Здравствуй, ад! - Кондратов Александр Михайлович 2 стр.


В аду велась упорно борьба против волюнтаризма. Еще бы! Какое тут может быть своеволие, в мире, где все определяет Люцифер по воле Господа. На каждого волюнтариста у чертей была припасена спецплетка, многохвостая. И достаточно вместительный котел, также особый (он звался в обиходе «Волик»). Котлы, вилы и плетки по традиции считались решающими аргументами любого философского спора в аду.

Но в то же самое время по особому указу Люцифера все черти-идеологи в один голос отрицали фатализм. Наоборот, они усиленно, усердно твердили — и во время перекуров, а уж тем более во время обязательных процедур — о том, что каждый житель ада мучается на свободе. Люцифер, как Главный, не отвечает за поступки индивидуумов, он лишь гарантирует этот ад. Мученикам — муки, чертям — право на труд. С каждого спросится по делам и словам его. «Быть принятым в черти никому не заказано. А за грехи людские отвечают люди, а не Господь или Люцифер!» — обычно эта фраза завершала философскую беседу, за нею вслед давалась новая порция мучений, дабы надежнее закрепить полученные знания. И, для отчетности, проводился опрос всех содержащихся в котлах. Так сказать, социологическое исследование.

Весь ад был организацией сугубо бюрократической. Все в нем было расписано, разложено, подвергалось учету, проверке, спецпроверке, особому контролю, перепроверке, входило в сметы и отчеты, утверждалось сверху, контролировалось доносами снизу, по новой перепроверялось, сличалось с ведомостями, заносилось в журналы спецхрана… И при всем при этом в нашем аду царил полнейший, неописуемый бардак!

Цифры — или, как их стали называть в последние годы, информация — поступали из разнообразнейших источников. От каждого котла тянулась струйка чисел, она сливалась в ручейки, ручьи вливались в реки, реки также сливались воедино, и огромный Амазонко-Волго-Доно-Нило-Конго этот поток вливался в пасть Люцифера. Число уколов вилами, поставленных клизм, горячих припарок, гвоздевых нашлепок, вбитых гвоздей (отдельно — в голову, отдельно — в тело). Число ударов дубинками (раздельно — по голове, животу, ребрам, половым органам, рукам, ногам, спине). Число вмороженных в лед (по графам: навечно, на год, на сутки, на два часа). Число распоротых животов с метражом кишок (по двенадцатиперстным — особый реестрик). Число… Да мало ли их, чисел, шло, суммируясь, на потребу врага рода человеческого! Он питался ими, цифрами, абстрактными символами подотчетных мук, за которыми стояли вполне конкретные мучения живых людей.

Но все эти цифры, в сущности, были липовыми. Рядовые черти у котлов ленились выполнять все предусмотренные планом процедуры. Начальству же докладывалось: «Выполнен!» и даже «Перевыполнен!». Не раз контрольные комиссии и ревизии разоблачали обман. Порою провинившихся чертей, рангом поменьше, бросали в нам в котлы (правда, черти высокого ранга на всю жизнь оставались чертями, так сказать, номенклатура Люцифера). И все эти комиссии-ревизии, в свою очередь, отчитывались липовыми данными личного производства. Наверху, в инфернальных министерствах и ведомствах, делали новую липу. Люцифер, Хозяин, это знал… Но ведь ад по сути своей был липой, фикцией… Кроме реальности мучений, в нем творимых. И тем, кто жил в аду, от приписок и административной липы было отнюдь не легче. Диалектика порядка-бардака лишний раз подтверждала незыблемость законов мира, в котором рачительно хозяйствовал товарищ Люцифер.

…Досконально известно из всех источников: жить хорошо! Все такие добренькие, миленькие чертики, такие ласковенькие, такие умненькие. А какие у них изящные щипчики, как они весело блестят, голубчики!

Я молчу. На заклеенном рту видно четкую надпись (красными буквами):

МНЕ ХОРОШО!

Она повторена три раза для убедительности: МНЕ ХОРОШО — МНЕ ХОРОШО — МНЕ ХОРОШО… Еще бы! Чертики такие милые, греют щипчики, хихикают: «Когда нагреем да приложим куда следует, будет совсем хорошо… Бдительно!»

У них толстые лоснящиеся рожи. Похожие — от Главного до самых мелких. Аккуратно спилены рога, хвосты упрятаны в штаны, не видны издали. Шерсть скрыта галстуком, пиджачной униформой. Но фотографии нахально выдают их — кто они. Уж рожу-то никак не заменить! Косметика бессильна.

Большая вывеска, светящиеся буквы: «РАЙ». Под нею приветливо улыбается Главный, подмигивает:

— Милости просим!

Гостям всегда рады. Предоставляют помещение, очень уютный и теплый котел. Окружают отеческою опекою хвостатых.

…Устроено — нарочно. Подстроено. Этих — в жопу. Этих — под суд. А этих вот, старательных, в конвой, на службу чертом. Каждому — по способностям. Особо бдительных — выдвигать на руководящие котлы.

Все учтено. Обо всем позаботились мудрые, великие, красивые, гуманные и строгие Отцы. С хвостами и рогами.

А под ними — работнички. Усталые, вспотевшие, чертовски злые! Сколько забот о ближнем, поистине адский труд… Нагреть воду, посадить в котел, спросить о самочувствии, следить за градусником, писать отчеты, неусыпно караулить. И ни в коем случае не выпускать из котла! Зазевался — самого в котел, свои не помилуют. Тут и хвост не в счет, и рога не помогут.

…У каждого котла был поставлен репродуктор: пели всем известные мотивы. Я различил «Катюшу», «Марфушу», «Тишину»… Черти были одеты по форме, в ботинках и при галстуках, в широких брюках. Им было очень жарко в этой адской жаре. Всем чертям предписывалось соблюдение приличий, по инструкции номер восемь, пунктом номер девять, подпунктом номер шесть (всем — кроме Главного, Главному было можно все). Я сам хорошо видел, как ударили одного, рядового, <за то>, что случайно расстегнул штаны и показал хвост.

Главный великодушно улыбался. «Я ОЧЕНЬ УМНЫЙ», — гласила надпись на его большом и сытом брюхе. Судя по его роже, он, действительно, был очень умен.

Меня погубило любопытство. Набравшись смелости, я спросил, просто так, в пространство:

— Кто этот Главный? Это…

ХХХээк!

Я не успел назвать фамилию. Один из рядовых чертей, при грязном галстуке, ловко ухватил мой язык стальными клещами: они всегда были на стреме, у всех — у начальников, у рядовых, у добровольцев, рекрутируемых из мучеников.

— Попался! — засмеялся седеющий черт с погонами (они были пришиты толстыми нитками, прямо к мясу, на плечи). — Попался…

Я подумал, что меня потащат к Главному… Святая простота! Главный был занят серьезными вещами. Ад постоянно реконструировался, несмотря на все протесты консервативно настроенных мучеников и сопротивление отдельных малограмотных чертей, вместо поленьев под любым котлом стоял электронагреватель и в обязательном порядке производилась ампутация рогов почти у всех чертей, кроме самых заштатных. «Техника меняется, ад остается» — вот о чем думал, вот чем озабочен был наш Главный. Уж ему-то было бы до меня!

— Отвайте на семь лет. В ледяную воду, — спокойно кинул черт с при шитыми погонами своим подручным.

Я посмотрел в его холодные свинцовые глаза. От этого не жди пощады! И поблажек не будет. Погоны вшиты в мясо. Чистая совесть. Грядущая пенсия. Счастливая семья… Кадровый! Трудовой!

— Когда остынет, — в котел номер 17. На три года, — продолжал черт с пришитыми погонами. — Потом, проваренного, отпустить. В котел номер 8-бис. Пожизненно.

Я не мог спросить: «За что?» Язык был плотно схвачен. Черт с пришитыми погонами лениво бросил сослуживцу, также с пришитыми к телу погонами, подошедшему из любопытства поглазеть:

— Заразный!.. Весь язык пропитан ядом. Пресечен!

Меня потащили, за руки, за ноги, раздевая догола на ходу. Впереди, пятясь, шел тот же самый шустрый, грязногалстучный, что поймал меня клещами. Он держал их цепко, не ослабляя хватки, вспотев от усердия и удовольствия.

— Егоров! — вдруг услышал я писклявый голос. — Егоров! Иди сюда скорей — привели!

Пришел Егоров. Я знал, что это совсем не Егоров. В жизни я не видывал таких Егоровых! Какой там Егоров — это был черт, в круглых совиных очках, в штатском. Лет тридцати пяти, полнеющий, с залысинами.

— Поставь ему клеймо, Егоров. Номер 58-й.

Егоров вынул из кармана новенькое круглое клеймо. Отточенным, щеголеватым движением. Еще бы! Смысл жизни, ее оправдание найдены в выборе нужного клейма. Знакомая картина технической эстетики! Но сейчас мне было не до нее.

— ННЕ ХОЧУ!

Крик шел молча. Меня прочно держали. За руки, за ноги, за язык. Никто не слышал моего «не хочу». Крика не было. Вовсе не было. Никто не кричал. Никогда не кричал. Да если бы и кричал, что оттого бы изменилось? Все шло своим чередом, по установленному регламенту.

Коротко хихикнув, хоть это в его функции и не входило, Егоров переспросил:

58?

Да, 58.

Я продолжал кричать, все так же молча. Бессмысленно и долго, наобум. Язык в клещах — таков порядок. Мудрый, вечный, справедливый. Пора бы это знать за столько лет пребывания в аду!

Егоров любовно накалил клеймо на огне, под ближайшим котлом. Котел надежно охраняли желтомордые потные черти. В суконных шинелях, несмотря на адскую жару.

— Приложи, Егоров! — сказал седеющий черт с пришитыми погонами.

— Ишь ты… Дергается… — констатировал черт, держащий за язык.

Егоров гнусно ухмыльнулся и поднес клеймо к моему лицу.

— По закону, — услыхал я ровный справедливый голос этого Егорова. — Прижжем твой болтливый. Можешь сколько угодно тогда кричать, тварь… По закону!

…Сплоченная банда. Пест, сука! Высокое исполнительское мастерство, внимание! Сейчас будет петь Лариса Блядь. Сю-сю-юзного конкурса, лирические. И Бздлемешев, тенор. Плюс Ебунчиков, баритон. Хором, начали: за-пе-вай-й!.. Кто там паясничает? Тсс, смир-рр-на! Кто сказал «на хуя нам»?…Мал-чать! Псы! Смиррно!

Карусель кружится. Карусель продолжается. Карусель на полном ходу. Ур-р-рра, р-р-равняйсь! Вольно. Волго-Дон, Бело-мор, в бегущих стреляй! По вр-рр-агам нар-р-рода! Огонь!

— Есть!

Выстрел. Пауза. Промежуток, для перезарядки.

Когда будем брать Кондратова, товарищ полковник?

Под праздники, лейтенант.

Значит, есть время… Поздно-с! «На арест есть санкция». Выдал — САМ. Печать с когтями вместо подписи. Котел номер два. Третья секция. Ату его! Старшина, обыщите! С поличными — готов!

Первое отделение — судьи. Прокурор, адвокат, режиссер, спектакль… Уголовно-процессуально: бейте по жопе. Не время брать его за яйца, ныне гуманизм. Вот то-то же! То-то!

Что? Недоволен? Попался уж — сиди. Не чирикай, попав в дерьмо, голубчик. Что-что? По закону все, по закону… И — добавить жар, раз хочет убежать. Отсюда, милый друг, не убегают. Заруби это на жопе, если не хочешь на носу…Опять бежать? Ну, это слишком! Часовой на вышке! Не зевай, Мухитдинов, Абкаев, Фомин! Жарь ему в спину из автомата! Зорче стой на боевом посту — бди в оба!.. Падаешь? Корчишься? В судорогах?.. Что?.. По закону, мать твою пять, по закону… По закону, подонок, пис-с-сатель, говно!

…Ад был прекрасен. Освещенный тусклым темно-красным светом, в черных и четких тенях, отброшенных котлами. Без суетящихся чертей, вопящих мучеников, без громыханья репродукторов, выключенных на ночь, — ад был прекрасен без людей.

Спокойный, недвижимый, справедливый… «Человек создан для счастья, как птица для полета»… Я не был птицей: крыльев не было. Я был бескрыл, как человек, двуногое без перьев. Я не был счастлив, рожденный в аду. Я жил в аду. Из года в год.

II

Я иду по улицам Котлограда. Утро. Одиннадцать часов. Солнце тусклое и мягкое. Кусок дерьма, устало светящий на серый город. Младенцы, тужась на горшках, тянут пухлые жадные ручки:

— Ся-ааа…

К солнцу! К свету — подобию того, что лежит внутри горшочка, к говенному солнцу, дарующему жизнь всему дерьму Земли. Маленькие, умненькие, с папами-мамами. Всюду жизнь. Все мы, живущие, давно мертвы. Все мы, мертвые, живем, успешно разлагаясь после смерти.

Распад идет по частям. Степенно, основательно, детально. Кто теряет нос, кто руку, кто уши, кто член. Чего-чего только не валяется на тротуарах! Жизнь кипит и бурлит.

У каждого второго гноятся глаза. Вот почему так активно радио. Газеты стараются не отставать: каждый день печатают портреты замечательных людей. Красивые, удачные портреты! Все на одно лицо. Без глаз, без носа, без ушей — сплошной рот, огромная дыра, провал, красная пасть. Им надо подражать, великим людям. Я слышал: добровольно отрезаются носы. По списку.

А жизнь все продолжается и продолжается — цветет! Рождаются младенцы. Помирают старые хрычи. Случаются самоубийства, я тоже пробовал. Мертвый, как и все остальные.

У нас, покойничков, все как у живых. До самых мельчайших проявлений туалетной бумаги, сцен ревности, писания стихов, абортов, пития водки и разбавленного пива… Но это — грандиознейший обман. Фикция, липа. Никто не умирает и не рождается. Перестановка и перетасовка трупов — вот суть всех этих регистрации смертей и рождений, заверенных бумагами «гражданских состояний». Труп родившийся, труп совершеннолетний, труп, вступивший в брак, труп-пенсионер, труп-покойничек. Все мертвы, до единого! Ни одной живой души — царство жующих, курящих, смердящих покойничков… Ни е-ди-ной!

Я захожу в пивную. Она зовется громко: «Пивной бар». Нирвана на проспекте, открытая с 11 и до 11. Полусуточная. Унитаз — удобнейшая форма мироздания. Это знал еще Гегель с заглавной буквы «X». С той самой, что и вся наша Вселенная.

В пивной не очень тесно, она только что открылась. Черти разбрелись кто куда, в основном к своим котлам, однако есть и отпускные. Я замечаю знакомого, Сережу Гольфа. Поэт и гнилозубый донжуан. Конечно, мертвый. Он сидит за столиком и одиноко гниет, Сережа. Я подхожу к нему. Голова у Гольфа мягкая и белая, украшенная окладистой бородкой. Сережа мягкий. Только язык, как и при жизни, тверд. Далеко не у всех умерших твердые языки — большинство изъясняется невнятно, булькая. Я тоже умер. Мы — коллеги.

Здорово, Сэнди!

Здорово, Гольф!

«Сэнди» — это мое гнойное имя. Все умершие называют меня так, покойника. Пускай! Когда ты умер, не все ли равно, как тебя будут называть? Привычка быть мертвым. Привычка называться так-то. Привычка пить пиво. «Ко всему-то подлец-человек привыкает», — писал Достоевский. Он был прав. Так же как и утверждая: «Подлец человек! И тот подлец, кто его за это подлецом называет»… Снова мертвый классик прав — а как же иначе? Я — тоже классик. Мертвый классик. Я не могу быть живым в аду. Я умер. Мертв давным-давным-давно…

Вот почему я сижу рядом с Сережею. Белые капли гноя стекают по его лицу. Кажется, он умер задолго до меня. И, чем не шутит наш хозяин, быть может, даже и не рождался вовсе. Капли падают прямо в кружку с пивом. Сережа к этому привык. Быть может, капли придают пиву особый вкус. Надо бы попробовать (я вытираю свои платком). Капельки такие лирические…

Я оглядываюсь. Боже! За соседним столиком не люди, а сплошное месиво. Сережа еще стойкий. Сережа — молодец! Мы начинаем, сделав по глотку, своими твердыми, неразложившимися языками.

— Ты слышал вчера программу «Юзик Моисей»? — кидает в меня гноем Сережа. Очень ловко, без промаха угодил мне в ближайшее ухо. Не целясь, с хода.

— Нет, — отвечаю я тем же. — Вчера не слыхал.

Тоже попал. В левое ухо.

— Вчера был отличный квинтет Хорест Сильвера, — делает повторный залп Сережа.

Я знаю Хорест Сильвера. Он в моем правом ухе. У него отличный квинтет. Сереже быть бы снайпером! И тогда я сам перехожу в атаку, плюю ему в лицо:

— Слушал вчера пластинку «Оскар Петифорд ин хай-фай». Отличный басист. Играл с Чарли Паркером.

Боппер.

Боппер.

Мы гноимся о джазе, тщательно и долго. Мы вымазываем друг друга именами и мелодиями с ног до головы, как специалисты… Но вот запас почти исчерпан. Я допиваю пиво.

— Салют, Сережа!

— Пока, Сэнди!

Распрощавшись, я выхожу на улицу. На стенах — свежая блевотина газет. Я вижу рецензию Вони Энтина: на кинофильм «Соседний дюйм». Я хорошо, отлично знаю Воню. Совсем недавно, кажется, в прошлую пятницу, он принял мир. Он долго колебался, долго думал, выбирал, прикидывая как бы лучше, подыскивая самый лучший вариант. И наконец решился. Слава богу, выбрал! Вариант называется: «Ведь жить-то надо!»

Воня прав. Все живое живет. Все живое живо: люди, головы, пиво, столы. Живы котлы и репродукторы, живы трамваи и электровилы, живы их рационализаторы, живы консерваторы. Все живое живо в нашем благоустроенном аду. Ведь все мы умерли, давным-давно. Мы прокляты. Ведь жить-то надо! Я прекрасно понимаю позицию Вони. Воня мудр, как это ни странно. Воня прав. Тысячекратно прав.

Я гнию спокойно и рассудительно. С первого же дня своей смерти я стал успешно делать это: недаром же я мертв! Мне очень хорошо: я прочно и надежно умер. Умер навсегда.

А вот Танечка Хаецкая ходит на курсы чужого языка. Все такие добренькие, такие миленькие вокруг: и Ося Вротский, и Саша Кондратов, он же Сэнди Конрад. Пишут стихи, добровольно и честно. А Танечка Хаецкая понимает и стихи, и весь мир. Своим тощим задиком она постигла вечность и знает, что все мы — живые (то бишь покойники) — должны есть, и спать, и ходить в уборную, и оставлять там после себя нечто… Ну и что? Ведь все мы — человеки.

Все люди добры. И черти, если разобраться, тоже добрые. Чертями их сделали общественные отношения. Вот у Саши Кондратова «черная проза». Сплошные убийства. Или, хуже, бяки-изнасилования и т. п. Но это пройдет, пройдет непременно… Вот влюбится — и пройдет, а как же тут иначе? У всех так бывало, у всех пропадало. На самом же деле он милый и честный. И зря так энергично порицает гуманизм и онанизм. У него такие милые квадратные очки!

Танечка — лирик. У Танечки Хаецкой есть душа… А рядом живет урывающий Владик, постигший две великие истины. Первая: Вселенная бесконечна. Вторая: надо урвать!.. Бедный Владик… У мертвого, у него раздулся живот. Он свисает между ног, как у беременного. Владику тяжело. Двойной груз, груз постигнутых истин. Тяжела бесконечность, еще бы! Давит. И еще труднее урывать: живот мешает.

Назад Дальше