– Устами оракула…
– …говорят боги!
– О‑ра‑кул! О‑ра‑кул!
– Чего орешь? В ухо хочешь?..
К чести знати надо сказать, что она пришла к тому же решению. Лучшие люди Микен совещались в осиротевшем дворце. Здесь страсти кипели не хуже, чем на площади, но быстро улеглись. Осталось решить: к какому оракулу обратиться.
– Зевс Додонский?
– Далеко. Пока туда, пока обратно…
– Как бы смута не началась. Быстрее надо.
– Дельфы?
– Опасно. Пифии лавра надышатся, такого напророчат…
– Олимпия? Она ближе всех…
Знать переглянулась. Олимпия – вотчина покойного Пелопса. На его средства там был возведен храм Зевса, где и находился оракул. Жрецы, мягко говоря, не бедствовали. Никто из собравшихся не сомневался в источнике их благосостояния. Как повлияет это на ответ? С другой стороны, кто рискнет вслух усомниться в истинности оракула? Того, чьими устами вещает сам Громовержец?
– Итак, Олимпия?
– Решено.
– Снаряжаем посольство…
– Нужны богатые дары…
– На дары не поскупимся…
* * *
– Все понял?
– Разумеется, брат.
Двое молодых людей стояли в тени портика. В отдалении шумела агора. Здесь же никого не было. Глухая стена над головами. До ближайших домов – полсотни шагов. Лишь ветер ерошил крону яблони да гонял пыль по булыжнику.
– Отправим в Олимпию верного человечка. Пусть шепнет жрецам нужное слово.
– Микенами должны править Пелопиды! Вот правильный оракул…
– У меня есть подходящий гонец.
– Шли его без промедления. Надо, чтобы он опередил посольство…
– Судьба любит смелых, брат!
– Боги, подарите нам удачу!
Наскоро обнявшись, Атрей и Фиест разошлись в разные стороны. Оба торопились. У обоих имелись срочные дела.
– Все запомнил? Повтори.
– Микенами должен править сын Пелопса, – доложил верный человечек. Память у него была отменная, в отличие от совести. – Тот, в чьем стаде найдется златорунный баран.
– Молодец, – улыбнулся Атрей. – Это великие слова. Они потрясут мир.
– Потому что они твои, господин?
– Они не мои.
– Это слова твоего мудрого отца, господин?
– Нет. Это слова бога.
– Неужели Зевса?!
– Так высоко я не замахиваюсь. Баран появился в моем стаде по воле Гермия Душеводителя. Гермию же и принадлежит сказанное. А теперь поспеши. Олимпия близко, но мешкать нельзя. Судьба любит смелых…
«…и предприимчивых,» – про себя добавил Атрей. Барана он украл из стад отца. Подарок Олимпийца, сулящий тронос, нужнее молодым. Старикам – могила, юношам – власть. Если хитроумный бог желал блага Пелопсу, отчего бы Гермию не оценить расторопность Пелопсова сына? По молодости Атрей не знал цену подаркам Гермия Лукавого. Не знал он – или забыл, не придав значения – и того, что возничий Миртил, предательски убитый Пелопсом, тот самый возничий, кто проклял убийцу со всем его потомством, был сыном Гермия. Боги мстительны; подарки – одно из орудий их мести.
– Я уже в дороге, – сказал верный человечек. – Жди, господин.
Ночь накрыла Микены плащом из лунного серебра. В складках его заново рождались дома и улицы, храмы и деревья – серые громады, угольно‑черные ущелья. Отблески на мраморе колонн и брусчатке площадей играли в прятки с темнотой. Дробились, множились; исчезали. Город превратился в царство теней. Меж них кралась одна, на диво самостоятельная. Она то сливалась со своими менее беспокойными товарками, то отделялась, спеша пересечь площадь. В такие моменты тень обретала плоть и объем, превращаясь в женскую фигуру, закутанную с головы до ног. Путь ее кончился у ворот дома на отшибе. Дом терялся во мраке; три раскидистые оливы скрадывали его очертания, превращая в холм.
– Пришла! Я весь горю от нетерпения.
– Радуйся, Фиест! Я едва дождалась ночи.
– Так порадуй меня, Аэропа!
Жаркий шепот. Две тени сплетаются в объятиях. Ветви олив шелестящей завесой скрывают любовников от досужих глаз. Впрочем, кому за ними подглядывать? Разве что тысячеокому великану Аргосу, чьи глаза‑звезды переливаются на бархате неба.
– Ты приготовил ложе, милый? Уж я тебя порадую!
– Ты нетерпелива. Вся пылаешь. С Атреем ты так же горяча?
– По‑разному, милый. По‑разному.
Темнота скрывает подробности. Наверное, женщина улыбается.
– Иногда его ласки разжигают мой огонь. Тебе придется постараться, чтобы превзойти брата.
– Я когда‑нибудь разочаровывал тебя?
– О, нет!
– Надеюсь, ты тоже постаралась ради меня?
– Еще бы, милый! Иногда мой муженек бывает туп, как баран, о котором он сегодня вел речь.
– Баран?
– В стаде Атрея есть баран с золотым руном. «Кто владеет этим бараном, будет править Микенами!» – заявил сегодня мой супруг. Болван! Он просто лопался от гордости.
– И, небось, велел передать это жрецам в Олимпии…
– Зная твоего братца – наверняка. Идем, я не в силах ждать.
– Мне надо отправить человека…
– Выкрасть барана?
Тихий смех сливается с шорохом листвы.
– Успеешь. Вся ночь впереди.
– А мой брат тебя не хватится?
– До меня ли ему? Он притащил в дом сразу двух шлюх.
– И ты так спокойно об этом говоришь?
– Я страдаю. Я вне себя от горя. Надеюсь, здесь есть кому утешить обманутую жену?
– О да! Я – твое утешение!
Скрип ворот. Тени исчезают во дворе. Тишина. Лишь ветер ласкает оливы. Проходит время – и в ночи звучит сладострастный стон. Позже Фиест спрашивает:
– Я лучше твоего мужа?
– О‑о, – соглашается женщина.
– Я лучше всех твоих любовников?
– О‑о…
– Скажи мне, Аэропа… Только не лги! Я лучше того раба?
Тишина.
– Твоего первого[62]?!
– Да, – соглашается Аэропа, дитя лживого Крита. – Гораздо лучше.
«Ничего подобного,» – слышится в ее ответе.
5
Дом превратился в пустыню.
Еще недавно – шумная обитель гуляк, дом иссох, иссяк, затаился. Слуги, ранее готовые стелиться под ноги, сбежали. Распорядитель пиров носу не казал. Нищих, клянчивших под забором, как ветром сдуло. Торговцы вином забыли сюда дорогу. Мясник не гнал раба сообщить о парной говядине. Молочник прятал свежий сыр. Пекарь слал корзины свежих лепешек другим. Зеленщики согласны были сгноить тимьян и розмарин, но не сделаться поставщиками убийцы. Амфитриону подбрасывали одну петрушку, и ту – венками. Ночью, под ворота, таясь как воры…
Намек ясней ясного: чтоб ты сдох, негодяй![63]
Он плохо спал. Вскидывался от любого шороха, выходил на двор с мечом в руке. Не идут ли мстители по его душу? Кто хочет совершить благое дело – зарезать сквернавца? Очищения в ближайшее время не предвиделось. Суд откладывался со дня на день. В ожидании оракула знать Микен спорила до хрипоты: что делать с сыном Алкея? Скала? яд? изгнание?! Ванакта похоронили с пышностью, от которой тень убитого ликовала на берегу туманной Леты. И ликовала не одна – прах сыновей Электриона лег рядом с прахом отца под сводами семейной усыпальницы. Души молодых людей, вне сомнений, составили душе родителя достойную свиту. Осталось разобраться с дядеубийцей, окончательно ублажив царственную тень – и с опустевшим троносом. Из Олимпии вестей не было. Посольство задерживалось. До возвращения послов Амфитриону советовали без крайней нужды не гулять по улицам. А вдруг кто‑то, иссохший от горя по дорогому ванакту, поднимет на тебя руку? А вдруг ты, прославленный воин, прирежешь иссохшего кого‑то раньше, чем он тебя? Устраивай тогда два судилища – избавьте нас, боги, от такого…
Время шло, делая Амфитрионов дом темницей.
Он старался не выходить в город. Ел то, что находил в кладовых. Строгал полосками вяленую баранину. Макал черствый хлеб в оливковое масло. К счастью, масла сохранилась целая амфора. Было и вино. К роднику за водой он спускался после заката. Апатия сменялась возбуждением; дни, когда он обходился горстью сушеных смокв, размоченных в кипятке, и дни неукротимого голода чередовались друг с другом. Два‑три раза он находил на улице, у ворот, корзины со съестным.
«Как там Тритон? – беспокоился он. – Добрался ли до Тафоса?»
О грядущем суде не думалось вовсе.
Он хотел подстеречь человека, приносящего еду – зачем? поблагодарить за доброту?! – но из‑за постоянного недосыпа явь мешалась с дремой. Уже схватив край чужого плаща, Амфитрион просыпался в одиночестве, на ложе или во дворе, на сырой земле. Тритон? – спрашивал он у рассвета, у звездной мглы, у позднего вечера. И знал, что ответа не будет. Вчера в него стреляли из лука. Стрела воткнулась в колоду для рубки мяса. Выстрел был сделан с крыши соседского дома. Приглядевшись, сын Алкея увидел: стрела порченая, с трещиной вдоль древка, с лысым оперением. Нет, его не хотели убить. Припугнуть? Вряд ли. Скорее всего, развлекался какой‑то дурак. Он сломал стрелу на три части. Долго вертел в пальцах наконечник – тупой, как шутка трусливого лучника.
– Хаа‑ай, – заорал Амфитрион хриплым голосом, – гроза над морем…
Насмерть испуганные голуби рванулись с карниза в небо.
Мне двадцать шесть лет, говорил он себе. Скоро двадцать семь. Я – внук Персея. Дед в мои годы убил Медузу. Убил собственного деда. Убил дедова брата‑близнеца. Перебил кучу народу у эфиопов. Завалил трупами Сериф и Аргос. Ну да, еще укрепил Тиринф, основал Микены, и все такое. Я тоже парень не промах. Эфиопы – ладно, но телебои меня запомнят. Деды мои умерли своей смертью, но дядю я прикончил. Дубиной. Она отскочила от рогов коровы. Это у нас семейное – отправлять родню в Аид…
«Это не ты, – бормотала память. – Это Тритон.»
Я, возражал Амфитрион. Ты просто забыла. Он знал, где правда, а где ложь. В эти дни, похожие на заключение, он совершил подвиг, равный убийству Медузы – превратил себя в виновника дядиной гибели, окончательно и бесповоротно. Рабыня‑память подчинилась насилию. Тритон? При чем здесь Тритон?! Я швырнул дубину в корову, и боги рассмеялись…
– Хаа‑ай, гроза над миром…
Сорвавшись с места, он кинулся к воротам. Пинком распахнул створки. Вихрем, диким смерчем вымелся на улицу – и успел‑таки, схватил за руку человека, стоявшего над корзиной с едой. Человек охнул; Амфитрион сдавил ему запястье как клещами.
– Сдурел? – спросил Фиест. – На людей кидаешься…
– Это ты?!
– Я. А что, у меня есть близнец?
У тебя есть близнец, хотел сказать Амфитрион. Я дрался над его трупом. Ты даже не представляешь, до чего похож на Трезена, чьим именем теперь назван город. При виде тебя мне хочется взять копье. Ты… Сын Алкея помотал головой, возвращая ясность рассудку. Надо больше спать. Надо думать о хорошем. На людей кидаюсь, мелю всякую чушь. Явлюсь на суд диким безумцем – пожалеют, да?
– Гость дарован Зевсом, – напомнил Фиест. – Впустишь?
– Корзину возьми. Зря, что ли, тащил?
– Я ее не тащил. Она тут уже стояла, когда я подошел…
Врет, решил Амфитрион. Смущается.
В дом Фиест не пошел. Оставив корзину на пороге, он без видимой цели побродил по двору, остановился у портика, пристроенного между кухней и мегароном; колупнул ногтем краску, превращавшую буковые колонны в мрамор. Чувствовалось, что юноша взволнован и не знает, как начать.
– Беги из Микен, – сказал Фиест. – Чего ждешь?
– Суда, – вздохнул Амфитрион.
– Если бы я ждал суда, я бы уже давно гнил в земле. Ты убил дядю, мы – брата. Мне будет жаль, если они наградят тебя чашей с цикутой. Или ты – бог? Тебе яд слаще амброзии?!
«Сознался, – отметил Амфитрион. – Подтвердил, что зарезал брата. Проговорился? Или просто доверяет мне?» Мелькнула мысль, что Фиест мог убедить себя в убийстве брата, как сам Амфитрион убедил себя…
Трепеща крылышками, мысль сгорела на лету.
– Нас очистили, – продолжал Фиест. – Мы чужие, мы полезны. Мы ничем не знамениты, и значит, не опасны. Тебя здесь не очистят. Верь мне, я знаю. Побоятся. Ты свой, ты известен, и потому опасен. Они думают, ты метишь на тронос. Тебя не очистят нигде на Пелопоннесе. Ты – это война. Дай тебе приют Элида или Аркадия, и все решат, что там пригрели будущего правителя Микен. Ты – повод для вторжения. Такие долго не живут. Беги в Додону, Иолк, на Эвбею. Как можно дальше.
Прямота его подкупала.
– Вдали от Микен тебя примут с почетом. Ты знатен, молод; прославился в сражениях. Ты – внук Персея…
«…и внук Пелопса,» – молча добавил Амфитрион.
– В меня стреляли, – сказал он вслух. – Вчера.
– Вот‑вот. Значит, я прав. Беги, не оглядываясь. Любой басилей сочтет за честь отдать войско под твое начало. Сюда не возвращайся. Так будет лучше. Хочешь, я стану слать тебе гонцов с вестями? Ты только сообщи, где остановился…
– Почему ты беспокоишься обо мне?
– Почему? – лицо Фиеста вспыхнуло, словно от пощечины. – Я гостил в твоем доме. Пил твое вино и ел твой хлеб. Этого мало? Хорошо, добавлю еще. Мы…
Он шагнул к Амфитриону вплотную:
– Мы, Пелопиды, своих не бросаем.
И вылетел за ворота.
Присев на скамейку, Амфитрион достал из корзины круг овечьего сыра. Отломил ноздреватый, слезящийся кусок. Сжал в кулаке: на колени пролилась сыворотка. «Мы, Пелопиды…» Эхо сказанного Фиестом бродило в мозгу, странным образом превращаясь в «Мы, Проклятые…» Вот я и не Персеид, вздохнул он. Как убивать, так еще куда ни шло, как судить – ладно; а как мне сочувствовать – нет, уже не Персеид…
Босая ступня нащупала что‑то твердое. Наклонившись, он поднял наконечник стрелы. Медный, сплющенный молотом лист с дерева войны. Размахнувшись, Амфитрион зашвырнул наконечник к забору.
– Лети, – шепнул он. – Лети, не оглядываясь.
Наконечник валялся в пыли. Даже с древком и оперением, сорвавшись с натянутой тетивы, он улетел недалеко: с чужой крыши – сюда, во двор. Кусок металла покорно ждал своей участи. Оставят гнить на земле, отдадут кузнецу в перековку – все равно.
– Что ж, пусть так…
Сын Алкея знал, что никуда не побежит.
6
Ладья с трудом вошла в узкую горловину бухты. Парус сняли еще в открытом море; спустили и мачту, уложив ее вдоль правого борта. Предвкушая скорый отдых, гребцы дружно орудовали веслами. Брызги срывались с лопастей, сверкнув горстью серебра, и дождем осыпались в пену волн. С берега ладья походила на колыбель младенца‑гиганта. Нос и корма, задранные вверх, так и просили, чтобы кто‑нибудь прикрепил к ним золотые цепи – и подвесил между небом и землей. Даже расшалившись, дитя не вывалилось бы – заботливые родители нарастили борта решеткой из толстых прутьев, обтянув их воловьей кожей. На обшивку пустили липу‑старуху, на киль – скальный дуб; «ребра» – черная акация…
– Эвбейцы, – безошибочно определил Птерелай. – Они что, сошли с ума?
Мелкий купец с грузом дешевых амфор, внаглую пристающий к Тафосу, гнезду пиратов – крылась в этом ирония судьбы, заслуживающая уважения. В душе Птерелай пообещал храбрецам‑эвбейцам, что уйдут они с миром, как пришли. Захотят расторговаться – дадим хорошую цену. Он уже собрался, отдав необходимые распоряжения, покинуть берег, когда внимание Крыла Народа привлекли двое на корме, возле рулевого весла. Здоровенный детина, подстать самому Птерелаю, и мальчишка в льняном панцире, с изуродованным лицом. Хозяин ладьи с сыном? Чувствуя, как в сердце закипает недавний шторм, Птерелай вошел в воду по колено, из‑под ладони разглядывая гостей. Детина с хохотом что‑то рассказывал кормчему, помогая себе жестами; мальчишка, вцепившись в края щита, укрепленного на борту, пожирал глазами тафийского вождя. Кровоподтеки, ссадины на лбу; нос, кажется, сломан. Губы запеклись, вздулись перезрелой, треснувшей смоквой. «Кто тебя избил? – без особого сочувствия размышлял Птерелай. – Ты раб? Пытался сбежать? Вряд ли – у раба отобрали бы панцирь…» В чертах мальчишки, искаженных волнением, исковерканных насилием, читался вызов. Если бы не этот вызов, не знакомая дерзость на грани отчаяния…
– Дед мой, – шепнул Птерелай. – Божественный дед мой…
Вода плеснула, смеясь.
– Благодарю тебя за великую милость…
И всей глоткой, пугая чаек отсюда до горизонта:
– Комето‑о‑о!
Оставляя за собой пенный след, он двинулся навстречу ладье. Боясь ударить человека, идущего к кораблю, как идут на таран, кормчий заорал на гребцов. Те, мокрые от пота, подняли весла. Не дожидаясь приказа, детина бросил якорь – камень, обвязанный канатом. Встав у борта так, что вода заливала ему рот, Птерелай протянул руки – и дочь, дав волю слезам, прыгнула в его объятия. Легкая, как перышко, думал он. Упрямая, как ослица. Живая; боги, хвала вам – живая…
– Вот, да, – крикнул детина. – Забирай!
– Я знаю тебя, – сказал Птерелай. – Ты Тритон.
– Ха! – обрадовался Тритон.
– Ты сражался в Орее. Убил много моих людей.
– Убил! – согласился Тритон.
– Ты… – Птерелай сощурился, изучая могучую фигуру Тритона. Нет, ошибка исключалась. – Ты морской?
– Ага! Левкофея, значит. Мамка моя…
Птерелай отошел назад, туда, где вода была ему по грудь. Дочь положила голову отцу на плечо и затихла. Лишь изредка всхлипывала, словно ребенок, которому снится страшный сон. Живая, вспомнил Крыло Народа. Ему было трудно привыкнуть к этой радости. Радость делала его уязвимым.
– Вытаскивайте ладью на берег, – распорядился он.
– Не‑а, – замотал головой Тритон. – Обратно плывем.
И показал кормчему кулак: понял?
– Успеете обратно.
– Не‑а, не успеем. Я обещал сразу. У меня там дубина и Амфитрион, – силач моргнул и поправился: – Амфитрион и дубина.
– Забери его, – взмолился кормчий к Птерелаю. – Дерется, гад…
Стыд жаркой волной окатил Птерелая. Казалось, грозный Колебатель Земли в гневе ударил трезубцем, и море вскипело, грозя сварить Посейдонова внука, опоздавшего сбежать на сушу. Изо всех сил Крыло Народа прижал к себе дочь, чудом возвращенную домой, и оглох от вопля, неслышного другим, вопля, который исторгся из его собственной груди, чтобы вернуться громовым эхом: