Земные одежды - Фарид Нагим 7 стр.


Баба Катя смотрела на Димку и качала головой. “Вот такие, Федь, пироги, сам видишь”, — казалось, говорила она.

— Ересь уже плетешь, иди! — Антонина заталкивала Петра в сени. А оттуда, прижимаясь из-за них к стене, вышла Ивгешка, в майке и джинсах.

— О, наша дама из Амстердама! — пьяно обрадовался Петр. — Три гардероба за сегодня сменила.

У Димки застучало сердце, вздрагивающими пальцами нащупал пачку сигарет. Оттого, что он был пьян, Димка остро чувствовал сейчас присутствие в себе другого человека, как матрешки в матрешке. Иногда тот человек выходил за пределы Димки и поражал его своим превосходством во всем. Димке приятно было чувствовать свою общность с ним.

Баба Катя подслеповато осмотрела Ивгешку, глаза ее потеплели, исчезли брезгливость и ужас.

— А вот постой-ка, Федь, — вдруг оживилась она. — А вот подожди-ка, ты узнал, нет? На кого похожа?

Димку не удивил ее вопрос. Он посмотрел на лицо Ивгешки, а она стояла отрешенно, будто посторонняя, будто не о ней говорили.

— Галинка! — сорвалось с его языка.

Все засмеялись.

— Точно, наша, Галинкина дочка!

Шторки приоткрылись, и Димка увидел, как они, еще дети, сидят с Галинкой в бане, возле потрескивающей печи. “Представь, что на нас напали враги! — говорил тот мальчик. — И мы остались с тобой только двое, враги окружают нас, нам придется бежать в Ольхов лиман и жить там в землянке”. Испуганные и преданные глаза той девочки. И та боль в мальчишеской душе, когда понимаешь, что эта девчонка совсем не друган, что стыдно, если кто-то увидит их вместе, но как хорошо сидеть с нею рядом, в сто раз лучше, чем с Виталькой или Сашкой. Разве могут быть у них такие глаза, такое какое-то лицо, такая преданность и смешная неумелость и рассеянность, от которой что-то непонятное и сладкое ноет в груди, так ноет, что хочется ударить эту девчонку, сделать с нею что-то.

— Калит, и калит, и калит, прям, — жаловалась баба Катя. — Не могу выходить.

— У нас климат такой, ба, резко континентальный, — с сонным спокойствием отозвалась Ивгешка.

— Самый жар для арбузов нашенских был бы… Карп Ермолаич бахчи охранял. Вот таки брови кустами, вот така борода на всю грудь. На холме шалаш, а он рядом, как арбузный хан, а под холмом красноусые полосатые. Мы работаем, арбузы катаем в кучу. А он грит: “Ну, дети, берите за ваши труды сколько хотите”. А сколь мы можем унести, кады самый маленький красноусый полпуда весом? Старые деды-казаки говорили, мол, де “Белый Мураш” к царскому столу подавали… Бессмертный казался Карп Ермолаич, а тоже умер. А как умер, так и арбузов не стало — трава одна…

Ивгешка сидела у нее под боком. Этот послушный, девчоночий вид.

Что бы она ни делала, на какие бы вопросы ни отвечала, все время кажется, что она о чем-то другом думает, важном для нее.

— А как мы с дедом твоим арбузы воровали. Набили ночью на колхозных бахчах тарантас. Маштак тянет, ничо, едем. С нами еще Петр был.

— Какой Петр?! — обиделся Кузьма Николаич. — Я! Никогда не забуду, я как раз с Актюбинска, с училища приехал…

— Мы уж почти к дому подъехали, вон там на взгорок поднялись, а тарантас возьми да и тресни, етит твою за ногу — всю ночь арбузы по домам раскатывали, смех и грех… А я че-т думала, что Петр был?

— Какой Петр, я! Вы еще тама целовались.

— Ня ври! Ты пьяный штоль был?

— Какой пьяный, я тогда еще и не курил дажнык!

— Да ну тя… Ивгешка, чайник остыл, — строго сказала баба Катя. — И заварки добавь, лист смородиновый положь.

Девушка медленно поднялась, развернулась и пошла. В этой облегающей одежде у нее была такая фигура, что у Димки отвисла челюсть. Она не соответствовала детскому лицу Ивгешки. Эта девчонка замерла на самой грани расцвета всего женского в ней — и казалось, что грудь ее преувеличенно велика, что не может быть таких заметных сквозь майку сосков, что ягодицы настолько преувеличенно выпуклы, как не может быть и у взрослой женщины. Такие упругие, сильные движения, что, казалось, одна половинка хочет непременно вытеснить другую.

— А Галька, блядь, прости господи, — вздохнула баба Катя.

Кузьма Николаич хмыкнул.

— В Орянбурге живет. Я сама виновата, она мой последышек была, избаловалася.

Снова взревел баян.

— Я помню тот Ванинский порт…

— А вот я те щас лепунцов надаю, вот надаю.

— Оставь, Тонь, — засмеялась баба Катя. — Пусь, он не угомоница.

— Ну и пузень у тебя, Горын! — удивился Кузьма Николаич.

— Это не пузень, а трудовой мозоль!

— Гармонист, гаромнист, я те советую, — пропищала жена Кузьмы Николаича и захихикала. — Ты свои крявые ноги оберни газетою…

— Играй, тока тиша.

— Полонез Огинского, — ухмыльнулся Петр.

— Пригласите даму танцевать, — кивнула Димке раздухарившаяся жена Кузьмы Николаича.

— Сяди уж, дардомыга…

Димка подошел к ней и галантно кивнул. Он думал, что она сейчас встанет, а оказалось, что она уже стояла — такого маленького была росточка. Димка кружил, не замечая и не чувствуя ее, все боялся пропустить Ивгешку, пьянел от круженья. И дождался, перехватил ее. Нежный, интимный, сладковато-горький запах девичьего тела. Так, сладко и горько, пахли девчонки на школьной дискотеке, казалось, на их грудях вместо сосков распускаются диковинные, пахучие бутоны. Танцевать с ней было тяжело — настороженная, скованная, жестко вздрагивают мышцы, будто она боится, что он ее уронит. Казалось, тело ее изнутри затянуто на узелок и все нити жестко натянуты. Но Димка нес и нес на своей щеке ее мятный локон, слышал ее легкое дыханье. Мелькала лампочка, размытые лица, Пират, чешущий задней лапой ухо, крутился над головой многоугольник звездного неба.

Все смотрели на них. Баба Катя качала головой.

— В лунном сиянье снег серебрится. Вдоль по дорожке троечка мчится… Динь-динь-динь, динь-динь-динь, колокольчик звенит…

— Все, хвать! — поднялся Кузьма Николаич. — Пойдем, а то завтра на рыбалку. Я стукну те в ставню, Федь.

— Я те так стукну, — пьяно отозвался Петр. — На лекарствах жить будешь.

Димка согласно покачал головой.

— Выпейте на посошок, че жа, — встрепенулась баба Катя. — И ты, Ивгеша, выпей, че Федя принес, он слаткий. Хоть кровь разогреешь, — и набухала Ивгешке полную чайную кружку.

— Ну за нас, за все хорошее… Будем!

Димку не покидало ощущение, что за время его отсутствия в этом мире произошла глобальная катастрофа, ударные волны которой слышны до сих пор. И люди только сейчас немного пришли в себя и опомнились, приподняли головы и отряхнулись. Окликают друг друга, кто жив остался.

Ивгешка забежала в дом, а потом выскользнула за калитку на улицу. Димке показалось, что она накрасилась.

Вдруг громко захрапел Петр на крыльце. И проснулся, когда все засмеялись.

— Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

Кузьма Николаич и жена его пошли домой, он был очень высокий, а она низенькая, их в деревне так и прозвали — Половинка и Полтора.

Димка чувствовал себя двойственно: когда он видел Ивгешку, у него наступала истеричная радость, хотелось петь, танцевать, смеяться шуткам, его все веселило и умиляло; когда Ивгешка равнодушно поднималась и уходила, его все раздражало, и он терял смысл своего присутствия в этой компании. Чем грустнее ему становилось, тем слаще казался самогон. Он пил, жевал капусту и слушал бабу Катю.

— Сначала красных братьев просили в музей, Василь Палыч, дирехтур, — продолжала она. — А потом и за белыми пришли, тоже оказались герои. А я круглой сиротой росла, — Димка понимал, что сейчас он идеальный слушатель для ее грустной повести. Больше некому сказать такое. — В шашнадцать лет меня прядсядатель снасильничал, Петр Куприянович.

Димка нахмурился и покачал головой.

— Хорошо, что снасильничал, иныче бы с голодухи померли, коноплю с лебедой пополам ели. От него я Наташку родила, Виталькину мать… а Виталька вот никого не родил, — она сидела на чурбачке, скрестив ноги в калошах, нахохлившись, руки глубоко всунула в карманы ветхого мужского пиджака и задумчиво смотрела на угол стола. — Потом, в шиисят каком-то годе, Дэдика встретила, оне с Мордовии приехали, он пярдовик труда был, ему мотоцикл “Урал” подарили, так и стоит в гараже с тех пор, так и жизнь прошла, никуда не съездили…

Она коротко вздыхала, покашливала, сладко посапывала и тихо постанывала, — все полное тело ее звучало, изнывая по отдыху. Заснула и встрепенулась.

— Федь, баурсаков возьми, поедите с дедом, я сама пекла.

— Возьму, спасибо, баба Катя.

Она попрощалась и тяжело пошла в дом. Было слышно, как скрипят половицы. Димка курил с Петром. Тот клевал носом, ронял папиросу, но не сдавался.

— Я один раз был в Мавзолее. В шесть утра встали и полдня стояли в начале семидесятых. Полдня, грю, стояли.

— Сейчас там никого, одна охрана.

Робко посверкивал сверчок. Где-то в сеннике, догоняя одна другую, упруго звенели в подойник струи молока. Димка с отчаяньем оглядел убогий двор. Он понимал, что Ивгешка посидела с ними лишь из уважения. Ей конечно же не интересно в этой пьяной и конченой компании. У нее впереди вся жизнь, без сомнения, более яркая, интересная, насыщенная и горизонтально расширенная.

— А ты в “Макдоналдсе” был? — промямлил дядя Петя.

— Был.

— А там бешбармак есть?

“Какой бешбармак, мудила грешный?! — подумал Димка и усмехнулся. — И шутки дебильные какие-то… А я еще с ней танцевал, о-о, старый, галантный пердун”!

Дядя Петя уронил голову на руки и захрапел. Димка загасил папиросу, разложил его на топчане, укрыл кошмой голые заскорузлые ступни и посмотрел с тоской на черные окна дома — не хотел уходить, не понимал, зачем ему теперь отсюда уходить, ноги его приросли к земле. От выпитого стало только хуже. Разрывая невидимые, болезненные путы, он пошел к дверям. Пират старчески ворчал в своей будке. Качалась лампочка под ветром, качался навес, деревья, длинная тень Димки моталась с дома на сараи. И вдруг он увидел над калиткой заднего двора бледное лицо Ивгешки. Она призывно взмахнула рукой. Что-то обезьянье было в этом примитивном жесте. И в первую секунду Димке стало неприятно, лицо его сморщилось, а ноги сами по себе несли его к ней.

Он все дальше уходил от света лампочки на дереве и когда толкнул хлипкую калитку, то открыл дверь не на задний двор, а во вселенную, где небо осыпано звездами по самые его ступни. Они катились, словно в черном стеклянном шаре. Ивгешка была другая, не такая отрешенная, но по-детски строгая и сосредоточенная, будто собралась с ним в дальнюю дорогу. Он едва чувствовал ее и слышал, будто из-под воды.

— Айдате вишню попробуем у Гайдея. Там заброшенный сад, а вишни такие, аж по лбу стукают.

Теперь, когда она сама позвала его куда-то, он словно раздумывал — идти или нет. Отвечал ей что-то и словно бы стыдился за нее.

Мясистые, душные ягоды и вправду ощутимо били по векам и лбу. Димка проглатывал, не чувствуя вкуса. Он пожирал ягоды с жадностью, будто попробовал в первый раз. Протянул ей пригоршню с ягодами.

— Крупные выбрал. Хочешь, Ивгеша, а?

— Ну, в принципе, да.

Если все это начало того, о чем он и подумать боялся, то слишком быстро все. Отсутствие накопленного желания стеной стояло меж ним и этой девчонкой. Он не понимал, что это — каприз, розыгрыш. Неужели она просто хочет полакомиться? Он чувствовал ее губы, нос и едва сдержался, чтобы не раздавить ягоды, не размазать их по ее лицу.

Как и зачем они оказались у реки, он не понял хорошенько, только подчинялся ее девчоночьему командирству, только чувствовал знакомую смену пахучих, горячих и холодных, как осенью, полос на лугу, потом нарастающую вибрацию лягушачьего ора, и вдруг тишина. Наверное, она хотела сполоснуть липкие руки, лицо? Еще сказала что-то об острове. Вода стыдливо колыхалась в лунной дорожке. Они влезли в нечто, оказавшееся утлой лодчонкой, сели в разных концах и зависли над бездной, точно на весах, где чаша его перевешивала.

— А весла? — хрипло спросил он.

— Зачем, нас и так снесет прямо к острову, я всегда там днем загораю, — Ивгешка появлялась в лунной полосе и снова скрывалась во тьме. Ему казалось, что они растворились в этом пространстве, хотелось протянуть к ней руку, чтобы удостовериться, что это все наяву. Она спрыгнула в воду, удерживая корму, и Димка увидел наплывающую громаду острова, деревья, заслонившие небо. Спрыгнул следом, толкал лодку и не чувствовал воды — теплая она, холодная, сухая, сырая и лодку, казалось, толкали только удары его пульса. Увязая в грязи, вытянул ее из камышей, оглянулся. На том берегу стога сена под луной, такой огромной и низкой, что, казалось, можно достать рукой как рекламный щит.

— Ивгешка, ты где? — испуганно окликнул он. Сердце колотилось громко и, казалось, заглушало голос.

Тишина. Что-то всплеснуло.

— Я здесь! — раздался ее сдавленный хрип где-то в камышах. — Застряла, блин.

Она стояла по колено в грязи, сжимая в руках комок одежды, извиваясь всем телом, чтоб выбраться.

— Руки заняты, чтоб не намокла одежда…

Димка едва сдержал смех. Обхватил ее и потянул на себя. А потом обнял дрожащее, клацающее зубами существо и сразу понял, что его томило и мучило, чего он ждал все это время. Вся красота, мощь и нежность природы великолепно сгустилась и родила из себя эту голую, такую худую и такую осязаемую девчонку, повисшую на нем, горячую и нервно дрожащую. Он просунул пальцы в мокрые, горячие волосы и поцеловал жадные и неумелые губы, ласкал ее горло с нежной перекатывающейся трубкой. Склонился, сдвинул жидкий нейлон и взял губами ее грудь словно бы всю собравшуюся, сморщившуюся в этот бутончик с длинным соском.

— Не надо, — вдруг прошептала она. — Зачем?

И он растерялся, отстранился. В этом девчоночьем и абсурдном вопросе было женское уже осознание своей слабости, покорности и трудности перечить. Обнял ее уже просто, чтоб согреть. Успокоился, и она успокоилась. Просто полежим, а потом вернемся. По-отечески гладил ее и, наверное, заснул бы. Но тело ее забилось в конвульсиях, сначала она стиснула его руку, а потом набросилась с поцелуями и потянула на себя.

Он опустился ниже, целуя плоский мальчишеский пупок. Она дернулась, подскочила, но поймала его голову и с силой прижала к себе, он вдохнул запах жесткого кустика и поцеловал, втянул в себя ее лепестки. Она так содрогнулась, что ударила его подбородком в макушку. Она ничего не умела и активно мешала ему своей старательностью. Он поддерживал ее за ягодицы и ласкал, а она безвольно откинулась назад, бесстыдно подогнула и раскрыла ноги, свесила свои руки-крылья. Когда он стукнулся об нее, выгибающуюся на жестком сене ему навстречу, он почувствовал это еще неизведанное им последнее сопротивление природы. Она выгнулась сильнее, убегая из-под него, застонала как маленькая. Он крепче обнял ее, точно прося прощения, пряча лицо в грудках ее от ужаса своего желания и неизбежного насилия, приподнял над землею, прорвался в нее и вскрикнул от первобытного восторга, сливаясь с ее криком, сочленяясь с ее конвульсиями, соединяясь со всем первоначальным божественным миром.

Когда он очнулся и смог оторвать тяжеленную голову от земли, он услышал, что она плачет, мышцы живота сокращались, дергая все тело, будто его пинали. Его ужаснуло произошедшее. Он вдруг понял, что она всего лишь хотела поиграть. Словно бы по инерции, продолжая играть в куклы, как играют в Барби и Кена и даже укладывают их в одну постель, сближают их губы. И вдруг карамельный Кен превратился в большое, волосатое чудовище со своими непререкаемыми, агрессивными желаниями.

— Ты моя первая и единственная женщина! — он осторожно погладил ее тело, желая передать через ладонь всю свою любовь и благодарность.

Она замолчала, всхлипнула.

— Да ну? — строго спросила она. — Как это?

— Да. Так… Я щас не соображаю ничего. Но это так.

— Ясно.

— Да, не плачь.

— Я думала, больно, а не больно совсем.

— М-м.

— Как будто с другим человеком — ему больно, а он меня за руку держит, и так я чувствую ее боль.

Он слушал ее голосок, истончающийся, если она начинала смеяться, и хмурился от счастья.

— А почему плакала?

— Не знай.

— Тебе грустно?

— Не знай.

Она легла на его живот, подняла руку и осторожно опустила, погладила, сжала с робостью первооткрывателя.

— Я все-таки не ожидала, что такой большой… ТЕБЕ так не щекотно разве? Врешь? Что, ни капельки?

Он засмеялся, ее голова запрыгала на его животе, и она тоже засмеялась. Ее тело стало легким, гибким и текучим, и он вдруг почувствовал, что узелка, стягивающего все ее мышцы, больше нет, они развязали его этой ночью.

— Ты липкий весь… Я пойду, помоюсь, щас вода, как молоко парное.

Стоя на коленях в воде, он омывал ее, а она будто спала на его плече, точно девчонка, набегавшаяся за день.

— Если честно, то никакого кайфа… Чувство, типа он до сих пор там, и у меня там кругло.

— Как?

— Кругло…

— Какая же ты еще маленькая все-таки! — удивился Димка.

— Давай теперь я тебя помою.

Димка поднялся с колен, закинул руки за голову. Теперь она опустилась на колени, трогала, насмешливо вертела, приподнимала, шлепала.

— Ну, хватит! — вспыхнул Димка и вырвался.

— Ты чего?

— Ну как-то все… Как на уроке биологии!

Она подплыла к нему, обхватила бедра, поцеловала, и он почувствовал тепло ее языка и тянущую, щекотно упругую силу.

Она смеялась, говорила что-то и ставила на Димке опыты, со смелостью и развязностью неофита. А потом с тихим умилением наблюдала за переменами под своей рукой…

— Я умираю, как люблю, — шептала она. — Каждым своим кусочечком тебя люблю.

И он чувствовал ее каждым кусочком своим. Она пронзила все его существо. Жгучей болью наполнила сердце, и он слышал края этой хрупкой чаши.

Когда он проснулся, было еще темно, и он какое-то время не мог понять, на чем же лежит его ладонь, пошевелил пальцами и почувствовал ее сосок — на груди Ивгешки. Ахнул, улыбнулся и замер, сердце ныло и, казалось, могло сбиться с ритма, остановиться от неосторожного движения. Они лежали в старом шалаше. Как они здесь оказались, он, убей, не смог бы вспомнить.

Назад Дальше