Повести. Рассказы - Лу Синь 39 стр.


Сзади на меня лает собака.

Я с достоинством поворачиваю голову, свысока смотрю на нее и кричу в гневе:

— Ну! Заткни свою пасть! Ты, пресмыкающаяся перед богатым и нападающая на бедняка собака!

— Хи-хи! — смеется она в ответ. — Где уж мне! Куда мне до людей!

— Что?!

Я вскипаю. Я вижу в этом оскорбление, которому нет равных.

— Да, мне стыдно: до сих пор я все еще не понимаю разницы между медью и серебром, разницы между холстом и шелком, разницы между сановником и простолюдином, разницы между господином и рабом, разницы…

Я бегу от нее.

— Куда ты? Поговорим еще…

Я слышу громкий крик, которым она пытается удержать меня.

Я бегу, бегу изо всех сил, до тех пор, пока не выбегаю из сна и не вижу себя лежащим на своей постели.


Апрель 1925 г.

ПРЕКРАСНЫЙ, НО ПОТЕРЯННЫЙ АД

Мне снится, будто я лежу в постели, в холодном и диком поле, у самой преисподней. Глухие стоны грешников звучат стройно и в унисон с яростным ревом пламени, клокотанием кипящего масла, лязгом стальных вил, сливаются в целую симфонию, которая возглашает на все три мира: под землей великое спокойствие и порядок.

Огромный мужчина, красивый и приветливый, стоит передо мной, он излучает сияние, но я знаю, что это дьявол.

— Все кончено, все уже кончено! Жалкие грешники потеряли этот прекрасный ад! — говорит он с негодованием и болью, потом садится и рассказывает мне историю, известную ему одному.

— Когда земля и небо были медвяного цвета, дьявол победил бога и обрел великую власть, которой подчинились все и вся. Он завладел небесным царством, завладел миром людей, завладел адом. Потом прибыл в преисподнюю, уселся в самом центре ее, изучая яркое сияние, и принялся разглядывать грешников.

Ад давно уже пребывал в запустении: деревья-мечи[283] утратили былой блеск; кипящее масло уже не било ключом; над гигантским костром лишь иногда вился сизый дымок; да еще кое-где на отшибе пробивался дурман, с мелкими, чахлыми и жалкими цветами. Оно и не удивительно, потому что землю там выжигали смертоносным огнем, и она, конечно, перестала плодоносить.

Грешники просыпались в едва теплившемся огне и в остывшем масле и, озаренные сиянием, которое излучал дьявол, глядели на мелкие цветы преисподней, чахлые и жалкие. Совращенные великим соблазном, они вдруг вспомнили о людях. Неизвестно, сколько лет они провели в молчаливом раздумье, но потом, обратившись к людям, истошно возопили, взбунтовавшись против ада.

Люди отозвались на их зов, поднялись в защиту справедливости и вступили в бой с дьяволом. Клич войны гремел по всем трем мирам, оглушительнее, чем раскаты грома. В конце концов был осуществлен генеральный план, расставлены огромные сети, что вынудило дьявола убраться из ада. В знак окончательной победы над воротами в ад водрузили знамя людей.

Пока грешники хором выкрикивали приветствия, посланцы людей, призванные навести в аду порядок, явились в преисподнюю, уселись в самом центре ее и, пользуясь всем своим человеческим могуществом, принялись бранить грешников.

Когда же грешники вновь возопили, взбунтовавшись против ада, они были объявлены смутьянами, восставшими против людей, осуждены на вечные муки и переселены в самую глубь леса из деревьев-мечей.

И вот люди полностью забрали в свои руки всю великую власть над адом и оказались могущественнее самого дьявола. Потом люди навели порядок. Прежде всего они накормили быкоголового А-пана[284] самой высокой травой, потом подбросили в костер хвороста, наточили ножи, которыми были утыканы горы, отчего ад преобразился и разом исчезли следы былого упадка.

Цветы дурмана мгновенно засохли. Как некогда в прошлом, кипело масло, ножи были острыми, а огонь — жарким; как некогда в прошлом, грешники стонали и вертелись так, что им было недосуг даже вспомнить прекрасный, но потерянный ад.

Это было заслугой людей, но она обернулась бедой для грешников…

Друг мой, да ты не веришь мне. Что ж, ведь ты — человек. Ну, а я пойду, поищу диких зверей и злых чертей…


Июнь 1925 г.

НАДГРОБНАЯ НАДПИСЬ

Мне снится, будто я стою перед могильной плитой и читаю вырезанные на ней слова. Похоже, что плита эта сделана из песчаника, она сильно обломана, поросла мхом, и на ней сохранились только отдельные фразы:

«…на грани громких песен и буйного жара — холодно; в небе — бездонная пропасть; в глазах — пустота; спасение там, где нет надежды…»,

«…бродячая душа превратилась в большую змею с ядовитым жалом. Не сумев ужалить человека, она ужалила себя и потому погибла…»,

«…ступай прочь!..»

Обогнув плиту, я увидел одинокую могилу; там не росли ни деревья, ни травы, могила давно провалилась. Сквозь широкий пролом я разглядел труп с разъятой грудью, из которой было извлечено сердце. Лицо покойника не выражало ни радости, ни печали, оно было серым, точно окутанное дымом.

Изумленный и напуганный, я хотел уйти, но тут заметил обрывки текста и на теневой стороне могильной плиты:

«..вырви сердце и съешь, если хочешь узнать его настоящий вкус. Но рана болит нестерпимо, как тут узнаешь его настоящий вкус?..»,

«…когда уляжется боль, съешь его не спеша. Но сердце уже истлело, как же узнаешь его настоящий вкус?..»,

«…отвечай! А не то ступай прочь!..»

Я хотел уйти. Но труп в могиле уже поднялся и сел; губы его оставались неподвижными, но он произнес:

— Когда я обращусь в прах, ты увидишь мою улыбку!

Я бросился бежать, не смея обернуться, боясь, что он гонится за мною.


Июнь 1925 г.

ДРОЖЬ В ПРЕДЧУВСТВИИ ГИБЕЛИ

Мне снится, будто я вижу сон. Где я — не знаю, но передо мной комната в маленьком, наглухо закрытом домике, глубокой ночью. И еще я вижу на крыше густую поросль мха — «черепичной сосенки».

Абажур лампы на дощатом столе только что протерт, и поэтому в комнате очень светло. В ярком свете на рваной кушетке кто-то взлохмаченный, жестокий и грубый, под его тушей — слабенькое тельце. Оно дрожит и от голода, и от боли, и от страха, и от стыда, и от радости. Дряблая, но еще гладкая кожа лоснится; на иссиня-бледных щеках легкий румянец, будто по свинцу размазаны румяна.

Огонь в лампе тоже сжимается от страха. На востоке уже светлеет.

Но в воздухе еще колышутся волны голода, боли, страха, стыда, радости…

— Мама! — кричит разбуженная скрипом двери девочка лет двух, которая лежит в углу комнаты на полу, завернутая в травяную циновку.

— Рано еще! Спи! — отзывается испуганная мать.

— Мама! Я есть хочу, живот болит. Ты дашь мне сегодня поесть?

— Дам. Вот придет торговец лепешками, и мама купит тебе. — Довольная, она еще крепче сжимает в кулаке серебряную монетку, ее слабый голос печально дрожит. Она подходит к дочери, отгибает циновку, берет девочку на руки и переносит ее на рваную кушетку.

— Рано еще, спи! — С этими словами она поднимает глаза и, не в силах что-либо еще сказать, смотрит на небо через прохудившуюся старую крышу.

Вдруг в воздухе вырастает еще одна волна, сталкивается с теми, прежними волнами, кружится, образуя водоворот, увлекая все, и меня в том числе, в пучину, где невозможно дышать.

Я со стоном просыпаюсь. За окном разлит серебряный свет лупы, и до рассвета, видимо, еще далеко.


Где я — не знаю, но передо мной комната в маленьком, наглухо закрытом домике, глубокой ночью, и я догадываюсь, что это продолжается прерванный сон, только много лет спустя. В доме и вокруг него прибрано. В комнате — молодые супруги с целым выводком ребятишек. Все они, исполненные презрения и злобы, стоят перед состарившейся женщиной.

— Из-за тебя нам стыдно смотреть на людей! — раздраженно говорит муж. — Ты считаешь, что вырастила дочь, а на самом деле погубила ее! Лучше бы ей маленькой умереть с голоду!

— Из-за тебя я всю жизнь терплю оскорбления! — подхватывает жена.

— Теперь ты и меня хочешь впутать! — говорит муж.

— И их тоже! — кричит жена, показывая на детей.

Тут самый младший, играя сухой камышинкой, взмахивает ею в воздухе, будто саблей, и громко кричит:

— Ш-ша!

Уголки губ у старой женщины судорожно подергиваются, на мгновенье ею овладевает страх, потом все проходит, и вскоре она поднимается и встает, похожая на каменное изваяние, от нее остались кожа да кости. Она распахивает двери и решительным шагом уходит в темную ночь, оставляя позади холодную брань и ядовитые насмешки.

Она идет и идет сквозь темную ночь, пока не приходит в бескрайнюю дикую степь. Теперь вокруг — только эта дикая степь, а над головой — высокое небо, в котором не пролетит ни бабочка, ни птица. Обнаженная, стоит она, словно каменное изваяние, посреди дикой степи, и за какой-то миг перед ее глазами проходит все, что осталось в прошлом: и голод, и боль, и страх, и стыд, и радость, а потом — дрожь; упреки в том, что она и погубила, и опозорила, и впутывает, а потом — судорога; это «ш-ша», а потом — безразличие… Затем в одно мгновенье все сливается воедино: привязанность и ссора, любовь и ненависть, заботы о воспитании и жестокая неблагодарность, молитвы о счастье и проклятия… Она простирает руки к небу, и с ее губ срываются какие-то и человеческие, и звериные, неведомые людям речи, непередаваемые словами.

Пока она произносит их, она дрожит всем телом, величественным, словно каменное изваяние, но уже вконец разбитым и никому не нужным. Эта дрожь — точно рыбьи чешуйки, которые то поднимаются, то пропадают в воде, кипящей на жарком огне. И воздух вокруг тоже содрогается, как содрогаются в бурю морские волны.

Потом она поднимает к небу глаза, обрывает свои бессвязные речи, умолкает и только дрожит, излучая сияние, похожее на солнечное, отчего волны в воздухе вихрем кружатся, словно подхваченные смерчем, и уносятся в бескрайнюю дикую степь.

Мне приснился кошмар. Я знаю: это оттого, что я положил руки на грудь; во сне, напрягая все свои силы, я старался сбросить эти удивительно тяжелые руки.


Июнь 1925 г.

СУЖДЕНИЕ

Мне снится, будто я сижу в классе начальной школы и готовлюсь писать сочинение. Я обращаюсь к учителю и спрашиваю его, как выводится суждение о предмете.

— Тяжелая задача! — говорит учитель и бросает на меня взгляд поверх очков. — Я расскажу тебе историю. В одной семье родился мальчик, и радость всех была неописуема. Когда ребенку исполнился месяц, его вынесли к гостям:[285] надо думать, что родители ждали добрых предсказаний для сына.

«Придет время, и этот мальчик будет богат», — сказал один и получил благодарность.

«Придет время, и этот мальчик станет чиновником», — сказал другой и в ответ услышал слова глубокой признательности.

«Придет время, и этот мальчик умрет», — сказал третий и был больно избит всеми собравшимися.

Говоривший о смерти сказал о неизбежном, говорившие же о богатстве и знатности, возможно, солгали. Но тот, кто солгал, получил благодарность, тот же, кто сказал о неизбежном, подвергся побоям. А ты…

— А я не хочу лгать людям и не хочу, чтобы меня били. Что же должен я говорить, учитель?

— Тогда тебе следует говорить так: «Ах, этот ребенок! Нет, вы только взгляните! Ну до чего же… А-ах! Ах-ах-ах!»


Июль 1925 г.

ПОСЛЕ СМЕРТИ

Мне снится, будто я умер на дороге.

Где эта дорога, как я попал сюда, как умер, — ничего этого я не знаю. В общем, когда я понял, что умер, то лежал там уже мертвый.

Слышно, как трещат сороки, как вторят им своим карканьем вороны. Воздух прозрачный, чистый, только чуть-чуть пахнет землей, наверное, сейчас светает. Я хочу открыть глаза, но веки совершенно неподвижны, словно это вовсе не мои глаза; пробую поднять руку, но и она будто чужая.

Внезапно страх острой стрелой вонзается мне в сердце. Как-то при жизни в голову мне пришла забавная мысль: если бы смерть означала лишь паралич двигательных нервов и не касалась сознания, это было бы еще страшнее, чем полная смерть. Кто знал, что мои предположения подтвердятся и я на себе это испытаю.

Слышатся шаги — кто-то идет по дороге. У самой моей головы проезжает тачка, тяжело груженная; ее скрип терзает душу и вызывает зубную боль. Я чувствую, как глаза наполняет багровый свет — ясно, что взошло солнце. Значит, я лежу лицом к востоку. Но это не имеет никакого значения. Доносятся приглушенные голоса — явились любители поглазеть. Они подняли желтую пыль, которая попадает мне в ноздри, хочется чихнуть, но я так и не чихаю, ограничиваясь лишь этим намерением.

Снова шаги, они замирают совсем рядом; все чаще доносится шепот: собирается все больше и больше зевак. Мне вдруг хочется послушать их суждения. Но тут я вспоминаю сказанные мною при жизни слова о том, что любая критика не стоит и усмешки. Видимо, эти слова были неискренними: не успел я умереть, как сразу обнаружилась их несостоятельность. Все же я решаю послушать, но понять ничего не могу, только улавливаю:

— Умер?..

— У-у. Это…

— Гм!..

— Тц… Ах!

Я очень доволен тем, что так и не услышал ни одного знакомого голоса. А не то, пожалуй, мог бы огорчить кого-нибудь из знакомых, или порадовать, или подбросить им пищи для послеобеденной болтовни, на которую ушла бы уйма драгоценного времени. В любом случае я чувствовал бы себя виноватым. А сейчас никто из знакомых меня не видит, значит, никому не будет причинено беспокойство. Вот и прекрасно. В общем, можно считать, что я ни перед кем не виноват!

Кажется, муравей ползет у меня по спине и щекочет. Но я не могу даже пошевелиться, а следовательно, и избавиться от него. Случись это в обычное время, достаточно было бы просто повернуться, чтобы он убрался. Вот и по ноге ползет муравей. Что вы делаете? Вы, букашки!

Дело, однако, принимает еще худший оборот: раздается жужжание и на щеку мне садится зеленая муха, делает несколько шажков, опять взлетает и щекочет хоботком кончик моего носа. «Достопочтенная, — думаю я с досадой, — я не какой-нибудь там великий человек, и вы не найдете на мне материала для вашей статьи…» Думаю, а сказать не могу. Она же тем временем сбегает с кончика носа и холодным хоботком щекочет мне губы. Как знать, быть может, это выражение любви. Еще несколько мух собрались на бровях. Стоит им шевельнуться, как сразу приходят в движение волоски. Это так меня раздражает, что я теряю терпение, окончательно теряю терпение.

Вдруг — порыв ветра, сверху меня чем-то накрывают, и мухи тотчас разлетаются, говоря на прощание:

— Ж-ж-жаль!

От гнева я едва не лишаюсь сознания.


Меня приводит в чувство глухой стук сбрасываемых досок, от которого дрожит земля. Я ощущаю на лбу прикосновение тростниковой циновки. Но циновку откидывают, и я тотчас погружаюсь в тепло солнечных лучей. Потом слышу, как кто-то говорит:

— И зачем ему понадобилось умирать здесь?..

Голос звучит совсем близко, его обладатель, видимо, наклонился надо мною. Но где же умирать человеку? Прежде я полагал, что если на земле человек лишен права жить, как ему хочется, то, уж во всяком случае, он имеет право умереть, как ему хочется. Только теперь я понял, что это далеко не так, что очень трудно угодить общественному мнению. Жаль, что у меня давно уже нет ни бумаги, ни кисти; впрочем, я ведь все равно не могу писать, а если бы и мог, то негде было бы опубликовать написанное. Придется все бросить.

Кто-то поднимает меня, кто — не знаю. Слышится стук ножен — оказывается, здесь еще и полицейский, здесь, где «я не должен был умирать». Меня переворачивают с боку на бок, то поднимают, то опускают. Хлопнула крышка, слышно, как заколачивают гвозди. Странно — всего два гвоздя. Неужели здесь заколачивают гробы всего двумя гвоздями?

Теперь меня с шести сторон окружают стены, да еще крышка прибита гвоздями. Это уже полный конец. «Увы, как прискорбно!..» — думаю я.

Ну и духота!

Зато мне стало куда спокойнее, чем раньше, не знаю, правда, зарыли меня или нет. Руки тыльной стороной касаются тростниковой циновки, и этот саван не кажется мне таким уж отвратительным. Досадно только, что я не знаю, кто заплатил за мои похороны! Но до чего противны эти обряжавшие меня людишки! Рубашка собралась складками на спине, а они и не подумали ее расправить, и теперь она мне очень мешает. Вы решили, что покойнику все равно? Что можно делать все кое-как? Ха-ха!

Мне кажется, будто тело мое сейчас гораздо тяжелее, чем было при жизни, потому любая складка причиняет столько беспокойства. Но к этому, пожалуй, можно скоро привыкнуть. Наверное, когда я начну гнить, то никаких серьезных неудобств уже не будет. А пока лучше спокойно поразмышлять в тишине.

— Как дела? Вы умерли?

Какой-то очень знакомый голос. Я открываю глаза и вижу маленького приказчика из букинистической лавки «Процветающая древность». Мы не виделись с ним, наверное, больше двадцати лет, но выглядит он, как прежде. Я опять смотрю на обступившие меня с шести сторон стены, очень грубые и очень шершавые, — ясно, не удосужились даже как следует выстругать доски.

— Это ничего, пустяки, — говорит он, раскрывая темно-синюю матерчатую обложку. — Вот я принес вам минское издание[286]«Гунъянчжуань»,[287] отпечатанное в годы правления под девизом Цзя-цзин,[288] с черной полосой на обрезе. Оставьте себе, это…

— Что! — в изумлении уставился я на него. — Уж не рехнулся ли? Неужели ты думаешь, что в моем положении я стану смотреть какое-то там минское издание?..

— Да вы взгляните только, ведь это не трудно.

Я спешу закрыть глаза, потому что он мне надоел. Немного погодя я уже ничего не слышу — наверное, он ушел. По шее у меня, кажется, опять ползет муравей, потом добирается до лица и делает петлю вокруг глазницы.


Вопреки всем ожиданиям, человеческие мысли и после смерти могут меняться. Неведомая сила вдруг нарушает покой моего сердца, и перед глазами возникает множество видений. Друзья желают мне радости и покоя, враги пророчат гибель. А я продолжаю жить — пусть не в радости, пусть не в покое, но я не гибну, а живу — ни так и ни эдак, — живу, и все, не могу оправдать надежд ни друзей, ни врагов. А вот теперь, наконец, умер, исчез, как тень, даже врагам не дал знать, не захотел доставить им даже пустячного удовольствия, которое к тому же самому мне ничего не стоило бы.

Назад Дальше