— Дим, слышь, я серьезно, е мае!
— Сиди, Гринпис, я на него только посмотрю.
— Попался бы ты ему со своими кожаными штанами один! — злился на Кольку дед. — Голодный! Валенки! Э-эх…
Димка прикрыл дверь. Волк не шелохнулся, даже когда он направил на него винтовку и блеснул оптикой. Казалось, сама степь смотрит на Димку сквозь эти бесстрастные и удивительно красивые глаза с приятным русско-казахским акцентом. Грейдер чернел слабой ниточкой и терялся в снежных барханах, сливающихся с белесым небом. В прицеле волк уже не казался таким худым — мощный шерстистый загривок, широкая грудь, длинные, не по-собачьи крупные лапы и страшные, боевые клыки. Димка положил палец на спусковой крючок. Волк мотнул башкой и вильнул к дереву. Димка снова навел резкость, и снова волк отошел. Димка протер глаз. Волк посмотрел с насмешкой.
— Как чует, — прошептал Димка, выбрал в прицел крупную сучкастую ветку над ним и, показалось, ткнул пространство тремя рельсами — сверкнули щепки и обрушились снежные потоки.
Димка попал не туда, куда метил, а даже лучше — свалилась вся верхушка, будто ее отгрызли. Серые призраки легко стелились и скользили по белым холмам и вдруг пропали, точно провалились в овраге, не видном на сплошной сияющей белизне.
— Нормально? — строго спрашивал Колька у деда. — Устраивает?
— Ноу проблем.
— Чего вы тут? — усмехнулся Димка.
— Унты у него купил! У тебя какой размер? Скажи, я тебе тоже куплю!
— Ну, охотнички пошли, — ехидничал всю дорогу дед. — Кому скажи, не поверят.
— Хорошие унты! — похвалил Димка. — Верным путем идешь, товарищ!
— Они в вашем Ченгирлау собаку утащили с крайнего двора... Понятно, ули, москвичи, развлякацца приехали!
Дед высадил их на площади возле старого карагача — ствол обледенел, ветви разбухли от инея и огромная крона, казалось, поддерживается уже не физическими законами, а божественными. Наверное, этот карагач считался всеми негласной остановкой, конечной точкой пути.
Смеркалось. Обиженный “председатель” удалился, и вокруг них встала хрустальная тишина.
— Потрясающе! — ноздри у Коли раздувались. — Как же легко здесь дышится!
— А эхо, слышь! — Димка набрал воздуха в легкие. — Кто украл мои хомуты?!
— Ты-ты…
— Детство мое здесь прошло! — Димка произнес это с такой гордостью, будто здесь прошло детство Александра Македонского.
— Ты-ты…
На белых крышах тень ветвей заиндевелых, видно все до последней крупинки. Застыла тень дыма из трубы. Он далеко виден — фиолетовый в сером небе. На проводах когда-то повисли паутинки. Теперь они заиндевели, потолстели, висят гроздьями.
— Как же здесь красиво, е мае! Дышу и не кашляю!
Они шли, и снег под их ногами скрипел с таким заговорщическим и таинственным значением, что душа замирала, будто в предощущении великого праздника. Зима укутала деревню роскошным покрывалом, и она сонно парит в звездном космосе. Дореволюционный свет в редких окошках. Порой, возле глаза громадной плоскостью вспыхивает мелкая снежинка и, кажется, слышно, как река хлопает об ледяной потолок.
— А почему название такое нерусское?
— А вот будет дождь с громом, Коль, тогда поймешь.
— В смысле?
— Это звуковое подражание грому и эху — Ченгир Ла-ау.
Вдруг черное существо выкатилось из переулка и с разбегу прыгнуло на Димку. Коля отпрянул.
— Все, приехал, приехал, — Димка осторожно прихлопывал Васянку по спине.
— Дя Федь! Ты уехал, а я чуть с горя не умер своей смертью.
— Все, больше не уеду. Ну-ка, посмотрю на тебя… Вырос! Надо же, как ты вырос с лета!
— А я на твоем турнике вишу, дя Федь.
— Молодец. Познакомься, Коль, это мой друг Васянка.
— У тебя тоже кликуха есть? — строго спросил Коля.
— Есть, Колбаса.
— А у меня — е мае.
— Здарова, е мае!
Димка засмеялся.
— А вы у ба Кати будете?
— Да, Вась, первое время.
— А то идите ко мне, я без никого, пожрать есть, полторашку поставлю.
— Давай в следующий раз, Вась.
— О'кей, пацаны, без проблем.
Дом бабы Кати присел под белым завалами, нахохлился. На заснеженном крыльце кружок, оставшийся от теплого донышка ведра с золой. Щели двери заиндевели, обметены белым пухом, побелели шляпки гвоздей.
В доме пусто, голая лампочка под потолком сыплет мертвенно-желтый свет. Снова это ощущение прогибающихся под ногами половиц. Под зеркало трюмо подоткнуты новогодние открытки, яркие, блестящие, словно из страны куклы Барби.
— Кто там?
Баба Катя лежала на кровати. Димка вздрогнул от того, как она похудела и вытянулась, как пронзительно посинели глаза.
— Накормила меня Якубенчиха мыныезом, — сказала она Федору, будто он на пять минут отлучался во двор. — Вот, живот теперь болит и болит, ни встать, ни согнуться.
— Я пойду в район позвоню, баб Кать, “скорую” вызову.
— А хлеб какой пекли? — бормотала она. — В печь ставили, а вынуть уже не могли, распекался. Прямо в печи резали напополам.
Димка с Колей накачали воды в баню, нарубили дров и затопили. Насколько в ней было холодно и неуютно, настолько же она преобразилась от огня, наполняясь жизнью, сырым древесно-банным духом. Глядя на нее со двора, казалось, что в большом сугробе светится оконце, а сверху валит дым.
Кинули по навильнику сена корове и сгорбленному косматому баранчику, похожему на карликового мамонта.
— Как приятно они хрумкают сеном, давай послушаем, Дим.
Снег сыплется, будто с луны, тающей в дымке. Мягкий, желтый свет окон на синих дорожках.
— Завтра потепление, — пообещал Димка.
— Да иди ты!
Пришла Антонина, накрыла на стол. Димка увидел в белой выемке холодильника ту самую банку икры, которую дарил бабе Кате летом. Колька достал бутылку. Потом Альбина принесла каймак с баурсаками. Пригласили и ее. Она к удивлению Димки согласилась.
— Вторая неделя, — шептала Антонина.
— Умирает по ходу, — добавила Альбина.
— Ешьте, пока естся, и пейте, пока пьется, — откликнулась баба Катя. — Смерть придет — ничего не захочется.
— Дай бог выздоровления, — Димка поднял рюмку.
— Дай бог, — поддержал Коля.
Женщины вздохнули. Выпили, сморщились, замахали руками.
— Автолавка приезжала? — спросила Антонина.
— Какой там? Ихняя машина не пройдет! — вскрикнула Альбина и смутилась.
Димка еще летом заметил, что пить в деревне неимоверно вкуснее, нежели в городе. К “горькой” примешивается деревенская печаль и богом забытость, сладкое чувство конечности пути, воздух, чистый как слеза и еще неизвестно откуда привкус и запах калины. Димке показалось, что и Коля удивленно глянул в донышко рюмки. Выпили еще. У женщин заблестели глаза и покраснели ноздри.
— Баня уж готова, наверно, — сказала Антонина. — Я вам белье приготовлю. Шампунь где-то был, найду.
— Может, спину потереть? — сказала Альбина и густо покраснела.
— Все, Альке больше не наливать. С одной рюмки косеет.
— Тонь, ты плитку ножом не скреби, царапины будут, — вдруг сказала баба Катя.
— Ай, отстань, надоела!
— Ну, за встречу, — Димка поднял рюмку. — Спасибо… Нам и идти больше некуда.
— С приездом, ребята.
— Добро пожаловать, как говорится, — добавила Альбина и пьяно ухмыльнулась.
— Тонь, тряпку не вешайте близко к печи, упадет на дверку, сгорите.
— Хорошо, хорошо.
Димка курил во дворе. Коля просто дышал рядом. Выпившие женщины не хотели расходиться по домам, но и разговор поддерживать не могли, понимая, что их деревенские темы будут скучны, наверное. Они прижимались друг к дружке и с пьяной женской иронией смотрели на мужчин.
В бане Димка ужаснулся Колькиной худобе и немощи. Волосатость его только усиливала эффект.
— Ё мае, вы действительно какие-то резко континентальные. На улице мороз под пятьдесят, а здесь жара — слизистую глаз обжигает.
— А ты понравился этой Альбине, Коль. Она всегда стоит около порога, как дундук, и бегом домой. А тут села, даже выпила, я обалдел, честно говоря.
— Сам удивляюсь, Дим, нравлюсь узкоглазым: китайцам, корейцам. Госпожа Мэй даже на меня клюнула, хрен бы вы свои комнатушки так продали… Жарко, Дим, не могу, — он сел прямо на пол.
Димка вышел и набрал в таз снега с горой.
— Сейчас легче станет.
Что бы Димка ни делал, он замечал на себе неосознанно завистливый и в то же время откровенно-любующийся взгляд Кольки.
— Чего вздыхаешь, Коль?
— Да так, ничего, эх-хэ-хэ…
После бани еще немного выпили. В банке с солеными огурцами лежали кусочки льда. Сало было мягкое, как масло.
Колька исподтишка поглядывал на бабу Катю, на сумрачные иконы в углу. Дима видел, какой тоской и страхом наполнялись его глаза.
— Федор, проверь заслонку печи,— попросила баба Катя, когда Димка погасил свет. — Боюсь, как бы Антонина до конца не задвинула — угорите.
— Дим, а чего они тебя все Федором называют? — прошептал Коля.
— Кликуха такая.
— Не-е, кликуха у тебя Бахча, это я уже понял… Федор, кстати, больше подходит.
— Дима — городской вариант.
— Да, пидорский какой-то… А мне Коля не нравится, несчастливое имя.
— А какое нравится?
— Валентин.
— Тоже пидорский вариант.
Утро серое. Горизонт красной полосой. К обеду горизонт белый, выстуженный. Вечером подъехала “скорая” — “Газель” с красным крестом.
— Вот, Якубенчиха меня мыныезом накормила, теперь живот болит и болит…
— Помолчите!
Молодая, раздраженная тетка беспардонно осматривала ее. Скинула покрывало, ругалась. Димка вызвал ее в сени.
— Женщина, извините, — начал он, сдерживая ярость. — Вы стариков совсем за людей не считаете, что ли?
— Вы ей кто?
— Сосед.
— Здесь не мыныез, сосед, здесь, по ходу, рак желудка. Вы что ж не видели — у нее по телу черные пятна уже пошли? Она гниет изнутри, а сердце — дай бог каждому такое…
Приходил Петр, пьяный, ироничный и грубый.
— Есть че? — спрашивал он, хлопая себя по горлу.
Приходили Кузьма Николаич с женой — Половинка и Полтора.
— Есть че, ребята?
Альбина принесла Кольке кумыс в большой пиале. Петр зло и усмешливо называл Димку и Колю “дармоеды москвичи”, исподтишка оглядывал углы. Все говорили о пустяках и ждали только одного, смерти старого человека. Ждали с надеждой и даже радостью, будто это событие приукрасит серые будни, освободит их от бремени жизни и как-то переменит судьбу.
— Сердце крепкое, не отпускат, — баба Катя стеснялась своего поведения и сдерживалась, чтоб лишний раз не охнуть, будто саму себя хотела убедить в том, что уже умерла. И вдруг вспоминала хозяйство. — Федя, ты все же проверяй, ярочка вот-вот должна объягниться, как бы не померзли.
Перед сном уже она запела песню из репертуара “Золотого кольца”. Пела лучше Кадышевой, неожиданно помолодевшим, сильным и пронзительным голосом. Пела с такой народной интонацией, так красиво и жалостно, что казалось, это прощальная песнь ее. Колька, нарубивший дров, грел на печи ладони, плакал и отирал лицо плечом.
— Федор, а Федор, — прервав песню, позвала она.
— Да, баб Кать, — удивленно откликнулся Димка.
— У меня костюм германский в сундуке, отдам… отдай, если кто меня вылечит.
День ее смерти был удивительным. Потеплело необыкновенно, оттаяли и покраснели ветви талишек, порозовел воздух вокруг них, на дороге зачернели подо льдом навозные пятна, нежно, мягко просветлилось небо, и с реки потянуло запахом весны, запахом юности, надежды, тревоги. Утром даже птичка постучала в окно.
— Федор, — сказала баба Катя. — Ты печь не топи, я сегодня умру.
Димка промолчал, только головой кивнул.
— Человек, на хрен, мучается, страдает и никого, ни одного врача в диаметре ста километров! — возмущался Коля.
— Батюшку не зовите, — наказывала баба Катя. — Он плохой. Хорошего от нас в район забрали. Пусть Саня молитвы читает, она совецких ишош времен попиха.
— Я передам Антонине.
— Федь, подойди, — баба Катя протягивала ему кулак. — Ивгешке моей… Не увижу я ее. Антонина ей, вядать, не позвонила… По нашей линии как бабка внучке.
Баба Катя взяла ладонь Димки и разжала в нее кулак. Это был серебряный перстенек с черным камушком.
— Передать Ивгешке, — твердым голосом повторил Димка.
— У-у, вон уж и коровы наши пошли, — это были ее последние земные слова.
Побежали к соседям, к Антонине, к попихе бабе Сане. Стучали в окна, говорили о смерти.
Баба Катя охала, стонала и дергалась, но умереть не могла. Было ощущение некоего чудного аппарата, бьющегося и захлебывающегося. Казалось, уже заглохший навсегда, он снова вздрагивал, включался и трясся пунктирно. Трудно было смотреть на это и мучительно тяжело находиться рядом, живой и крепкий организм напрягался и томился вместе с умирающим человеком.
— Сильная. Не отдает душу, — сказала попиха и вдруг с громким треском разорвала газету над умирающей. — Выходи, Катя, хвать! — и снова разорвала сложенные листы, будто и вправду помогая душе разорвать телесную оболочку.
— Как тяжело-то господи, — причитала Половинка. — Надо крышу разбирать, мужики.
— Зачем? — испугался Коля.
— Раньше разбирали, если человек помереть не мог.
— Не дури! — прогудел Полтора.
Кошка, когда-то котенком ловившая летних бабочек, теперь отмахивалась от моли и присаживалась на задние лапы, как бы удивляясь ее наглости.
Вдруг баба Катя сильно вздохнула. Потом, лежавшая полмесяца обездвиженная, она легонько подскочила. Глаза открылись широко, и это были детские, пораженные новым видением глаза, словно бы девочка из старческого тела посмотрела на все земное в последний раз… Баба Катя потихоньку стала отваливаться на подушки, и душа спокойно отошла от нее — неземной процесс этого отделения был представлен зримо, явно.
— Мама, прости меня! — вдруг закричал Петр, растерянно оглянулся, пошел в одну сторону, другую. — Прости ты меня, дурака, прости! Мама, прости! — он бухнулся на колени и, загребая руками, пошел к кровати.
Димка выскочил во двор, дернул дверь сарая, окунулся в пар и сжал жердь загона… Тишина, опрятно-женский запах овчарни. Овца выпукло смотрела на него и сурово притопывала ногой. На сырой соломе лежали два ягненка, влажновато-теплые, бессильные и поражающие своей потусторонней новизной. Два длинноногих существа в Димкиных руках, два сердечка бьются в ладонях, грудь узкая, словно корешок книжки.
В доме плакали женщины. Мужики покашливали и совершали суетливые, хаотические движения. Баба Катя сквозь толпу посмотрела на ягнят строго и бессмысленно. Дух ее уходил и безвозвратно уносил с собою целую эпоху, навсегда таяли пласты времени, дом тускнел, скукоживался, терял тепло и уют жилого места, меркли обои и занавески, бледнели половики и покрывала, сиротливо сгорбилась печь — это был уже не дом, не дом бабы Кати. Антонина накинула на зеркало черный платок.
Она все же пригласила батюшку. И Димке в первую минуту хотелось пожаловаться на нее бабе Кате.
— Присмотрите, Антонина, — сказал священник, вешая на гвоздь пальто. — Там у меня доллары.
— Он всегда так, — хмыкнула Половинка. — Эт он так намекат, чтоб ему заплатили.
— Не суйся, дардомыга! — перебил Полтора.
Священник кадил ладаном, говорил высокомерно и строго, но умершей было все равно. Потом у него зазвонил мобильный в пальто, он опустил кадило, а другой шарил в карманах. Димка вышел.
Баба Саня осталась на ночь. Льдисто блестели окна. До рассвета мерцала свеча, и слышался старческий голос, читающий молитвы. А казалось, две девчонки секретничают и хихикают меж собой.
В чулане бабы Кати нашли несколько мешков сухарей. Потерявшая в голодные годы мать, девчонкой легшая под взрослого мужика, чтоб прокормить сестер, она не верила экономическим программам партии и правительства и сушила хлеб даже в свои самые лучшие, сытые времена. Димка долго смотрел на эти мешки, их можно надгробными памятниками поставить на всех старушечьих могилах.
Собрались за продуктами и решили, что лучше на лошади доехать до железнодорожной станции Базырово, а там уже попросить проводников до Соль-Илецка.
— Любой Яшка за двести рублей возьмет, — уверенно обещал Петр. — В тамбуре постоите. Делов-то на полчаса.
— Спирт “Максимка”, ящика полтора возьмите, — наставляла Антонина. — Изюму для кутьи, меду…
У лошади заиндевели бока, она стояла, смущенно подогнув заднюю ногу. Петр накидал сена в розвальни, бросил два тулупа. Полозья громыхали по обледеневшим кочкам, из-под копыт летели в лицо печатки снега. Порывами ветра резало уголки глаз.
— Н-но! Чу, но-о! — с издевательской интонацией кричал Петр.
Разлетайку заносило, она опасно кренилась. Димка со страхом косился на Колю, который тоже вызвался ехать, и ему казалось, что он не доедет живым до города.
Петр время от времени прикладывался к полторашке и оборачивался на Димку. Уже на подъезде к станции он с вызовом сказал в сторону, словно бы ни к кому не обращаясь: “Может, не тратиться уже на поминки? Кто она тебе?”
Снова приложился к полторашке, цыкнул и оскалился: “Че скажешь, Димон?!”
— Все нормально, дя Петь.
— О чем речь, Дим? — даже Колька высунул из тулупа нос.
— Ты че, сын миллионера, что ли? — добавил Петр.
— Без проблем, дя Петь.
— Мы с Антониной “Урал” себе решили взять! — Петр смотрел в сторону и усмехался. — Ивгешки все рну нету.
— Правильно решили, Петр Саныч! — одобрил его Димка. — Все нормально, не переживай.
Петр растерялся и обозлился.
— И-и, зачем козе баян!? Чу, но-о! — он взмахнул кнутом, лошадь дернула, и Димка с Колей едва не вывалились.
— Ты не газуй так, дя Петь, — засмеялся Коля.
Яшками, оказывается, называли всех проводников. Петр суетился, помогал, подсаживал.
— И дом материн будем продавать, — сказал он напоследок.
— Да кто ж его купит, е мае?! — удивился Коля.
— Глядишь, и найдутся покупатели, — ухмыльнулся он себе на уме.