Зара любила Владыку не как женщина мужчину — как восторженная девочка, получившая возможность прикоснуться к чуду, и это тоже было причиной, почему она пришла к нему. Может быть, когда-нибудь, когда дракон наконец завоюет свою невесту и они будут жить долго и счастливо, он будет так добр, что вспомнит с улыбкой и нежностью и ее, Зару из Аль-Севедов.
И не испытывала она чувства вины перед госпожой с Севера, взявшейся учить их писать и читать — потому что Ангелине, если она возьмется за ум и откроет глаза, достанется все чудо, целиком. А ей, Заре, достаточно и этого мимолетного сладкого касания от необыкновенно нежного к женщинам красноволосого дракона.
Глава 4
Четери доплыл до середины своего озера, нырнул в темную воду — так глубоко, как позволяло дыхание, достал до холодного слоя, развернулся и вытянувшись стрелой, устремился к поверхности. Вынырнул под ночным небом, лицом к белеющему дому, и поплыл обратно.
Пришедшие на его землю люди сдержали обещание и начали восстанавливать его жилище. Вычистили в его отсутствие комнаты, настелили легкую крышу, принесли самотканных ковров и матрац, набитый верблюжьей шерстью, кувшин для воды и немного сухого мяса и лепешек — не испортятся, дождутся хозяина.
Ему было достаточно, а как отблагодарить их, он придумает.
За кипарисовой рощей уже виднелись огни разрастающегося поселения, и иногда ветер доносил запах дыма и готовящейся еды. Все-таки хорошо, что он прилетел так поздно. Значит, гостей сегодня не будет, а завтра он улетит. Подпитает ночью землю и улетит.
Через час он уже лежал на колючем матрасе, закинув руки за голову, и погружался в дремоту. Ему было хорошо здесь, потому что можно было представить, что все вокруг по-прежнему, и что не было пятисот лет мучительного, отупляющего полусна-полуумирания под удушающей тяжестью миллионов тонн горной породы.
Поначалу он бился, пытался скинуть с себя эту тяжесть, рвался, пока не обессиливал и не повисал в каменной пустоте, теряя сознание, приходил в себя, а в голове звучали голоса его собратьев, затихающий плач детей, уговоры матерей, которые не могли прижаться, укрыть родных, и все равно находились рядом — пусть мысленно. Пели песни, убаюкивали словом. Именно долгая, мягкая колыбельная одной из дракониц стала его навязчивым кошмаром. Иногда во сне он снова слышал этот мотив, и сжималось горло, и он рычал, плакал и снова и снова пытался вспороть удушающую тьму и спасти хоть кого-то. Детей он перестал слышать первыми…
Всем телом ощущались вспышки силы Владык, которые пытались синхронно разрушить их тюрьму, командовали — и все закованные драконы рвались вверх, но силы их крыльев и их магии не хватило для спасения.
И тогда же прозвучало проклятие виновным в предательстве. И приказ не тратить силы, уходить в анабиоз и держаться сколько возможно.
Его личным проклятием было то, что воины-драконы даже в анабиозе воспринимали окружающий мир — враг не должен иметь возможности подкрасться, в каком бы ты состоянии ни был.
И он, потерявший счет времени, застывший в камне, как мошка в янтаре, слышал и затухание сознания своих воинов, ощущал дыхание горы, треск и ворчание в ее недрах — земля живая, она постоянно в движении, и раз за разом вспыхивающая надежда на то, что это не просто судороги каменных жил, а разрушение их темницы, гасла, уступая место равнодушию.
Он умирал все эти сотни лет, и никак не мог умереть.
Он слышал, как меняются на поверхности времена года, как полосует по каменным склонам дождь и бегут вниз ручьи, как там, на свободе, гуляет ветер, как сходят лавины, как бегут стада баранов с живой, горячей кровью, как шуршат и осыпаются крошкой дряхлеющие камни.
Чувствовал вспышки тепла, когда кто-то из Владык отдавал всю свою силу заключенному в камень народу, чтобы была надежда выжить хоть кому-то. Владыки истекали потоками силы и умирали. Сначала самый старший и могущественный, Терии Вайлертин, отец Нории. Затем по убыванию силы. Нории был самым молодым и слабым, и он остался последним.
Слышал он и теплый голос, похожий на плеск веселого ручья по гладким солнечным камешкам, который пел ему о надежде, и сначала просил, а потом требовал держаться. Голос был женский и он уносил боль.
Иногда женщина плакала и просила прощения, что не доглядела. Потом снова пела, возвращая его в сознание, и обещала, что найдет выход, хоть сама и не имеет права трогать гору.
Иногда он думал, что это песни смерти, иногда — что игры обезумевшего сознания.
Была надежда, что со смертью Седрика заклятие падет. Нет, не пало.
Пало оно, как Чет узнал позднее, когда два проклятых трона опустело и сила крови Рудлог перестала сдерживать гору.
Он, растворенный в небытии, потерявший счет времени, медленно угасающий и ждущий смерть как прихода ласковой и милосердной матери, с давно уже перегоревшими и забытыми чувствами, запомнил только оглушительный нутряной вой лопающейся горы, ударивший по глазам свет, полет кувырком куда-то вниз, боль, восхитительную невыносимую боль от ломающихся крыльев и ног, холод катящейся вместе с ним лавины.
Сколько-то он пролежал без сознания.
Очнулся, жадно глотая свежий воздух, от которого голова болела так, что, казалось, еще несколько вздохов, и она лопнет.
Боялся открыть глаза — так больно было от света даже с закрытыми, и тыкался мордой вокруг, полз червяком, волоча за собой переломанные крылья, лизал сухим языком грязный, смешанный с каменной крошкой снег, чтобы хоть немного жидкости попало внутрь.
Была мысль просто лечь и умереть, но Четери был воином, лучшим из воинов, и не мог не сражаться.
Внизу снег стал таять, и второй раз он очнулся уже ночью, в луже холодной воды, и почти всю ее выпил. Когда пил, почувствовал привкус крови, и пополз на него.
На тушу первого горного барана наткнулся через несколько десятков метров, но полз до нее, останавливаясь и почти умирая от слабости и боли, полночи.
Сожрал за один укус и даже не почувствовал.
Следующий раз очнулся днем, солнце грело истерзанную шкуру, питало ауру, но он был так слаб, что лежал, не шевелясь и согреваясь, до вечера. А потом снова пополз на запах крови.
Ему повезло — в мешанине камней и тающего снега он нашел переломанное стадо. Лавина была такой силы, что даже легендарная живучесть горных баранов не спасла их. А он… он был покрепче этих животных.
Живая кровь подошла бы лучше, но выбирать не приходилось, и он грыз одну тушу за другой, чувствуя, как отступает боль, как сила возвращается в мышцы и срастаются изломанные кости. Так, на этом кровавом могильнике, он как падальщик, пропасся четыре дня. И только почувствовав, что восстановился, решился на полет.
Ему нужно было увидеть землю сверху, чтобы понять, что он не мертв, и что падение горы и последующие дни не привиделись ему в предсмертной агонии.
Но он был жив. В отличие от многих сородичей, оставшихся в горе. Он слушал, искал выживших, звал и у огромного, перегородившего долину с рекой осколка, и у будто срезанного ножом основания горы, и, наконец, наткнулся на останки трех дракониц. Они были мертвы еще до крушения горы, это точно.
После они с Нории прилетали к горе, и Владыка звал Зовом, но никто не откликнулся. Скорее всего, все были уже мертвы. А даже если нет — какая сила в мире способна перемолоть гигантский камень, не затронув находящихся в нем драконов, и выпустить их?
Но он надеялся. Что там, в горе, еще остались живые, что есть возможность спасти их.
Четери понимал ненависть слетавшихся во дворец выживших сородичей. Каждый из них пережил свой личный многовековой кошмар, и видел в красной деве Рудлог воплощение зла. Только воля Владыки удерживала их от расправы. А девчонка ходила с прямыми плечами, будто бросая вызов. И не признавая вины. Современный мир утратил понятие кровного долга, да и сколько поколений назад это случилось? Мог ли он осуждать ее за это?
Сам он не мог ненавидеть. Ненависть свою он пережил несколько веков назад, да и видел он, в отличие от других драконов, современный Рудлог — совсем другой мир, где никто не помнил о совершенном преступлении.
Пока драконий народ агонизировал под толщей горной породы, люди продолжали жить, рождаться, умирать, воевать и мириться, смеяться и пахать землю, дышать свежим воздухом и радоваться солнцу.
И он, выбравшись, тоже начал отчаянно вспоминать, каково это — жить. Парил под солнцем, летал к морю, гонялся за дельфинами; облетая Города, проводил оглушающие биением страсти ночи с так же тянущимися к живому теплу драконицами, пил сладкое вино, валялся в горячем песке, жмурясь от счастья, шутил, соблазнял служанок во дворце Нории.
Единственное, чего у него не было — это достойного противника. Мастер клинков скучал по настоящему бою, а из выживших разве что Нории позволял размяться хотя бы в десятую часть силы. Все его воины остались под камнем. Хотя… за всю его жизнь было только двое, с кем он мог сражаться так, что пела душа. Один был его учителем, драконом, он умер от старости, и Четери похоронил его со всеми почестями, как второго отца.
Второй был его учеником, человеком, и Мастер Клинков убил его в бою.
Перед полетом в Рудлог, устав маяться от тянущей тоски в груди, от которой не спасали ни женщины, ни свобода, он пришел в храм Синей Богини за благословением и помощью.
Туда обычно приходили девушки из народа Песков, вошедшие в пору зрелости и дарящие любовь заходящим за благословением мужчинам.
Но в тот день не было ни одной послушницы, и все-таки ему разрешили поспать на женской половине Храма. Пришедший не мог уйти, не получив утешения.
В ту ночь он то ли спал, то ли грезил наяву. И казалось ему, что лежит он на коленях маленькой женщины с голубоватой кожей, которая ласково гладит ему волосы и поет песню, звучащую как переливы текущей воды. И говорит, что он хороший, сильный мальчик, и что все будет хорошо. И что он найдет то, что заполнит выдранную безумием и отчаянием пустоту в его душе.
А в Рудлоге он встретил Светлану.
Четери заснул под мягкий плеск воды близкого озера, и ночь была тиха и тепла, но сон, вызванный воспоминаниями, снова вернул его в удушающее бессилие каменной тюрьмы, и вдруг показалось, что все, что было — освобождение, возвращение в Пески — просто бред, и он все еще там, и нет никакой надежды.
Он стонал, не в силах вырваться из кошмара, и покрывался липким потом, судорожно дергал руками на колючем матрасе, и проигрывал, проигрывал собственному страху. И засевшее где-то неглубоко безумие уже расправляло когтистые крылья, вцепляясь в душу, нашептывая, что он остался один, остался последним и должен отплатить, упиться кровью людей Рудлога — за то, что позволили, людей Песков — за то, что не отомстили. Никто не должен жить больше в мире, где истребили его племя.
Безумие показывало будоражащие жестокие картины, вызывающие в нем отвращение и возбуждение одновременно, шептало «Ты будешь жнецом этого мира и самым неумолимым судьей», и где-то там, в болезненном сне, он уже видел себя будто со стороны, идущим по Иоаннесбургу под низким красным солнцем, с дымящимися от крови клинками, и за ним были улицы, полные теплых искромсанных тел, и крови было так много, что она разливалась рекой, хлюпала под ногами, покрывала светлые стены высоких домов бурыми брызгами, липла к рукам и ощущалась на языке сладким железистым привкусом, и люди — еще живые, пытались убежать от него и не успевали. Он — другой, страшный, с лицом-маской, с слипшимися от человеческой крови волосами, колол, резал и рубил, как мясник на скотобойне, и воздух был наполнен криками и хрипами умирающих.
«Смотри, — говорило безумие, — как хорошо, как спокойно. Ты же хочешь покоя? Покой найдешь в истреблении…»
Впереди по улице молодая темноволосая женщина судорожно дергала какие-то завязки на детской коляске, пытаясь вытащить пристегнутого ребенка, и ему сразу вспомнился плач детей в толще горы.
«Смерть за смерть. Убей», — шепнул голос, и он словно очутился в размеренно шагающем в потоке крови теле с лицом-маской и дрожащими от нетерпения клинками.
«Убей!» — ликовало безумие, уже уверившееся, что победило.
Четери поднял клинки, глядя на застывшую женщину с таким знакомым лицом, прижимающую к себе ребенка, оскалился, зарычал тоскливо и надломно, и вонзил лезвия наискосок себе в грудь, так, чтобы наверняка, распороть ребра, разрезать сердце на неровные куски — убить зверя в себе, чтобы не было никогда кровавых рек и липких от человеческой смерти рук.
Безумие растаяло разочарованной дымкой, оставив вокруг лишь темноту и гадливое ощущение реальности произошедшего, и трясущиеся руки, и колотящееся сердце — целое, живое. Он хватал ртом воздух и думал о том, что есть выход, что он опасен и что, возможно, когда-нибудь у него не хватит сил остановить страшный морок. И он сойдет с ума и пойдет убивать.
«Сны — зеркало, в котором отражается истина о нас, — говорил учитель. — Если ты украл во сне, значит ты можешь сделать это наяву. Если взял женщину без ее согласия — то ты порченый, и в тебе дремлет насильник. Если убил невинного — то ты не воин, ты убийца. Блюди чистоту даже во снах, Четери-эн. Спишь ты или нет — сознание все воспринимает реальностью, а, значит, это и есть реальность».
Сегодня он смог остановиться. Сможет и впредь.
Он вышел из дома, не останавливаясь, спустился в озеро, снова поплыл, и голубоватый свет полной луны развеивал кошмар, а мать-вода охлаждала тело, качала его в своих объятьях, утешала, ласкала мягкими струями скользящее вперед тело.
«Ты хороший мальчик, Четери. Сильный».
Он зажмурился — так хорошо ему было и спокойно.
«Как мне избавиться от боли, Великая?»
Озеро озорно плеснуло брызгами, начало подниматься легкими перьями тумана.
«Только любовью, мальчик».
Он плыл сквозь водяную дымку, сверкающую голубоватыми искорками в свете небесной царицы-луны.
«Почему ты говоришь со мной? Я же не Владыка».
Он нырнул — в темную глубину, и долго зависал в толще воды, словно на руках у матери, пока его не подтолкнули наверх, мягко, бережно, но с некоторой укоризной.
«Ты самый старший из всех живущих на Туре моих детей, малыш. И на тебе благословение сразу двух моих братьев.»
Он выбрался на берег, и туман скользнул по его лицу, словно поцеловав на сон. И заснул он легко, и не было больше страха и крови.
… Он целует женщину в шею, щекочет языком впадину над ключицей, фыркает — и она смеется и просыпается.
Гостиничный номер в Иоаннесбурге освещен лишь отблесками огней уличных фонарей, но ему больше и не надо — за несколько дней он изучил ее тело, податливое, мягкое, как раз по нему — от крупной груди, на которую хочется смотреть бесконечно, трогать, гладить, играть, просто лежать и расслабленно держать губами сосок — когда она еще подрагивает от прошедшей любви, до тонких красивых щикотолок, которые так смотрятся на его плечах, что он сходит с ума.
Живот у нее упругий, и под ребрами есть местечко, от прикосновений к которому она мгновенно заводится, но скользнешь чуть ниже к бокам — и она смеется и отбивается. Ужасно боится щекотки. И пахнет — нежностью. И бедра круглые, налитые, — не боятся мужских крепких рук. И она сама — вся по нему, покорная, отзывчивая, признающая его силу и превосходство.
Жаль, что он понял так поздно.
— … Жди меня, — говорит он жестко, двигаясь в ней, и женщина дрожит, выгибается, хватается руками за изголовье кровати и стонет.
Тепло, нет, жарко, как же жарко и хорошо.
— Жди, — рычит он ей в губы, и держит ее за волосы — чтобы не отворачивала голову, чтобы видеть, что поняла, услышала, чтобы знала, что никуда не денется от него. А она не боится — приподнимается и целует его, и глаза ее — как темная вода озера, и кожа светлая, прохладная.
— Жди, Светлана! — мир содрогается в удовольствии, и он просыпается, и долго лежит, улыбаясь и хмурясь одновременно. За окнами рассвет, от озера тянет свежестью, а ему хорошо, и ночной кошмар кажется пустым и глупым.
Светлана открыла глаза и еще долго приходила в себя, остывая после сна, в который, по своему обыкновению, безапелляционно ворвался Чет и утащил ее в постель. Что во сне, что наяву — резкий, мгновенно переходящий от шутливой возни к тяжелой и жесткой страсти, где вел и командовал только он, и такой нежный, раскрывшийся, совершенно по-мальчишечьи напрашивающийся на тихую женскую ласку после — когда сон позволял это «после», а не прерывался на пике удовольствия.
Последнюю неделю ей начало казаться, что она сходит с ума. Днями она работала в школе, преподавала историю, общалась с коллегами, проверяла контрольные и готовилась к урокам. Это была одна жизнь.
Ночами начиналась вторая жизнь, и она была не менее реальна, чем первая. Она бродила по городу на берегу высохшей, засыпанной песком реки, и видела свои-вчерашние следы на улицах. Луна двигалась по небосклону, дул ветерок, шурша песчинками, и в тишине огромной пустыни этот звук казался очень громким и тревожным. Ей могло быть прохладно — если она долго стояла на одном месте, или жарко — если взбиралась на очередной бархан или крышу дворца. Но одновременно состояние ее нельзя было назвать вполне материальным — физиологических потребностей Света не испытывала, усталости почти не было, только раздражение и уныние от безрезультатных поисков решения задачи, обозначенной маленькой богиней. У нее менялся рост, от человеческого до огромного, выше крыш, она могла оказаться в той части города, о которой думала, и в темноте ночи видела не хуже, чем днем.
Песок не был безжизненен, как казалось на первый взгляд: ночью выбирались на поверхность длинные и противные многоножки, большие жуки с черными блестящими панцирями, огромные скорпионы и тарантулы с многочисленными, мерцающими зеленым глазами. Стелились шелестящими лентами, оставляя извилистый след, тонкие пестрые змейки, даже внешне выглядящие жутко ядовитыми, пробегали какие-то истеричные ящерицы — размером с две ладони, но так воинственно и оглушительно верещащие, что хотелось схватить эту ящерку и постучать ею о стену дома в назидание остальным.