Повести. Рассказы - Лу Синь 2 стр.


Нравственность лежит в основе произведений Лу Синя. Нам могут сказать, что это вполне естественно и без нравственности нет литературы, ибо она «в природе вещей», и мы готовы к этому замечанию. Но согласитесь, что бывают в сем мире «минуты роковые», когда нравственное слово писателя насущно необходимо, и произносящий его должен сам обладать незаурядной нравственной силой и верой в свою правоту. Лу Синь был таким писателем, и он хотел поднять нравственный уровень общества. Едва ли не дидактически прямо выражено это стремление в рассказе «Маленькое происшествие», в обыденно благородном поступке рикши, невольно заставляющего героя устыдиться собственной душевной черствости.

Нравственные устои китайского общества были расшатаны многовековыми усилиями поколений его угнетателей. Нравственность давно уже стала недосягаемым идеалом золотой древности, а вернее всего, набором лицемерных заклинаний. Нуждается ли это в дополнительном объяснении? Но нравственность с давних времен входила в традицию китайской литературы, и воплощение этой традиции, скажем, в древнейшей «Книге песен» уже тогда вызывало ненависть деспотов. Легко сказать, что Лу Синь, видя в литературе средство для исправления нравов, продолжает нравственную традицию истории китайской литературы. Но впервые в истории Китая литература произведениями Лу Синя послужила глубинному исследованию общества, неопровержимо доказала необходимость революционного переустройства его на справедливой основе как единственного пути к созданию общества высоконравственного.

После каждого произведения Лу Синя стоит дата его написания. Дело исследователя идти от события к событию в жизни страны и писателя, сопоставляя их с содержанием и характером его творений. В нашей стране достаточно много интересных сведений о Лу Сине и серьезных наблюдений читатель найдет в трудах ученых и переводчиков В. М. Алексеева, Б. А. Васильева, В. С. Колоколова, В. В. Петрова, Л. Д. Позднеевой, В. Н. Рогова, В. И. Семанова, В. Ф. Сорокина, Н. Т. Федоренко, А. Г. Шпринцина, А. А. Штукина. Первый сборник писателя «Клич», включивший в себя художественные произведения 1918–1922 годов, был издан в 1923 году. За ним последовали «Блуждания» (1926), «Дикие травы» (1927) и, наконец, в 1936, последнем году жизни Лу Синя, — «Старые легенды в новой редакции».

«Записки сумасшедшего» явились как бы вступлением к первой книге Лу Синя: в них герой рассуждает о людоедском обществе, в остальных же произведениях — картина этого общества. «Клич» и «Блуждания» — как деревенская и городская родина Лу Синя, если позволительна характеристика, основывающаяся на большей части рассказов того и другого сборника. Лу Синь не слишком разнообразен в выборе места для описываемых событий. Лучжэнь, где они происходят, становится как бы символом старой китайской провинции. События эти находятся и в незримой, а иногда и упоминаемой связи: один из героев «Волнения», лодочник Ци-цзинь, которому после революции 1911 года в городе насильно отрезали косу, встречается нам по тому же поводу и в «Подлинной истории А-кью».

«Кун И-цзи», «Снадобье», «Завтра» — рассказы открытого трагизма, последовавшие непосредственно за «Записками сумасшедшего». Это уже не декларация о людоедстве, а изображение всекитайской трапезы, в которой съедены старик Кун И-цзи, юноша Сяо-шуань и трехлетний ребенок ткачихи, вдовы Шань. Странная и типичная для старого Китая фигура спившегося недоучки Кун И-цзи дана в окружении насмешливо наблюдающих его полноправных посетителей винной лавки. Все они, и те, что в длинных халатах, и даже бедняки в куртках, гордятся своим более высоким, чем у Кун И-цзи, местом в мире. Гордость вытесняет нормальную человеческую жалость. У них нет сочувствия к несчастьям Кун И-цзи, которому, по слухам, перебили ноги за то, что он «задумал обокрасть дом цзюйжэня Дина». В винную лавку в последний раз он приполз на руках. Покидал он ее «под взрыв веселого смеха».

В «Снадобье» на первом плане спасение Сяо-шуаня от чахотки. Лучшее средство — кровь казненного. Ее добывает владелец чайной Лао-шуань, отец Сяо-шуаня. Недалеко от места казни получает он от палача окровавленную пампушку, к которой внимание его приковано, «словно к младенцу — единственному наследнику десяти поколений». Сяо-шуаню не помогло чудодейственное снадобье, он умер. Незадолго до его смерти в чайной Лао-шуаня произошел знаменательный разговор. Палач рассказывает о преступнике, чья кровь спасет Сяо-шуаня. Оказывается, он шел против властей и заявил, что Поднебесная принадлежит не сидящей на троне династии, а всему народу. Это возмущает посетителей чайной, совершенно спокойно воспринимающих сведения об ограблении тюремщиком «преступника» и о вознаграждении, полученном Ся Третьим за то, что он выдал своего племянника. Здесь никого не трогают ни жестокость, ни даже предательство. Всех их веками воспитывали так, чтобы они были на стороне своих угнетателей. Им представляется естественным то, что людоеды пожирают больного Сяо-шуаня и полного сил Ся Юя, посмевшего восстать против деспотизма. Могилы Сяо-шуаня и Ся Юя рядом. На могиле Ся Юя венок из живых цветов. Этот венок Лу Синь в предисловии к сборнику «Клич» назвал улучшением действительности. А может быть, Лу Синь ошибается? Просто он первым, раньше всех других, увидел венок на могиле погибшего революционера: в провидении сила писателя.

В рассказе «Завтра» в знакомом нам уже Лучжэне у вдовы Шань умирает маленький мальчик. Тягостен путь Шань с ребенком на руках от дома к врачу (такой же лечил отца Лу Синя), затем в аптеку и домой. Ей и помогают как будто, но это та людская обязанность, которая еще больше подчеркивает одиночество ее в мирке, ограниченном маленьким пространством Лучжэня. Рискуя показаться назойливым в ассоциациях, снова приводящих к Андрееву, я не могу не вспомнить о рассказе его «Великан» начала 900-х годов, почти несомненно, как и многие произведения Андреева того времени, известном Лу Синю. В нем та же атмосфера безнадежного материнского горя — бедная мать в ожидании смерти ребенка придумывает ему сказку о великане. «Завтра» Лу Синя распространеннее, и конкретнее, и глубже андреевского эскиза, и оставляет в нас не только чувство разрывающей душу скорби, но и неудовлетворенную мысль о завтрашнем, не намеченном писателем дне. Так что же завтра и для чего так спешит ночь «скорее превратиться в завтрашний день»?

В этих первых рассказах Лу Синя ясно видна писательская его позиция, даже если бы она не подчеркивалась авторскими ремарками («Я говорил уже, что она была женщина темная…»). Это позиция сочувствия, заставляющая писателя быть безжалостным во имя спасения тех, кого он любит и чьими покорностью и равнодушием возмущен. Автор дает нам понять, что равнодушие есть порождение жестокой неумолимости деспотического управления обществом, что равнодушие это лишь сродни эгоизму: оно вырабатывает в человеке пренебрежение не только другими, но и собой, полную незаинтересованность в окружающем. В уже упоминавшемся выше рассказе «Блеск» выловили утопленника. «Нашлись люди, которые признали в нем Чэнь Ши-чэна, но соседям лень было пойти взглянуть, а родственников не нашлось». Страшное в своем спокойствии лаконичное подтверждение факта. О какой общественной морали может идти речь, когда нет осуждения предательства, нет жалости к идущему за тебя на гибель, да нет и понимания подлости первого и благородства второго, а уважение к человеку осталось лишь конфуцианской фикцией, выполнением «церемоний». И все-таки что же завтра? Писатель своими произведениями пока не отвечает на этот вопрос. Но он его поставил.

Трагизм рассказа «Родина» приглушеннее. В нем Лу Синь не пытается скрыться за героем-рассказчиком: «брат Синь» называют его. Мы можем предположить, что этим он хотел подчеркнуть достоверность описываемой им родины, «прекрасной родины!» В этих словах нет иронии, в них заключены детские воспоминания. Прекрасная родина детства Лу Синя олицетворялась другом его игр, крестьянским мальчиком Жунь-ту. Дети были равны между собой, а взрослый Жунь-ту называет автора господином и робеет, как робеет он перед всеми стоящими над ним начальниками, солдатами и бандитами.

Племянник автора Хун-эр дружит с Шуй-шэном, пятым ребенком Жунь-ту. Но все повторится: Хун-эр станет «господином», а придавленный заботами и голодом Шуй-шэн будет с ним почтителен и робок. Если ничто не изменится. Когда Лу Синь захочет немного отвлечься от тяжелых этих мыслей, он почти через два года после «Родины» напишет прелестный, озаренный перемежающимся светом солнца и луны рассказ «Деревенское представление» о «прекрасной родине» своего детства и о маленьких Жунь-ту и Шуй-шэнах, еще не задумывающихся над бедами ожидающей их взрослой жизни. Но мы-то, читатели, все это узнали уже от Лу Синя, и тем сильнее печалят нас безмятежные страницы «Деревенского представления». Изменилось ли что-нибудь в Лу Сине за полгода, прошедшие от «Завтра» до «Родины»? Все ли еще так же вопрошающе смотрит он на ночь, что спешит «скорее превратиться в завтрашний день»? Нет, он говорит уже о надежде. И пусть она кажется ему сотворенным им кумиром, и пусть мечты его, в отличие от практических расчетов Жунь-ту, в туманном будущем, он верит в осуществление своей надежды. Так и дорога: «Сейчас ее нет, а люди пройдут — и протопчут». Это очень важно для понимания законченной в декабре 1921 года «Подлинной истории А-кью».

Племянник автора Хун-эр дружит с Шуй-шэном, пятым ребенком Жунь-ту. Но все повторится: Хун-эр станет «господином», а придавленный заботами и голодом Шуй-шэн будет с ним почтителен и робок. Если ничто не изменится. Когда Лу Синь захочет немного отвлечься от тяжелых этих мыслей, он почти через два года после «Родины» напишет прелестный, озаренный перемежающимся светом солнца и луны рассказ «Деревенское представление» о «прекрасной родине» своего детства и о маленьких Жунь-ту и Шуй-шэнах, еще не задумывающихся над бедами ожидающей их взрослой жизни. Но мы-то, читатели, все это узнали уже от Лу Синя, и тем сильнее печалят нас безмятежные страницы «Деревенского представления». Изменилось ли что-нибудь в Лу Сине за полгода, прошедшие от «Завтра» до «Родины»? Все ли еще так же вопрошающе смотрит он на ночь, что спешит «скорее превратиться в завтрашний день»? Нет, он говорит уже о надежде. И пусть она кажется ему сотворенным им кумиром, и пусть мечты его, в отличие от практических расчетов Жунь-ту, в туманном будущем, он верит в осуществление своей надежды. Так и дорога: «Сейчас ее нет, а люди пройдут — и протопчут». Это очень важно для понимания законченной в декабре 1921 года «Подлинной истории А-кью».

Психологические рассказы Лу Синя были новостью для китайской литературы, привыкшей к выражению характера героев через внешние проявления их поступков. Западноевропейская, а в особенности русская традиция до удивления легко и органично вошла в китайскую художественную прозу, не отторгнувшую ее, не ощутившую в ней ничего инородного. Это произошло еще и потому, что психологизм, в данном случае и прежде всего психологизм Лу Синя, так прочно переплетен с собственно китайской литературной традицией, что отделить его от нее уже и невозможно. Психологизм не есть привилегия западной литературы, просто в истории ее развития он появился раньше, чем в литературах Востока. Но посчитать ли нам одной из возможных причин этого замечание Лу Синя, когда он говорит в предисловии к русскому переводу его «Подлинной истории А-кью», что «нарисовать глубоко молчаливую душу китайского народа — дело очень трудное. И я чувствую это, ибо, несмотря на все мои усилия проникнуть в нее, я постоянно ощущаю какую-то преграду». «Подлинную историю А-кью», повесть о душе китайского народа, следует отнести к высшим достижениям мировой литературы XX века. Лу Синь готовил себя к этой повести: «Вот уже не год и не два, как я собираюсь написать подлинную историю А-кью…» Свое повествование он облек в героико-иронические одежды. Он пронизал его злободневными полемическими намеками и укорами. Он вначале сделал все, чтобы показать как бы неполную серьезность, как бы остроумную легкость, как бы случайность этого произведения. Но от главы к главе (он публиковал его главами) все решительнее и суровее звучал его голос обличителя. А когда повесть стала обозримой целиком, уже никто (в том числе и ненавистники Лу Синя) не мог сомневаться в величии совершенного писателем открытии, в революционном значении художественного исследования китайского общества.

А-кью живет в деревне. Он занимает в ней самое низкое место, но играет в ее жизни далеко не последнюю роль. Мы знаем старую китайскую деревню и механизм эксплуатации в ней — он кажется простым и ясным, однако же кто-то должен был впервые обнажить его для нас. Найдем ли мы среди авторов ученых трактатов столь выдающегося и смелого исследователя китайского общества, каким был автор «Подлинной истории А-кью»?

Лу Синь для повествования иронически использовал традиционную форму официальных жизнеописаний в китайских историях. Он в растерянности останавливается перед невозможностью установить родословную своего героя, который пытается нагло утверждать, что он одной фамилии с самим почтенным Чжао, за что и получает от вышеназванного Чжао пощечину. Автор не доискивается до фамилии героя, он даже не может установить подлинный иероглиф его имени. Ничего удивительного, однако, и в возможности для А-кью быть в родстве с Чжао: в том-то и особенность угнетения крестьянина в старой китайской деревне, что помещик не был отделен от него глухой сословной стеной, и тем более страшный и безжалостный характер приобретал помещичий гнет. В пьесе Островского и Соловьева «Светит, да не греет» кулак Дерюгин, вознамерившись купить имение у барышни Реневой, произносит такой монолог: «Забарствует тогда Денис Иванович, узнают его!.. Ну и скручу ж я вас, други милые, миряне православные. Полно вам, ребятушки, баловаться; подвяжу я вам хвосты, это не то, что у господ вы!..» Здесь все, кроме православия, являющегося лишь формальной внешней приметой, соответствует состоянию деревни Лу Синя, и поэтому так часто и тесно общается помыкаемый всеми А-кью со своими работодателями.

А-кью презираем, но нужен, и за ничтожностью А-кью проглядывается труженик, мастер на все руки, без которого не обойтись. Как о рыцарских подвигах, в возвышенном стиле сообщает нам автор о злоключениях героя. И вот уже оказывается, что злоключений-то нет, а есть «победы», и их умиротворяющим туманом окутан А-кью. Своеволие помещика, вымогательства старосты настолько в порядке вещей, что об этом нарочно и говорится-то между прочим. Никого не интересует оскорбительность подобного отношения к человеку, потому что никто и не оскорбляется. Жители деревни окружены частоколом писаных и неписаных моральных правил, но это отнюдь не мешает самым ревностным блюстителям морали покупать у А-кью краденое. В атмосфере безудержного произвола и отсутствия морали превращение жизненных поражений А-кью в «победы» выглядит на первый взгляд безобидным: ведь оно-то никому не вредит. Так ли это?

Иллюзорные «победы» следуют одна за другой. Они начинаются уже с утверждения А-кью, что его сын мог бы быть познатнее, чем сыновья самых почтенных граждан деревни. А когда А-кью бьют, он утешает себя мгновенной выдумкой, что это избил его недостойный сын. А-кью считал себя первым, даже если в глубине души признавался, что первый он среди униженных. Но в таком случае он тут же опускал последние слова и оставался просто первым. Заключительную моральную победу А-кью одержал перед казнью. Вместо подписи он по неграмотности поставил кружок. Кружок вышел у него некрасивым, продолговатым, и А-кью успокоил себя: «Только дурачки рисуют круги совсем круглыми».

Казнь, давшая возможность А-кью одержать последнюю свою «победу», постигла А-кью так же несправедливо, как и все, что совершалось по отношению к нему в мире. Он не грабил честнейший дом «почтенного Чжао», и подозрение, павшее на него, могло основываться также на свежих впечатлениях жителей Вэйчжуана о другой краже, в которой А-кью действительно участвовал и подробностями о которой он с гордостью делился. Та, другая, кража знаменательна для нас не сама по себе: некоторые ее подробности вдруг заставляют нас вспомнить о похожих событиях, описанных за два с половиной века до приключений А-кью в рассказе знаменитого Пу Сун-лина «Некий И, удачливый вор». Вспомнить и о случайности двух этих краж, и об одинаковой до мелочей роли в них обоих героев, убежавших домой после первой добычи. Вспомнить как об еще одном из ряда свидетельств тесного вплетения традиции старого национального повествования в ткань до неожиданности новой для современников лусиневской прозы. (Может быть, Лу Синь и сам бы удивился, если бы ему сказать об этом совпадении, незаметно для него пришедшем из глубины китайской памяти, сохранившей наслоения столетий).

«Подлинная история А-кью» имеет два плана. Один из них — китайская деревня, второй (воспользуемся популярной терминологией) — она же, как модель современного Лу Синю китайского общества, в котором царит дух произвола, пренебрежения личностью, надругательства над человеческой моралью. Для этого общества характерно утешение «моральными победами», сковывающими волю к борьбе за освобождение. Это общество насчитывает века «моральных побед», помогающих забывать об обидах и вообще умеряющих способность к восприятию обиды. Недаром же после ударов лакированной палки старшего сына почтенного Цяня наш герой «почувствовал облегчение, а потом и забвение — драгоценное наследие, завещанное нам предками». Придуманное А-кью утешение «моральной победой» после выхода в свет повести Лу Синя стало называться акьюизмом. Акьюизм — это лицемерие, возведенное в ранг искренности: ища утешения в «моральной победе», человек начинает верить в реальность ее и уже забывает о том, что придумана она им самим, и лицемерная вначале вера приобретает затем искаженное подобие искренности, и уже не найти концов. Остается лишь удовлетворенность рабским состоянием. «Рабская душа!» — восклицают судьи А-кью, не догадываясь, что слова эти в полной мере применимы и к ним, ибо печальный и смешной герой Лу Синя по воле автора несет на своих плечах весь моральный груз китайского общества.

Назад Дальше