. Его тогда ещё не было на свете, а дяде Мише было четырнадцать или пятнадцать лет. Был праздник, а на праздник его мама, моя бабушка Анна Моисеевна, готовила много вкусных вещей, а Папины тётушки, сёстры его отца, ей помогали. И они очень любили делать домашнее масло из сливок — сливки долго взбивали, и получалось масло. Дядя Миша решил пошутить. Он стал им помогать, и как только маленький кусочек масла «завязывался», он их отвлекал, а масло вынимал и съедал. Так у них в тот раз масло и не получилось! Я страшно хохотала. И понимаю вдруг — грусти нет, всё хорошо. Михлины теперь счастливые! Потому что они неодинокие! А Папа как будто мои мысли подслушал.
— Всё хорошо, Мартышка! — И по голове меня вдруг погладил.
И я вспоминаю, как до войны Бабушка сказала: сварю-ка я похлёбку из чечевицы. Анночка заплакала и стала просить: «Не ешьте тётю Витю!» И вспоминаю, как Мамочка рассказывала: когда начались первые бомбёжки, как только выла сирена, вбегал дядя Зяма, хватал первого попавшегося под руки ребёнка и бежал с ним в бомбоубежище, оно было в нашем подъезде. А Папа бежал на крышу фугаски сбрасывать и гасить!
И я думаю о Михлиных с любовью!
Свет и тень
Опять проснулась сегодня сама. И стала разглядывать этот огромный, удивительный зал — я никогда не видела ещё такой большой комнаты, где живут и спят люди. А здесь живут и спят мои двоюродные сёстры — Бебочка и Аллочка. А дядя Шура, их папа, — Папин старший средний брат, он старше Папы на девять лет, он замечательно поёт, но почему-то занимается совсем другим — он раньше был врачом-психиатром, а теперь он уже вообще непонятно кто — ну, мне непонятно.
Я попросила Папу, нельзя ли мне спать на раскладушке — у девочек какие-то странные кровати, одна очень выпуклая, а другая наоборот. Папа достал мне раскладушку. Я сейчас на ней лежу и всё разглядываю.
Здесь есть три удивительно красивые вещи: эркер, два огромных трюмо и камин.
Но я сейчас разглядываю одну интересную, но странную вещь — картину на стене. Эта картина чем-то меня удивляет, а чем, я не понимаю. Пытаюсь понять — и не понимаю! Картина мне даже, пожалуй, нравится, но я не могу понять, почему она кажется мне странной.
Это пейзаж: ночь, луна, тёмное небо, пруд или кусок реки, нет, это пруд, окружённый деревьями и кустами. Всё такое заросшее, замшелое и даже немножко болотистое. Там есть одно дерево — его что-то оплетает, посмотришь сейчас — вроде какое-то растение с ним почти сливается, посмотришь через минуту — вроде его леший обнимает! Но не в этом дело, даже на старых обоях иногда разные рисунки в одном и том же месте проступают — как посмотреть!
— Ну что, Мартышка, проснулась? — Папа рядом стоит, улыбается — я не слышала, как он подошёл. — Картину изучаешь?
— Да! — говорю. — Не понимаю, почему она мне кажется странной.
— Ты долго её разглядывала? — спрашивает Папа.
— Долго!
— Сейчас объясню и покажу, — смеётся Папа. — Ты даже удивишься, как это просто!
— Давай объясняй! — тороплю его.
— Видишь луну?
— Вижу!
— Видишь большое дерево?
— Да!
— Луна светит на большое дерево — как должна расположиться тень при этом положении и, соответственно, освещении луной?
— Ой! — Я так удивилась, потому что тень от дерева идёт совсем неправильно, она не может так идти — вбок идёт!
— Папка, — шепчу я. — Так тут ещё несколько теней от кустов — они совсем неизвестно куда идут!
— Вот видишь! — говорит Папа довольно серьёзно. — Свет и тень! Тень положи по-другому — другой пейзаж.
— А кто художник, как его зовут? — спрашиваю.
Папа думает — по-моему, не очень хочет мне рассказывать, а может — другое!
— Это был Шурин пациент, художник, я не знаю фамилии! — Папа вспоминает это с чувством радости, но почему-то ещё и сожаления. — Знаю только: он был душевнобольной и очень привязался к Шуре. Видишь, картину ему нарисовал!
— А душевнобольной… это сумасшедший? — И сама чувствую, что вопрос дурацкий.
— Многие так говорят! Но сумасшествие — это болезнь, и я называю таких людей душевнобольными, — спокойно объясняет Папа.
— А почему сейчас у дяди Шуры нет пациентов, почему он больше не врач? — Я уже давно это хотела спросить, и вот очень кстати получилось.
— Да-а! — говорит Папа и хмурится. — Свет и тень!
— Почему? — Я не понимаю, про что он.
— Не важно! В общем, Шура был блестящим учёным, с Павловым работал, в Институте мозга работал! — Папа говорит громко и довольно резко. — Его научные труды печатались в Германии, Франции — много где! К тридцати годам он уже был известным учёным.
— А Мамочка очень любит дядю Шуру, но сказала, что он стал заниматься какой-то «лженаукой»! Почему? — Меня тогда это очень удивило.
— А в тридцать лет он женился на Гале. Она потихоньку-потихоньку его и перевела в эту «лженауку», называется она «педология»!
Какое название-то отвратительное, думаю. Смотрю на Папу — он расстроился. Надо его приободрить, как говорит Мамочка.
— Пап! — говорю. — Ну что я валяюсь? У нас же очень много интересных дел!
— Да! — радуется Папа. — У нас очень много интересных дел. Для начала позавтракаем!
Папа идёт на кухню за чайником и завтраком. Я быстро одеваюсь, убираю раскладушку.
Смотрю на картину — и мне всё понятно!