Напряжение счастья (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 12 стр.


Я думала, он разрыдается и все скажет, потому что истеричный, мужчина ведь. Но он не разрыдался, а наоборот, встал со своего стула, крепко взял меня за руки, словно мы с ним танцевать собираемся, отодвинул меня на шаг и говорит:

– Наташа, у тебя какая-то фантазия. Я ничего не понимаю. Что за ребенок? Какой приют?

Слава Богу, что я сдержалась! Не закричала, не выплюнула ему все в лицо! Тайну свою, нашу с сыном тайну не выдала! Высвободила руки, положила их ему на плечи, головой прижалась к его плечу. Странно – ничего! А ведь как на меня раньше действовало! Короткое замыкание! Он меня осторожно обнял, словно боялся обжечься, жалостливо погладил по голове. Тогда я прижалась крепче, оплелась вокруг него, раскрыла губы и раскрытыми губами плюс языком – не целуя – провела по его горлу.

Реагирует или нет? С ума я схожу, что я делаю…

Он замер. Напрягся! Ответил на мой поцелуй. Испуганно, но ответил. Чмокнул меня в щеку. Я закрыла глаза, вернее, сделала вид, что закрыла, а сама из-под ресниц вижу, как он бледнеет. Нет, это никакие не эмоции, ему просто не по себе.

– Милый, – говорю я ему, – это была наша единственная ошибка, единственная. Дети. Люди детьми связываются, а мы – развязались.

Тут он опять отпрянул от меня.

– Наташа, тебе надо проконсультироваться с доктором. Что-то тебя тревожит, я чувствую.

(Ты чувствуешь! А я чувствую, что тебе наплевать на меня, и ты рад-радешенек убежать и бросить меня здесь «не-про-консуль-тиро-ван-ную»! Но я тебя обманула. Ты не понял. Ни про приют, ни про детей – ты ничего не понял!)

Вслух же говорю:

– Не обращайте внимания, маэстро! У меня большая любовь. Вот так. А все остальное, конечно, шуточки.

– Неправда, – кричит он и вдруг грозит мне пальцем, как учитель арифметики (кто из нас с ума сошел?). – Ты меня обманываешь! Тебе нужен врач!

– Читателя, – пою я низким, сексуальным голосом и подхожу к нему, танцуя танго, – читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючей разговора?

Он схватился за голову, бросил на стол свой проклятый конверт и выскочил. Наутек! Причем не к лифту, а по лестнице! Я перегнулась через перила и кричу (а у нас подъезд гулкий, как колодец, сталинская постройка):

– «Я влюблена, шептала снова Фелюше с горечью она! Сердечный друг, ты нездорова!»

Но тут за ним захлопнулась подъездная дверь. Я упала на диван, свалилась, словно меня заставили площадь вымыть! Голова гудит, как лес перед грозой.

Итак, хладнокровно: я ничего не выиграла, но ничего и не проиграла. Феликс не раскололся. Почему? Врал, врет и будет врать? Или он так спрятал все это от самого себя, что ему действительно кажется, будто ничего не было: ни сына, ни детского дома, ни обмана. Не было, и все!

Вообще я давно убедилась, что человек есть набор химических элементов. К сожалению, я не психиатр и не могу объяснить это с медицинской точки зрения. Все эти сложные движения души только кажутся плодами высшего происхождения. А на самом деле – химия, одна химия! И страхи, и страсти, а главное, объяснения, которые дают люди! Никакой одной-единственной правды нет и быть не может, всегда и во всем – минус объективность! Гениальный это был фильм – «Расемон», просто гениальный. Пять версий одного и того же события. Кто говорит правду? Где она? Лжем мы, все мы лжем! А я? И я лгу. Феликс, конечно, мерзавец, в аду будет гореть за моего ребенка, но в то, что он выдавил этот кошмар из памяти, перечеркнул, – в это я могу поверить. Химическая реакция.

Что это я так разболталась?

21 июня (11 часов вечера). Я отпраздновала твой день рождения, сыночек мой. Двадцать пять лет. Отпраздновала. Папашу твоего в гости пригласила. Видишь, что вышло? Папаша у нас неудачный, не обижайся. Завтра пойду тебя искать. Сегодня напрасно прождала весь день, не вышло.

22 июня (3 часа утра). Тебе двадцать пять лет, сыночек. У тебя кудрявые волосы, как у Феликса, но похож ты на меня. Плечики у тебя широкие, как у моего отца, и такая же, как у моего отца, косолапая походка. Ты краснеешь так же, как я, – не только от слов, но и просто от мыслей. Ты – моя копия, ребрышко мое, косточка. Потерпи, мальчик, потерпи, мама тебя найдет, мама все сделает, следующий твой день рождения мы проведем вместе, поедем на дачу, я ее вымою, позовем твоих друзей, я всего наготовлю, у нас будут деньги, я устроюсь на работу, так что о деньгах не беспокойся, мама все сделает, и напеку, и наварю, сыночек, ты понимаешь, им этого не надо, Нюра меня никогда ни о чем не попросит, чужая совсем, а с тобой у нас все будет иначе, я будут покупать тебе мороженое, выжимать морковный сок, у нас сломалась соковыжималка, купим новую, только ты подожди меня, подожди, не плачь, деточка моя…

22 июня (вечер). Провела весь день на кладбище, ее нет. Хотя она оставила знак – на могиле моих родителей стоит стакан, обыкновенный граненый стакан, пустой и чистый. Что она хотела этим сказать? Что скоро наступит праздник? Сын найдется? Но почему тогда стакан пустой? Налила бы туда хоть каплю чего-то: вина, чая. А то пустой стакан – это страшно. Я боюсь пустоты. Мой ад – пустота. Если Бог захочет наказать меня за грехи, он пошлет меня в ад. Но там – я это знаю – никакого огня, никаких сковородок. Одна пустота. НИЧЕГО нет.

26 июня. Я напрасно ждала ее на могиле несколько дней подряд. Она не приходит, хотя – мне кажется – вчера я видела ее на автобусной остановке. Она тоже заметила меня, подняла руку, остановила такси и уехала. Значит, она не хочет помочь мне, и надо добиваться всего самой. С чего же мне начать? Завтра поеду в роддом на Первомайскую, может быть, там сохранились какие-то бумаги.

27 июня. Сегодня утром ко мне в комнату вошла Нюра – никогда она не встает так рано! – и села напротив меня в кресло. Розовая, щеки горят. Ночи любви! Как бы не забеременела! Пусть, пусть, мне не до того!

– Мама, – говорит моя дочь. – У Яна есть друг, он очень хороший врач. И, между прочим, учился в Англии. Мы хотим пригласить его в гости. Ты согласишься с ним побеседовать?

– Я? – говорю я. – С чего бы это?

– Ну, – говорит она, а глаза становятся злые, как у волка, желтые (сейчас она мне покажет!), – мы думаем, что у тебя начинается депрессия…

– У меня? – ахаю. – Депрессия? Да ты что? Я отлично себя чувствую!

– Это неважно, – шипит она (вот-вот кинется и разорвет!). – Тебе нужно, слышишь? Тебе нужно поговорить с врачом!

Я посмотрела на нее, и вдруг меня стукнуло: неужели эта растрепанная злая баба лежала у меня внутри? И сосала мое молоко?

Она приподнялась с кресла и двинулась ко мне. Я зажмурилась.

– Ты что? – закричала она. – Ты думаешь, мы слепые? Мы же тебе помочь хотим! Ты обязана поговорить с врачом, обязана!

Я улыбнулась прямо в ее красное, раздувшееся от ненависти ко мне лицо.

– Хорошо, – говорю я тихонечко. – С врачом? А кто ему будет платить? У меня ведь денег-то – кот наплакал!

– Не бойся, – говорит она. – Это дружеский визит, это бесплатно.

Как бы они меня не упекли куда-нибудь! А что? Тогда им достается вся квартира! Все четыре комнаты! А-а, вот в чем дело! Как же я сразу-то не догадалась! Вот вам и диагноз! Депрессия, шизофрения, невменяемость еще какую-нибудь отыщут! Делать нечего, придется маскироваться! Хотите мне врача из Англии? Да ради Бога! Хоть из Африки!

Я быстренько выпроводила ее из комнаты, даже по плечу похлопала (горячая она какая-то, вся пылает), собралась, напудрилась и поеду сейчас на Первомайскую, в роддом, где родился мой олененочек.

Хорошо, что я взяла себе за правило все записывать. Так у меня в мыслях появляется порядок. Я ничего не упускаю. Еду сейчас на Первомайскую.

27 июня (полночь). Никто ничего не знает. Даже и разговаривать не захотели. Я просила, умоляла: «Посмотрите свои архивы! У вас же должны быть документы!» Послали меня почему-то в бухгалтерию. Я туда не пошла, а разыскала главного врача. Мальчишка совсем молодой, чуть старше моего. Глаза наглые, губы порочные. С такими губами только женщин осматривать! Сказал, что подобного «эпизода» просто не могло быть. Не бывает, и все. Если матери сказали, что ребенок умер, значит, ребенок умер. Я ему говорю: «У вас, наверное, тоже есть мама?» – «Нет, – говорит, – я сирота. У дяди воспитывался». Прикусила язык. Сирота! Поэтому он меня и не понимает! Спрашиваю его: «Вы врач, у вас в руках человеческие жизни (польстила сосунку!), помогите мне. Я мать. Сердце мне подсказывает, что ребенок жив. А сердце не ошибается. Куда мне теперь обращаться? Как его искать?» – «Подождите, – он весь сморщился, – подождите! А кроме сердца у вас какие основания так думать?»

Тут я замялась. Сказать, что у меня все сведения от их бывшей медсестры? И пусть тогда ищут в своих архивах, кто у них ассистировал на операциях двадцать пять лет назад! Или не говорить, не впутывать чужого человека? Хотя мне ведь так нужно ее найти, хоть бы фамилию узнать!

Я все-таки решила не говорить. Уехала домой. В метро рыдала. Никто на мои рыдания внимания не обратил. Да и то сказать: одна я, что ли, рыдаю! Придумала вот что: утром на кладбище, а вечером, попозже, опять в роддом. Найду там самую старую няньку, которая в этом роддоме всю жизнь прогорбатила (должна же быть такая!), и попробую ее разговорить. Опишу, как выглядит ассистентка. И вдруг мне повезет? На все деньги нужны. Эти старухи – они же нищие. Что она там получает?

Я все-таки решила не говорить. Уехала домой. В метро рыдала. Никто на мои рыдания внимания не обратил. Да и то сказать: одна я, что ли, рыдаю! Придумала вот что: утром на кладбище, а вечером, попозже, опять в роддом. Найду там самую старую няньку, которая в этом роддоме всю жизнь прогорбатила (должна же быть такая!), и попробую ее разговорить. Опишу, как выглядит ассистентка. И вдруг мне повезет? На все деньги нужны. Эти старухи – они же нищие. Что она там получает?

28 июня. На кладбище – никого. Приехала опять в роддом. Няньки – ведьмы. Наконец нашла одну, самую старую. Она гладила пеленки. Подумать только – ничего не изменилось! Такие же вот пеленки – застиранные, в бурых пятнах, выдавали – по две на день – женщинам после родов, чтобы подкладывали в промежность. Неужели им до сих пор не разрешают белье в больницах? Наверное, нет.

Подхожу к этой бабке:

– Миленькая, вы здесь сколько лет работаете?

– Да увсю жись!

У меня сердце подпрыгнуло.

– Я разыскиваю подругу. Она была медсестрой в этой больнице.

– Ну? – рычит «миленькая». – А мне чего?

– Помогите мне ее найти! Вы ведь, наверное, всех помните! Я вам ее опишу.

– Делов у меня других нет – подружку тебе искать!

Достаю бумажку, сую ей в карман халата.

– Помогите, миленькая, в долгу не останусь!

У нее сразу другое лицо.

– Ну, какая она у тебя?

– Я ее молодой не знала, так получилось. Расскажу, какая она сейчас. По виду – лет пятьдесят восемь – шестьдесят. Узкие глаза, брови она выщипывает, росту среднего, волосы негустые. Голос хрипловатый. Нос широкий, прямой. Ходит очень быстро, почти бегает.

– Не знам, не знам, – говорит нянька. – Как ты толкуешь, так это Лена Потапова должна быть. Но она померла.

– Да вы что! – кричу. – Какое померла! Я ее неделю назад видела!

– Видела, – говорит, – так чего опять ищешь?

– Это, – отвечаю, – долго объяснять. А кроме Лены кто еще?

– Глаза, – спрашивает, – узкие? И сама такая юркая?

– Да, да!

– Ох, – тужится она. – Голову ты мне, женщина, ломаешь! Стара я для таких загадок!

Опять сую бумажку.

– Погодь, погодь, – говорит она. – Так тогда это Антонина. Точно! И голос хриплый, как у мужика! Ну? Антонина!

– А где она теперь?

– Теперь-то? Да она на пенсии. Мужа схоронила, в лифтершах сидит.

– Как мне ее найти?

– Не знаю, не знаю, – говорит нянька. – Она сама больная, людей боится, никого к себе не подпускает. Ей платить надо, чтоб она тебе дверь отперла.

– Я заплачу! Только отвезите меня к ней!

– Утром, у пять, смена кончится, тогда поедем.

– Мне вас тут подождать можно?

– Где тут ждать! – хмурится. – Главный увидит, шкуру с меня спустит!

– Да я тихо посижу, – говорю. – И вот вам… – Опять сую.

– Лан-нно, – кивает, – идите пока отседова.

Отводит меня в какой-то закуток возле ординаторской. Там кресло и пыльный стол. Больше ничего.

– Подремайте, – говорит. – Чайку захотите, я принесу.

Я ведь целый день не ела! Забыла совсем.

– Спасибо, – говорю, – чаю очень хочется.

И тут меня как током ударило: Тролль! Тролль – не дай Бог – там один дома! Кто с ним погуляет? Кто ему воды нальет? Я уж не говорю – кто покормит!

– Можно, – спрашиваю няньку, – мне от вас позвонить?

Она заводит меня в ординаторскую.

– Быстро звони, а то мне за тебя башку оторвут!

Набираю номер. Нюра подходит.

– Слушай, – говорю я. – Я сегодня ночевать не приду. Погуляй с собакой.

– Что-о-о?

– Ничего. – Мне стало смешно: ясно, какая глупость ей пришла в голову! – Я имею право на свою жизнь, доченька?

– Ян! – кричит она (слышу, как он грохочет по коридору!). – У матери крыша поехала! Она не придет ночевать!

– Ну, и… с ней! – хрипит мой зятек. – Что ты бесишься?

– Мама! – говорит она в трубку. – Где ты?

– Я? – смеюсь. – В роддоме!

– Мама! – Она, кажется, испугалась не на шутку. – Я сейчас за тобой приеду!

– Роды принимать? – шучу я. – Не стоит. Ложись спать. Но погуляй с собакой. И покорми его. У меня там в холодильнике овсянка и две сосиски.

Она еще что-то лопотала, но я уже повесила трубку. Теперь она позвонит отцу, и они решат, что у меня завелся любовник. Пусть. Так даже лучше. Надежный отвлекающий момент. Хорошо, что у меня с собой в сумке всегда эта тетрадка. Вот я и записала сегодняшние дела. Жду, пока у старухи кончится смена.

29 июня. Вчера был странный день. Каждый мой день теперь – странный.

…Бабка закончила дежурство, и мы отправились. Ехали куда-то долго, с пересадками. Она дремала. Голова ее – растрепанная, с круглым гребнем, болталась из стороны в сторону. Вышли из метро. Пасмурно, дождик накрапывает. Фонарь при выходе из подземелья похож на волдырь. Прохожих немного. В подъезде зеленого дома, обвешенного костлявыми балконами, бабка мне говорит:

– Ждите меня тут. Я вам гаркну.

– Что вы мне гаркнете?

– Гаркну, пускает она или нет.

Стою, прислонившись к холодной батарее, жду. Через пять минут она мне кричит, перегнувшись через перила:

– Женщина! Подымайтесь! Можно!

Я бегом – по ступенькам. Дверь в квартиру открыта. На пороге стоит – не она! У меня голова закружилась. Не она, не она! Все напрасно. Я забормотала что-то, слезы хлынули. Хотела сразу уйти, ноги подкосились. Опустилась на грязный пол. Женщина в розовом капроновом халате надо мной наклонилась. Лицо блестит от крема. Глаз почти не видно, вся в складках, как бульдожка. Они вместе с бабкой меня подняли, повели в квартиру. Квартира – комната и кухня. По стенам – иконы. Бумажные цветы в пузатых бутылках – везде, даже на полу. Горят две свечи на трюмо и пахнет какими-то – не пойму, чем – маслами, травами?

Бабка шамкает:

– Ну, чего вы так, женщина? В слезы-то сразу? Хошь, Тоня вам погадает?

– Да, – говорит бульдожка. – Давай я тебе погадаю.

У меня зубы стучат, голова раскалывается, и еще что-то со мной… Да, я словно бы соскальзываю куда-то. Если меня не удержать, я соскользну, провалюсь в преисподнюю! Вцепилась в бабкин подол. Та вырвалась:

– Ты, женщина, сдурела?

– Погоди, – (это бульдожка в розовом!). – Что с вами? Плохо вам?

– Держите меня, – шепчу, – держите, ради Бога!

– Припадочная! – (это бабка!). – Прости меня, Тоня, свалились мы тебе на голову!

Бульдожка вдруг взяла меня крепко за лицо, за обе щеки, приблизила ко мне свой глянцевый лоб, пористый нос и понюхала меня, как собака. Господи, да ведь она и есть собака! Ну, конечно, вон как хвостом виляет под халатом! А я не поняла сразу, отчего это у нее зад такой откляченный. Смешно.

– Гадай, – говорю, – берешь-то сколько?

Она опять под халатом хвостом вильнула.

– Не трусь, – говорит. – Не ограбим.

И правда взяла с полки колоду, начала раскладывать.

– Говори свое главное желание. Что у тебя на сердце?

– Это ты мне говори, – отвечаю я. – Тебе виднее.

– Болезнь, – говорит она. – К святому угоднику тебя везти надо. Порча на тебе.

– Ну нет! – говорю я. – Откуда на мне порча? Что я такого сделала?

– Этого я не знаю, – отвечает она и шевелит своими бульдожьими складками. – А сглаз – вот он. Езжай к Сергию Радонежскому в Троицкую лавру.

Слушаю – и мне не страшно, только зло берет.

– Я, – говорю, – к святым не езжу! Язычники вы все! Чмок, чмок! Я с Христом в губы не целуюсь!

Чувствую, что на крик перехожу и не могу остановиться.

– Да провалитесь вы все! – кричу. – Провалитесь! К угоднику! Не нужно мне вашего угодника!

Тут она размахнулась и ударила меня по щеке.

– Будешь хулиганить? – спрашивает она.

Я опомнилась. Словно бы и не кричала.

– Женщина, – говорит она вдруг. – Я тебя вылечу. Перебирайся ко мне.

– Антонина! – икает бабка. – Да ты что!

– Ладно, – говорит Антонина. – Что мы, некрещеные, что ли? Жалко ведь. Перебирайся ко мне, женщина.

У меня очень болит голова, очень.

– Я пойду, – говорю я. – Мне надо сына искать.

– Какого сына? – говорит она. – Нету никакого сына!

Я поняла, что они все между собою связаны: и Нюра, и Феликс, и эти старухи. А те, которые были за меня, те ушли. Все они там, где Платонов, здесь никого.

Антонина быстро переглянулась со старухой.

– Иди на кухню, – вздохнула она. – Чаю выпей…

Я пошла за ней в кухню, потому что почувствовала, что до дому после такой ночи не доеду. Она налила мне крепкого чаю, достала из хлебницы сдобную булочку – голубь с изюминками вместо глаз, – намазала маслом, и тут кто-то позвонил в дверь.

– Димуля! – Она вся вспыхнула и быстро вытерла полотенцем крем с лица. – Что это он так рано!

В кухню вошел такой высокий парень, что у меня заболели глаза, когда я подняла их наверх, чтобы увидеть, где кончается его голова. Он был очень худой, с длинными, почти до самых плеч, светлыми волосами, перехваченными кожаной полоской поперек лба. Я уже давно заметила, что есть лица, которые по своему строению напоминают черепа умерших. Что-то такое в костях лба, в провале рта… У этого парня было именно такое лицо. Он поздоровался, пододвинул табуретку к столу, сел – стал немного ниже – и уставился на меня.

Назад Дальше