— Что! — в изумлении уставился я на него. — Уж не рехнулся ли? Неужели ты думаешь, что в моем положении я стану смотреть какое-то там минское издание?..
— Да вы взгляните только, ведь это не трудно.
Я спешу закрыть глаза, потому что он мне надоел. Немного погодя я уже ничего не слышу — наверное, он ушел. По шее у меня, кажется, опять ползет муравей, потом добирается до лица и делает петлю вокруг глазницы.
Вопреки всем ожиданиям, человеческие мысли и после смерти могут меняться. Неведомая сила вдруг нарушает покой моего сердца, и перед глазами возникает множество видений. Друзья желают мне радости и покоя, враги пророчат гибель. А я продолжаю жить — пусть не в радости, пусть не в покое, но я не гибну, а живу — ни так и ни эдак, — живу, и все, не могу оправдать надежд ни друзей, ни врагов. А вот теперь, наконец, умер, исчез, как тень, даже врагам не дал знать, не захотел доставить им даже пустячного удовольствия, которое к тому же самому мне ничего не стоило бы.
Я чувствую, что готов заплакать от радости. Это будут, наверное, первые слезы после моей кончины.
Но оказывается, у меня нет слез; вижу только перед глазами, будто сверкнули искры, и вот я уже поднимаюсь и сажусь.
Июль 1925 г.
ТАКОЙ БОЕЦ
Нужно, чтобы у нас был такой боец.
Не такой невежественный, как зуав, с поблескивающей за спиной винтовкой, и не такой изможденный, как китайский солдат зеленознаменных войск,[289] с маузером у пояса.
Он не ищет чудодейственной защиты у панциря из бычьей кожи и шлема из негодного железа. Он полагается лишь на самого себя, в руке у него, как у дикаря, только копье, всегда готовое к броску.
Вот он проходит сквозь ряды бесплотных существ; все, кого он встречает, кивают ему головой. Он знает, что каждый такой кивок — оружие врага, оружие, которым убивают, не оставляя следов крови. От него погибло много бойцов. Оно разит, как артиллерийский снаряд, перед которым оказываются бессильными даже самые отчаянные смельчаки.
Над головами бесплотных существ полощутся стяги с вышитыми на них громкими титулами: «филантроп», «ученый», «литератор», «старший в семье», «юноша», «эстет», «благородный муж»… Ниже — всевозможные мантии с вышитыми на них красивыми словами: «ученость», «мораль», «чистота национального духа», «воля народа», «логика», «общественный долг», «цивилизация Востока»…[290]
Но он поднимает копье.
Все они в один голос клянутся ему, что сердце у них, не в пример другим людям, находится в самом центре груди. Каждый повесил на грудь медное зеркальце-амулет,[291] в знак их глубокой веры в то, что сердце у них — в самом центре груди.
Но он поднимает копье.
Он улыбается, бросает копье и попадает им прямо в сердце.
Все они, сникнув, валятся на землю. Но оказывается, это только мантии, под ними — пусто. Бесплотные существа успели скрыться и торжествуют победу, ибо теперь он стал преступником, заколовшим филантропа и ему подобных.
Но он поднимает копье.
Он широко шагает сквозь ряды бесплотных существ, снова встречает такие же кивки, видит всевозможные стяги и мантии.
Но он поднимает копье.
Наконец, он старится и умирает среди бесплотных существ. Теперь он уже не боец, а бесплотные существа — победители.
Теперь уже никто не слышит клича войны: великий мир.
Великий мир…
Но он поднимает копье.
Декабрь 1925 г.
УМНЫЙ, ДУРАК И РАБ
Раб вечно ищет, кому бы пожаловаться. Только этого он хочет и только на это способен. Однажды он встретил умного.
— Господин! — сказал он горестно, и слезы тонкими струйками побежали у него из глаз. — Ты же знаешь. Я живу поистине нечеловеческой жизнью. Ем раз в день, и то не всегда, причем одну только гаоляновую шелуху. Даже свиньи и собаки не станут ее есть, да и достается мне всего-навсего маленькая чашка…
— Да, этому действительно можно посочувствовать, — отозвался умный, преисполненный жалости.
— Еще бы! — обрадовался раб. — Но работаю я день и ночь, не зная отдыха: рано утром ношу воду, вечером варю кашу, до полудня бегаю по лавкам, ночью мелю муку, в ясные дни стираю, в дождь держу над хозяином зонт, зимой разжигаю керосиновую печь, а летом обмахиваю хозяина веером. В полночь я должен варить «серебряные ушки»[292] и прислуживать, пока хозяин занят игрой, но из выигрыша мне не перепадает ни гроша, а случается, еще и плеткой угостят…
— Ай-ай, — вздохнул умный, и глаза у него покраснели. Казалось, он вот-вот заплачет.
— Господин! Так я больше не могу. Я должен что-то придумать. Но как же мне поступить?
— Я думаю, что жизнь твоя все-таки переменится к лучшему…
— Правда? Только об этом я и мечтаю. Вот я пожаловался тебе, господин, на свое горе, встретил у тебя сочувствие и утешение, и мне стало легче. Видно, есть еще справедливость на свете…
Но не прошло и нескольких дней, как он снова потерял покой и опять стал искать, кому бы пожаловаться на свое горе.
— Господин! — сказал он, обливаясь слезами. — Ты же знаешь. Поистине, я живу хуже, чем в свином хлеву. Хозяин совсем не считает меня за человека. К своей собачонке он относится в тысячу раз лучше…
— Негодяй! — закричал человек так, что раб перепугался. Тот человек был дурак.
— Господин, я живу в маленькой развалившейся каморке, сырой и темной, в ней полным-полно клопов — пока спишь, они могут совсем тебя заесть. Вонь такая, что в нос бьет, нет ни единого окошка…
— И ты не можешь заставить хозяина прорубить окно?
— Как же можно?..
— Тогда веди меня с собой, посмотрим!
Дурак пришел вместе с рабом к его жилищу и сразу же начал пробивать глиняную стену.
— Господин! Что ты делаешь? — спросил перепуганный раб.
— Прорубаю для тебя окно.
— Нельзя! Хозяин станет ругаться!
— Ну и пусть! — Дурак продолжал долбить стену.
— Караул! Разбойник ломает наш дом! Скорей сюда! А не то он пробьет дыру!.. — завопил раб сквозь слезы и принялся кататься по земле.
Выбежали рабы, и дурака прогнали.
На крики, не спеша, вышел наконец хозяин.
— Какой-то разбойник хотел разрушить наш дом, я первый закричал, и мы все вместе прогнали его, — почтительно доложил раб, торжествуя победу.
— Молодец, — похвалил его хозяин.
В тот день многие приходили с участливыми расспросами, пришел и умный.
— Господин, на этот раз я отличился, и хозяин похвалил меня. Ты же говорил, что жизнь моя переменится к лучшему. И правда, то было зоркое предвидение… — произнес раб с радостью, будто окрыленный надеждой.
— Еще бы, — ответил умный, который, казалось, тоже был рад за него.
Декабрь 1925 г.
ЗАСУШЕННЫЙ ЛИСТ
При свете лампы читаю «Яньмэньцзи»[293] и вдруг нахожу меж страниц засушенный кленовый лист.
Это рождает у меня воспоминания о поздней осени прошлого года. Обильный иней выпадал по ночам, на многих деревьях увяла листва, покрылся багрянцем маленький клен перед домом. Я обошел деревце, пристально всматриваясь в разноцветные листья; когда они были зелеными, я никогда не обращал на них внимания. Они еще не все покраснели, больше всего было бледно-вишневых. У некоторых на багряно-красной поверхности сохранились темно-зеленые пятна. Только один лист был чуточку источен червями, по краям у него образовалась черная кайма. В пестроте красных, желтых, зеленых листьев он казался блестящим зрачком, который пристально глядел на людей. Я подумал: «А ведь это больной лист!» Я сорвал его и вложил в только что купленную книгу «Яньмэньцзи». Наверное, мне хотелось, чтобы этот источенный червями и уже готовый упасть листок хотя бы на время сохранил свою пеструю окраску и не был унесен ветром вместе с другими опавшими листьями.
И вот сегодня ночью он, будто восковой, лежит передо мною. Зрачок этот уже не блестит, как в прошлом году. Пройдет еще несколько лет, его прежний цвет сотрется у меня в памяти, и, пожалуй, я даже забуду, зачем он был вложен в книгу. Своей пестрой окраской этот больной лист, наверное, лишь очень короткое время сможет напоминать о себе. Впрочем, запомнить его зеленым и здоровым было бы еще труднее. Вы только взгляните в окно: даже деревья, не боящиеся холода, давно стоят голые, а о клене и говорить нечего. Глубокой осенью, быть может, опять были больные листья, похожие на тот, прошлогодний, да жаль только, что в нынешнем году у меня не нашлось времени, чтобы полюбоваться осенними деревьями.
Декабрь 1925 г.
СРЕДИ ПОБЛЕКШИХ ПЯТЕН КРОВИ
Памяти мертвых, живых и еще не рожденных.
Нынешний творец все-таки трус.
Он исподтишка переделывает землю и небо, но не осмеливается уничтожить целиком земной шар; он исподтишка старит и ведет к смерти живые существа, но не осмеливается вечно хранить их трупы; он исподтишка заставляет людей проливать кровь, но не смеет сделать так, чтобы цвет крови навеки оставался ярким; он исподтишка обрекает людей на страдания, но не смеет сделать так, чтобы они всегда помнили о своих страданиях.
Исключительно ради подобных ему — трусов среди людей — он придумал возводить на развалинах и заброшенных могилах роскошные дворцы, а с помощью времени смывать горести и следы крови. Каждый день он наливает в бокал подслащенного зелья — не слишком много и не слишком мало, ровно столько, чтобы слегка захмелеть, и подносит людям, и те, что выпьют этого зелья, могут и плакать, и петь, быть и трезвыми, и пьяными, могут сохранять ясность ума или впасть в забытье, желать и жизни и смерти. Но ему нужно, чтобы все жаждали жизни; ведь он еще не уничтожил мужества в людях.
Развалины и заброшенные могилы рассеяны по всей земле, на них — поблекшие пятна крови, и люди, блуждая меж ними, пережевывают свое беспредельное горе. Но они не желают расстаться с ним, считая, что горе все-таки лучше пустоты. Каждый причисляет себя к «опозоренным небожителям», оправдывая тем свой горький удел и с трепетом ожидая новых несчастий. Новое — вот что их пугает и побуждает жадно искать встречи друг с другом.
Все они — благонадежные подданные творца. А ему только этого и нужно.
Но вот среди людей появляется мятежный храбрец. Он стоит распрямившись и окидывает взором уже преображенные и еще сохранившиеся развалины и заброшенные могилы. Он помнит все долгие и тяжкие страдания, смотрит на неоднократно пролитую здесь запекшуюся кровь и глубоко понимает всех мертвых, живых, еще не рожденных. Он разгадал эту комедию сотворения мира, он хочет подняться, чтобы воскресить людей или уничтожить их — этих благонадежных подданных творца.
Творец труслив, ему стыдно, вот он и прячется. И тогда храбрец видит, как преображаются и земля, и небо.
Апрель 1926 г.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Самолеты, выполняя свою миссию — сбрасывать бомбы, каждое утро, словно школьники, которые идут на урок, появляются над Пекином. Всякий раз, когда я слышу, как моторы разрывают воздух, я чувствую какое-то легкое напряжение. Наблюдая атаку «смерти», я в то же время остро ощущаю существование «жизни».
После одного или двух глухих взрывов самолеты, жужжа и гудя, медленно улетают прочь. Наверное, есть убитые и раненые, но Поднебесная кажется более спокойной, чем обычно. Нежные листья тополя за окном отливают темным золотом в солнечных лучах; еще пышнее, чем вчера, расцвела слива. Собрав разбросанные по всей кровати газеты, я смахиваю с письменного стола серую пыль, накопившуюся за ночь, и в моем маленьком квадратном кабинете опять, как говорится, «и светло, и чисто»…
Видимо, не без причины я начинаю править рукописи молодых авторов, скопившиеся у меня здесь. Хочется во всем навести порядок. Я смотрю на даты произведений, и эти юноши, не признающие украшательства, один за другим возникают передо мной. Они такие хрупкие, чистые, искренние. А как они страдали, как стонали, гневались и наконец огрубели, милые мои юноши.
Да, души их, исхлестанные песчаным вихрем, огрубели, но это человеческие души, я люблю их и такими. Я хочу поцеловать их, эти души, огрубевшие и кровоточащие, бесформенные и бесцветные. Где-то в далеких прекрасных садах пышно цветут редкостные цветы, праздно бродят тихие румяные девушки, курлыкает журавль, клубятся белые облака… Все это, конечно, трогает человеческую душу, но я всегда помню, что живу среди людей.
Мне вспоминается один случай. Два или три года тому назад в Пекинском университете[294] ко мне в преподавательскую зашел незнакомый юноша, молча передал мне пакет и сразу же ушел. Я развернул пакет — там оказался номер «Низкой травы».[295] В молчании юноши я понял многое. О, каким роскошным был этот подарок! Жаль, что «Низкая трава» больше не выходит. Похоже, она была лишь предтечей «Потонувшего колокола».[296] Этот «Потонувший колокол» одиноко гудит в песчаном вихре, глубоко на дне человеческого моря.
Дикий репей, надломленный и совсем почти загубленный, вновь пытается дать маленький цветок. Помнится мне, взволнованный этим, Толстой написал целую повесть.[297] А в безводной пустыне деревья и травы изо всех сил всасывают корнями влагу из источников, скрытых глубоко под землей, и появляются бирюзово-зеленые заросли; конечно, деревья и травы делают это во имя собственной «жизни», но тем самым невольно радуют усталых, мучимых жаждой путников, которые находят здесь временный приют и отдых. Вот что способно вызвать признательность и в то же время навеять тоску!
В эссе «Без названия», помещенном, в «Потонувшем колоколе» вместо редакторского извещения, говорится: «Некто сказал: наше общество — пустыня. Если это и в самом деле так, то здесь, как в пустыне, немного дико, зато спокойно; немного одиноко, зато ощущаешь безбрежные дали. Где еще все так хаотично, так уныло и так переменчиво, как здесь?!»
Да, это так. Передо мною юные души. Они уже огрубели или, быть может, вот-вот огрубеют, но я люблю их, люблю эти души, истекающие кровью и молча переносящие боль, потому что они помогают мне чувствовать, что я живу среди людей — да, среди людей.
Пока я сижу и правлю рукописи, вечернее солнце спокойно садится на западе, и теперь я продолжаю работу при свете лампы. Юность самых разных людей проносится передо мною. Со всех сторон меня обступают сумерки. Усталый, я беру сигарету и, думая о чем-то совсем постороннем, тихо закрываю глаза. Я вижу долгий, долгий сон. Вдруг просыпаюсь. Вокруг все так же сумрачно. В недвижном воздухе плывет дымовой узор, похожий на летние облачка, и постепенно начинает обретать какие-то причудливые очертания.
Апрель 1926 г.