События повести относятся к 1911 году. Свержение цинской монархии не освободило китайский народ от феодального и империалистического гнета, а значит, не принесло ему и духовной свободы. Карикатурное отражение революции наблюдаем мы, благодаря Лу Синю, в деревне Вэйчжуан, где все остается прежним. За исключением того, что расстрелян А-кью. Но что означают слова его перед казнью: «Пройдет двадцать лет, и снова появится такой же!»? Не этого ли и боится Лу Синь, не от этого ли, не от повторений ли предостерегает Лу Синь. И знакомый уже нам крик «Спасите…», не успевший на сей раз вырваться из уст «преступника»…
Принято говорить, что «Подлинная история А-кью» — гротеск. Но это не так. В ней нет ничего, что преувеличивало бы увиденную художником гротескность действительности, в которой нужны темная ночь, «отряд солдат, отряд самообороны, отряд полиции и еще пять сыщиков» с пулеметом для того, чтобы захватить одного «опасного преступника» — А-кью. Ирония автора, безупречный юмор его, несоответствие возвышенного тона повествования ничтожной сущности происходящего производит комический и страшный эффект. На всем облике А-кью лежит отсвет печали самого Лу Синя.
Выход художественного произведения в свет не разлучает его со своим создателем: однажды наблюденное непременно остается жить в художнике и влияет на дальнейшую судьбу его творчества. Так повлиял и образ А-кью на Лу Синя, мы же, просвещенные Лу Синем, читая написанное им, уже ищем и в других его героях знакомые нам черты. И понимаем, что какая-то часть А-кью заключена и в учителе и чиновнике Фан Сюань-чо из «Праздника лета» с его уговариванием себя, что «разница невелика», с его размышлениями о неизбежности несправедливого, с его полной удовлетворенностью собственным способом жизни. А бедная тетушка Сян-линь из «Моления о счастье» с ее наивной покорностью, с ее готовностью к любым ударам судьбы, совсем иная и все же такая же, как наш старый знакомец А-кью! А когда в маленькой зарисовке «Напоказ толпе» нянька показывает ребенку на белую безрукавку с черными иероглифами приговоренного к казни («Как красиво!»), не предстает ли перед нами снова неунывающий А-кью: «А видели вы, как рубят голову?.. Это красиво! Я видел, как в городе казнили революционеров… Вот это зрелище!» Нет, нет, только не надо думать, что эти люди кровожадны. Горячая, мечущаяся, любопытная улица, нарисованная Лу Синем в рассказе «Напоказ толпе», холодна и равнодушна, и упавший рикша отвлек уже безразличное, бездумное ее внимание от приговоренного к казни. Таков А-кью во множестве сложнейших его проявлений, уловленных Лу Синем.
«Моление о счастье» и «Напоказ толпе» принадлежат сборнику «Блуждания», по преимуществу «городскому», с рассказами об интеллигенции. Даже неловко уверять в том, что Лу Синь представлял себе особую значительность роли интеллигенции в движении Китая вперед: произведения его, о которых пойдет у нас речь, свидетельствуют об обеспокоенности состоянием духа и возможностями китайской интеллигенции. Но писать о ней он стал несколько позже, чем о деревне. Создается такое впечатление, что писатель поспешил высказаться о самом главном для того, чтобы потом уже обратиться к детальному рассмотрению всех доступных ему частей и элементов этого главного.
Правда, и в сборнике «Клич» Лу Синь не оставляет интеллигенцию без своего, хотя и кратковременного, внимания. Это она, ненадолго появившись в рассказе «Волнение», поэтически восклицает: «О свободная от мыслей и забот радость деревенской жизни!» Нас настораживает эта мимолетная встреча. Наше знакомство со сравнительно молодым, вошедшим в жизнь поколением сверстников Лу Синя начинается «в кабачке». Оно не слишком обнадеживающе. «В кабачке» монолог Люй Вэй-фу, когда-то вместе с автором спорившего о будущем Китая, а теперь равнодушного ко всему на свете. Он учительствует, вернулся к тому, что отвергал, — преподает детям старую конфуцианскую науку и ничего уже не ждет от жизни. Он сдался без борьбы, и это уже навсегда. Есть здесь печальный намек на несостоявшуюся любовь, может быть не осознанный самим Люй Вэй-фу, рассказывающим о погибшей от чахотки девушке. И на печальнейшем этом фоне полной безнадежности почему-то пылает среди южного мягкого снега куст ярко-красных цветов, не раз привлекающий взгляд обоих собеседников. Что хочет этим сказать Лу Синь?
Много грусти в «смешном» рассказе «Счастливая семья», герой которого тоже не нашел себя. Он пытается писать, но голова его пуста, как пуст его желудок. Беда в том, что он не приспособлен ни к чему, что мещанские идеалы симпатичного этого человека расплывчаты и ему самому неясны. Так о чем же писать? «Произведение, которое повествует лишь о черных днях жизни, могут, пожалуй, и не принять…» Лу Синь же повествует о черных днях жизни (когда на последние деньги покупаются дрова и капуста), а о светлых днях напоминает вдруг улыбка маленькой дочери, так похожая на улыбку жены героя пять лет тому назад (когда «она слушала, как он говорил ей, что одолеет все препятствия…»). Безгрешная улыбка маленькой девочки сгустила трагизм рассказа и к неуверенности в настоящем добавила угрозу будущего.
Беспокоящийся о состоянии общественных нравов «почтенный учитель Гао» в отличие от героя «Счастливой семьи» — откровенный невежда и бездельник и вдобавок еще игрок. Но он тоже относится к «интеллигенции», поскольку читает лекции в женской школе и придерживается «передовых» взглядов, что засвидетельствовано его статьей об Исправлении отечественной истории, как о долге китайских граждан. Эта накипь, это карикатурное отражение благородных стремлений передовой китайской интеллигенции разнообразится у Лу Синя еще одной семьей. Глава ее Сы-мин, герой рассказа «Мыло», тоже обеспокоен падением нравов. Он видел двух нищенок — старуху и девушку, ее внучку, которая всю полученную ею милостыню отдавала бабушке, что говорит о воспитанности ее в духе почитания старших. Огорчен Сы-мин лишь тем, что за все долгое время, пока он наблюдал за нищими, им подали всего один раз. Сы-мин же ничего не дал, потому что девушка, по-видимому, «не простая попрошайка» и подавать мелочь казалось ему неудобным. Перед нами снова все тот же бессмертный А-кью, не покидающий душу китайского «просвещенного» гражданина. К цивилизации всю семью приобщает один кусок душистого мыла, которого достаточно на полгода.
Одинок в злом этом мире тот, кто все еще надеется на осуществление своих идеалов. И потому рассказ так и назван: «Одинокий». Герой его не такой, как все, он вмешивается в чужие дела, и его не хотят терпеть и увольняют из школы, где он, зоолог по образованию, преподает историю. Человек резких суждений, он становится мягким и нежным, когда говорит о детях. Дети — вера самого Лу Синя в будущее Китая. Поэтому так меняется пугливо-злобный Кун И-цзи в своих ласковых беседах с детьми, поэтому так привлекательны дети всюду, где бы ни появились они в произведениях Лу Синя. Одинокий не выдержал голодного одиночества, но и не пополнил собою серые ряды обывателей, потерпев поражение иного рода. Он сделал крутой поворот и стал советником у дивизионного генерала… Спасением для него была смерть.
Следующая смерть — в «Скорби по ушедшей». «Скорбь по ушедшей» — это скорбь самого Лу Синя по еще одной жертве жестокого равнодушия. Он и она — представители самого молодого поколения, вставшего на самостоятельный путь. Этот рассказ — исповедь и покаяние героя… Вначале были возвышенные мечты, разговоры о женском равноправии, об Ибсене, Тагоре и Шелли и бесстрашие в решении пойти наперекор запрету ее родных. Вечный сюжет непокоряющейся любви, но, увы, в новых условиях и уже с непоправимой гибелью, потому что под напором людского осуждения и «бесконечных как поток» забот о пропитании слишком хрупким оказалось чувство. Он говорит ей, что больше не любит ее, а его любовь была единственной силой, поддерживавшей ее в той заброшенности, на какую обрекли они себя своим решением. Он не приспособлен к затяжным, изнуряющим битвам, и ему представляется, что он стал бы сильнее, будь она человеком более смелых суждений, не погрязни она в домашних заботах. «Если же только и знать, что цепляться за полы идущего человека и виснуть на нем, то тут даже самому отважному бойцу будет трудно сражаться, и гибель обоих неизбежна». Так уговаривает он себя, искренне притворяясь, что «нужно большое мужество, чтобы сказать правду». Как эта бессовестная философия, рожденная отчаянием, возвращает нас немедленно к питающему ее источнику — наивно-лукавым рассуждениям А-кью. Он убил ее своею правдой. Так враждебное общество, само расправившееся с «одиноким», на этот раз наносит своей жертве удар рукой близкого человека, для которого тоже не уготовлено спасения. Он остается один, навсегда уже сломленный… Гибнущая Сян-линь из «Моления о счастье» боится ада, если он существует; искупление принесет ей сделанный для храма подарок — порог, по которому, как по ее телу, пройдут тысячи людей. Герои «Скорби по ушедшей» хочет ада, который был бы еще страшнее переживаемых им душевных мук и где он мог бы вымолить прощение…
Наряду же с этим, спустя семь лет после «Записок сумасшедшего», читатель Лу Синя, пораженный и взволнованный всем, что гений писателя открыл миру, — читатель этот вновь слышит неустрашимый голос безумца, поднятый против несправедливости. «Погасите его!» — кричит герой «Светильника». Он погасит светильник храма, и не будет больше ни саранчи, ни болезней. Не слишком ли легок, однако, этот способ избавления от бедствий? И исчезнут ли они? Ограничивает ли себя безумец только тем, что он погасит светильник? Нам предоставляется самим задуматься над его ответом охранителям огня: пока только это и в состоянии он сделать, он должен погасить светильник — и сам погасит его! Но светильник, по преданию зажженный лянским государем У-ди, горит неугасимо тысячу четыреста лет, и все те, чью темноту, чьи тысячечетырехсотлетние несчастья и беды символизирует этот светильник, все они, они-то сами и не дадут сумасшедшему дотронуться до него. «Подожгу!» — грозится тот из-за решетки, к страху и забаве ребятишек.
Сравнивая между собою два рассказа Лу Синя — «Записки сумасшедшего» и «Светильник», мы замечаем и разницу между двумя их героями. Герой «Записок сумасшедшего» — открыватель истины и обличитель зла, герой же «Светильника» — уже борец со злом, которое все сосредоточено для него в неугасимом светильнике. Если говорить об утилитарной пользе, то обличение подлинного зла даже в той иносказательной форме, какую оно принимает в «Записках сумасшедшего», конечно же важнее, чем посягательство на безобидный огонь, горящий в светильнике. Но мы имеем дело не с единичным жизненным фактом, а с художественной литературой, ее обобщениями и символами. И в этом случае герой «Светильника» при его страстном желании уничтожить зло мира далеко впереди своего предшественника, указавшего на зло мира. Герой «Записок сумасшедшего» вернулся к исконному состоянию боязливого добропорядочного китайского обывателя. Этот же безумец неизлечим, и он опасен, потому что ничего и никого не боится. Не уверит ли он и других в своей правоте?
Безумцы Лу Синя — более поздних годов рождения, чем хорошо известные ему безумцы русской литературы. Советские исследователи указывали на близость «Светильника» к гаршинскому «Красному цветку». Но герой «Светильника» впереди и трагического героя русского писателя Гаршина. Герой Гаршина ощутил себя властелином своего духа. Тело предает он в руки святого великомученика Георгия — «А дух — нет, о нет!..» Он видит свою задачу в уничтожении зла на земле. И потому, что ему удалось выполнить задачу, так спокойным и светлым было его мертвое лицо; «истощенные черты с тонкими губами и глубоко впавшими закрытыми глазами выражали какое-то горделивое счастье». И вот тут-то приходит черед поставить рядом с ним героя «Светильника». Безумец Гаршина умер за людей, но знает об этом он один, потому что символ зла произвольно придуман им, герой же Лу Синя в своем безумии нашел безошибочный символ бед и отсталости народной. И в «Красном цветке» люди борются с болезнью безумца, оставшегося наедине с великим и, увы, бесполезным подвигом, в «Светильнике» же идет борьба с самим безумцем, представляющим собою заметную опасность для старых установлений старого, завещанного предками мира. Взгляд Гаршина сосредоточен на безумце, все же те, кто вокруг него — и доктор, и надзиратели, — служат лишь заботливым фоном, на котором развертывается призрачная, но и смертельная схватка героя со злом. Враги лусиневского безумца едва ли не важнее для Лу Синя, чем безумец сам: в них мысль писателя и страдание писателя о тысячелетнем мраке (огонь светильника как символ тьмы), в который погрузили народ, в них ужас писателя перед акьюизмом, свято берегущим собственные несчастья.
Ну, хорошо, скажут нам. Вот прочитаны «Клич» и «Блуждания». Где же среди множества волею художника населяющих эти сборники лиц, где они, молодые энтузиасты, бодрые духом и исполненные решимости перестроить несправедливый мир? Разве достаточно одного Ся Юя, так и не выведенного на авансцену, и венка на его могиле?
Лу Синь, как и всякий большой художник, не нуждается в оправданиях. Может быть — в объяснениях. Лу Синь принадлежит к писателям, художественное воображение которых неотделимо от непосредственного жизненного опыта. Все, о чем пишет Лу Синь, произошло с ним самим или было им увидено. Герой его рассказов от первого лица часто даже не прикрыт вымышленным именем. В других же произведениях автор иной раз вторгается в текст, причем делает это не в знакомой нам классической манере («А теперь, читатель…» и т. п.), а именно подчеркивая собственное свое вмешательство, как это мы наблюдаем, например, в «Подлинной истории А-кью». В этом смысле Лу Синь намного автобиографичнее даже Горького или Лондона. Убедительными комментариями к художественным произведениям Лу Синя — как бы параллельными текстами — могут служить его статьи приблизительно тех же годов. «Болезнь отца» намекнет нам на то, что мальчик в винной лавке из «Кун И-цзи» очень близок писателю, а врач из рассказа «Завтра» — любой из лечивших его отца. Воспоминания о Фань Ай-нуне обращают нас к друзьям Лу Синя — персонажам его художественных произведений. Люди, знавшие писателя, находят в его творениях множество примет знакомой им жизни. Лу Синь пишет о своем поколении. Поэтому и печальна нарисованная им действительность: она живет в его памяти и в его сердце. Таков характер творчества Лу Синя, характер, безусловно рожденный временем писателя, требовавшим прямого раскрытия и обличения общественных пороков, произраставших на тысячелетней почве разнообразного угнетения китайского народа. И это было главным, ибо без этого не могли бы действовать те энтузиасты, о которых не написал Лу Синь в своих художественных произведениях. Собственная его практическая деятельность была революционной, а художественные произведения его звали на решительную борьбу. Они причиняли боль и рождали гнев. Как, впрочем, и в настоящее время, потому что имеют отношение они ко всему человечеству. В апреле 1926 года Лу Синь написал статьи «Памяти Лю Хэ-чжэнь». Там есть слова, способные выразить испытываемые нами чувства при чтении его произведений, в которых отсутствует образ, но над которыми витает дух революционного героя: «Подлинный герой смело встречается лицом к лицу с жестокой и равнодушной жизнью, смело взирает на льющуюся потоками кровь. Сколько в этом страданий и сколько счастья! Обывателю же всегда потворствует сам естественный ход вещей: пролетает время и смывает прошлое, оставляя лишь розовый след от крови да легкую грусть. В этом розовом цвете крови и в легкой грусти дано человеку влачить существование, сохранять этот как будто человеческий, а скорее нечеловеческий мир. Я не знаю, когда же наступит ему конец!.. Если живые в розовых следах крови увидят хоть проблеск надежды, то подлинные герои пойдут вперед с еще большей отвагой».
Вслед за «Блужданиями» вышли в свет «Дикие травы» — стихотворения в прозе, запечатлевшие настроения Лу Синя на протяжении 1924–1926 годов. Годы усиления национально-освободительного движения, борьбы с империализмом были неспокойными и для личной судьбы Лу Синя, преследуемого реакционерами. После статьи «Памяти Лю Хэ-чжэнь» и других статей, также вызванных расстрелом студенческой демонстрации 18 марта 1926 года, ему угрожало тюремное заключение. Приходится только удивляться интенсивной внутренней жизни писателя, которая позволяла ему находить время и силы для творчества в эту тяжелую для него пору, подарившую нам и «Блуждания» и «Дикие травы». «Дикие травы» — тот драгоценный для него самого дневник писателя («Я люблю мои дикие травы, но я ненавижу землю, которую они украшают»), где вместо событий указаны душевные тревоги, и боль, и, реже, радости, но они же и свидетельства очевидца и участника событий тех лет, и пусть вдумчивый читатель сопоставляет их с событиями: «На грани света и тьмы, жизни и смерти, прошлого и будущего я приношу эти дикие травы в дар другу и врагу, человеку и зверю, любимым и нелюбимым — как мое свидетельство».
В «Диких травах» двадцать четыре стихотворения в прозе. Этот жанр далеко не нов для китайской литературы: у Лу Синя были такие предшественники, как танский Лю Цзун-юань (773–819), как сунский Су Ши (1036–1101) или Оуян Сю (1007–1072). Но были они и в западной, в частности в русской литературе. Пока обратимся к самим «Диким травам». Есть несколько стихотворений, прежде всего привлекающих наше внимание. Из них едва ли не самое замечательное — «Умный, дурак и раб». Невыносимо существование раба. И он жалуется умному, готовому заплакать вместе с ним и вселяющему в раба надежду на то, что станет же ему когда-нибудь лучше. И раб полон благодарности и уже понимает, что есть справедливость на свете. Но жизнь его от этого не становится лучше, и в отчаянии своем он обращается к дураку. Дурак называет хозяина раба негодяем и тут же принимается пробивать окно в темной и душной каморке раба. Испуганный самоуправством раб зовет людей: «Разбойник ломает наш дом!» Дурака прогнали, и обрадованный раб удостоился похвалы хозяина. Так стало лучше рабу, так прав оказался умный. Не помог ли Лу Синю покров притчи для того, чтобы под именем дурака придать больше действенности уже знакомому нам безумцу, который хочет погасить светильник. Сумасшедшие и дураки. Как еще иначе могут называть их умные и рабы. «Светильник» написан Лу Синем 1 марта 1925 года, «Умный, дурак и раб» — 26 декабря того же года. Писателя не покидала мысль о борьбе с тиранией и о тех, кто должен привести к концу «этот как будто человеческий, а скорее нечеловеческий мир». Меньше чем через год об этом же напишет он рассказ «Меч».