Я думала, он разрыдается и все скажет, потому что истеричный, мужчина ведь. Но он не разрыдался, а наоборот, встал со своего стула, крепко взял меня за руки, словно мы с ним танцевать собираемся, отодвинул меня на шаг и говорит:
– Наташа, у тебя какая-то фантазия. Я ничего не понимаю. Что за ребенок? Какой приют?
Слава Богу, что я сдержалась! Не закричала, не выплюнула ему все в лицо! Тайну свою, нашу с сыном тайну не выдала! Высвободила руки, положила их ему на плечи, головой прижалась к его плечу. Странно – ничего! А ведь как на меня раньше действовало! Короткое замыкание! Он меня осторожно обнял, словно боялся обжечься, жалостливо погладил по голове. Тогда я прижалась крепче, оплелась вокруг него, раскрыла губы и раскрытыми губами плюс языком – не целуя – провела по его горлу.
Реагирует или нет? С ума я схожу, что я делаю…
Он замер. Напрягся! Ответил на мой поцелуй. Испуганно, но ответил. Чмокнул меня в щеку. Я закрыла глаза, вернее, сделала вид, что закрыла, а сама из-под ресниц вижу, как он бледнеет. Нет, это никакие не эмоции, ему просто не по себе.
– Милый, – говорю я ему, – это была наша единственная ошибка, единственная. Дети. Люди детьми связываются, а мы – развязались.
Тут он опять отпрянул от меня.
– Наташа, тебе надо проконсультироваться с доктором. Что-то тебя тревожит, я чувствую.
(Ты чувствуешь! А я чувствую, что тебе наплевать на меня, и ты рад-радешенек убежать и бросить меня здесь «не-про-консуль-тиро-ван-ную»! Но я тебя обманула. Ты не понял. Ни про приют, ни про детей – ты ничего не понял!)
Вслух же говорю:
– Не обращайте внимания, маэстро! У меня большая любовь. Вот так. А все остальное, конечно, шуточки.
– Неправда, – кричит он и вдруг грозит мне пальцем, как учитель арифметики (кто из нас с ума сошел?). – Ты меня обманываешь! Тебе нужен врач!
– Читателя, – пою я низким, сексуальным голосом и подхожу к нему, танцуя танго, – читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючей разговора?
Он схватился за голову, бросил на стол свой проклятый конверт и выскочил. Наутек! Причем не к лифту, а по лестнице! Я перегнулась через перила и кричу (а у нас подъезд гулкий, как колодец, сталинская постройка):
– «Я влюблена, шептала снова Фелюше с горечью она! Сердечный друг, ты нездорова!»
Но тут за ним захлопнулась подъездная дверь. Я упала на диван, свалилась, словно меня заставили площадь вымыть! Голова гудит, как лес перед грозой.
Итак, хладнокровно: я ничего не выиграла, но ничего и не проиграла. Феликс не раскололся. Почему? Врал, врет и будет врать? Или он так спрятал все это от самого себя, что ему действительно кажется, будто ничего не было: ни сына, ни детского дома, ни обмана. Не было, и все!
Вообще я давно убедилась, что человек есть набор химических элементов. К сожалению, я не психиатр и не могу объяснить это с медицинской точки зрения. Все эти сложные движения души только кажутся плодами высшего происхождения. А на самом деле – химия, одна химия! И страхи, и страсти, а главное, объяснения, которые дают люди! Никакой одной-единственной правды нет и быть не может, всегда и во всем – минус объективность! Гениальный это был фильм – «Расемон», просто гениальный. Пять версий одного и того же события. Кто говорит правду? Где она? Лжем мы, все мы лжем! А я? И я лгу. Феликс, конечно, мерзавец, в аду будет гореть за моего ребенка, но в то, что он выдавил этот кошмар из памяти, перечеркнул, – в это я могу поверить. Химическая реакция.
Что это я так разболталась?
21 июня (11 часов вечера). Я отпраздновала твой день рождения, сыночек мой. Двадцать пять лет. Отпраздновала. Папашу твоего в гости пригласила. Видишь, что вышло? Папаша у нас неудачный, не обижайся. Завтра пойду тебя искать. Сегодня напрасно прождала весь день, не вышло.
22 июня (3 часа утра). Тебе двадцать пять лет, сыночек. У тебя кудрявые волосы, как у Феликса, но похож ты на меня. Плечики у тебя широкие, как у моего отца, и такая же, как у моего отца, косолапая походка. Ты краснеешь так же, как я, – не только от слов, но и просто от мыслей. Ты – моя копия, ребрышко мое, косточка. Потерпи, мальчик, потерпи, мама тебя найдет, мама все сделает, следующий твой день рождения мы проведем вместе, поедем на дачу, я ее вымою, позовем твоих друзей, я всего наготовлю, у нас будут деньги, я устроюсь на работу, так что о деньгах не беспокойся, мама все сделает, и напеку, и наварю, сыночек, ты понимаешь, им этого не надо, Нюра меня никогда ни о чем не попросит, чужая совсем, а с тобой у нас все будет иначе, я будут покупать тебе мороженое, выжимать морковный сок, у нас сломалась соковыжималка, купим новую, только ты подожди меня, подожди, не плачь, деточка моя…
22 июня (вечер). Провела весь день на кладбище, ее нет. Хотя она оставила знак – на могиле моих родителей стоит стакан, обыкновенный граненый стакан, пустой и чистый. Что она хотела этим сказать? Что скоро наступит праздник? Сын найдется? Но почему тогда стакан пустой? Налила бы туда хоть каплю чего-то: вина, чая. А то пустой стакан – это страшно. Я боюсь пустоты. Мой ад – пустота. Если Бог захочет наказать меня за грехи, он пошлет меня в ад. Но там – я это знаю – никакого огня, никаких сковородок. Одна пустота. НИЧЕГО нет.
26 июня. Я напрасно ждала ее на могиле несколько дней подряд. Она не приходит, хотя – мне кажется – вчера я видела ее на автобусной остановке. Она тоже заметила меня, подняла руку, остановила такси и уехала. Значит, она не хочет помочь мне, и надо добиваться всего самой. С чего же мне начать? Завтра поеду в роддом на Первомайскую, может быть, там сохранились какие-то бумаги.
27 июня. Сегодня утром ко мне в комнату вошла Нюра – никогда она не встает так рано! – и села напротив меня в кресло. Розовая, щеки горят. Ночи любви! Как бы не забеременела! Пусть, пусть, мне не до того!
– Мама, – говорит моя дочь. – У Яна есть друг, он очень хороший врач. И, между прочим, учился в Англии. Мы хотим пригласить его в гости. Ты согласишься с ним побеседовать?
– Я? – говорю я. – С чего бы это?
– Ну, – говорит она, а глаза становятся злые, как у волка, желтые (сейчас она мне покажет!), – мы думаем, что у тебя начинается депрессия…
– У меня? – ахаю. – Депрессия? Да ты что? Я отлично себя чувствую!
– Это неважно, – шипит она (вот-вот кинется и разорвет!). – Тебе нужно, слышишь? Тебе нужно поговорить с врачом!
Я посмотрела на нее, и вдруг меня стукнуло: неужели эта растрепанная злая баба лежала у меня внутри? И сосала мое молоко?
Она приподнялась с кресла и двинулась ко мне. Я зажмурилась.
– Ты что? – закричала она. – Ты думаешь, мы слепые? Мы же тебе помочь хотим! Ты обязана поговорить с врачом, обязана!
Я улыбнулась прямо в ее красное, раздувшееся от ненависти ко мне лицо.
– Хорошо, – говорю я тихонечко. – С врачом? А кто ему будет платить? У меня ведь денег-то – кот наплакал!
– Не бойся, – говорит она. – Это дружеский визит, это бесплатно.
Как бы они меня не упекли куда-нибудь! А что? Тогда им достается вся квартира! Все четыре комнаты! А-а, вот в чем дело! Как же я сразу-то не догадалась! Вот вам и диагноз! Депрессия, шизофрения, невменяемость еще какую-нибудь отыщут! Делать нечего, придется маскироваться! Хотите мне врача из Англии? Да ради Бога! Хоть из Африки!
Я быстренько выпроводила ее из комнаты, даже по плечу похлопала (горячая она какая-то, вся пылает), собралась, напудрилась и поеду сейчас на Первомайскую, в роддом, где родился мой олененочек.
Хорошо, что я взяла себе за правило все записывать. Так у меня в мыслях появляется порядок. Я ничего не упускаю. Еду сейчас на Первомайскую.
27 июня (полночь). Никто ничего не знает. Даже и разговаривать не захотели. Я просила, умоляла: «Посмотрите свои архивы! У вас же должны быть документы!» Послали меня почему-то в бухгалтерию. Я туда не пошла, а разыскала главного врача. Мальчишка совсем молодой, чуть старше моего. Глаза наглые, губы порочные. С такими губами только женщин осматривать! Сказал, что подобного «эпизода» просто не могло быть. Не бывает, и все. Если матери сказали, что ребенок умер, значит, ребенок умер. Я ему говорю: «У вас, наверное, тоже есть мама?» – «Нет, – говорит, – я сирота. У дяди воспитывался». Прикусила язык. Сирота! Поэтому он меня и не понимает! Спрашиваю его: «Вы врач, у вас в руках человеческие жизни (польстила сосунку!), помогите мне. Я мать. Сердце мне подсказывает, что ребенок жив. А сердце не ошибается. Куда мне теперь обращаться? Как его искать?» – «Подождите, – он весь сморщился, – подождите! А кроме сердца у вас какие основания так думать?»
Тут я замялась. Сказать, что у меня все сведения от их бывшей медсестры? И пусть тогда ищут в своих архивах, кто у них ассистировал на операциях двадцать пять лет назад! Или не говорить, не впутывать чужого человека? Хотя мне ведь так нужно ее найти, хоть бы фамилию узнать!
Я все-таки решила не говорить. Уехала домой. В метро рыдала. Никто на мои рыдания внимания не обратил. Да и то сказать: одна я, что ли, рыдаю! Придумала вот что: утром на кладбище, а вечером, попозже, опять в роддом. Найду там самую старую няньку, которая в этом роддоме всю жизнь прогорбатила (должна же быть такая!), и попробую ее разговорить. Опишу, как выглядит ассистентка. И вдруг мне повезет? На все деньги нужны. Эти старухи – они же нищие. Что она там получает?
Я все-таки решила не говорить. Уехала домой. В метро рыдала. Никто на мои рыдания внимания не обратил. Да и то сказать: одна я, что ли, рыдаю! Придумала вот что: утром на кладбище, а вечером, попозже, опять в роддом. Найду там самую старую няньку, которая в этом роддоме всю жизнь прогорбатила (должна же быть такая!), и попробую ее разговорить. Опишу, как выглядит ассистентка. И вдруг мне повезет? На все деньги нужны. Эти старухи – они же нищие. Что она там получает?
28 июня. На кладбище – никого. Приехала опять в роддом. Няньки – ведьмы. Наконец нашла одну, самую старую. Она гладила пеленки. Подумать только – ничего не изменилось! Такие же вот пеленки – застиранные, в бурых пятнах, выдавали – по две на день – женщинам после родов, чтобы подкладывали в промежность. Неужели им до сих пор не разрешают белье в больницах? Наверное, нет.
Подхожу к этой бабке:
– Миленькая, вы здесь сколько лет работаете?
– Да увсю жись!
У меня сердце подпрыгнуло.
– Я разыскиваю подругу. Она была медсестрой в этой больнице.
– Ну? – рычит «миленькая». – А мне чего?
– Помогите мне ее найти! Вы ведь, наверное, всех помните! Я вам ее опишу.
– Делов у меня других нет – подружку тебе искать!
Достаю бумажку, сую ей в карман халата.
– Помогите, миленькая, в долгу не останусь!
У нее сразу другое лицо.
– Ну, какая она у тебя?
– Я ее молодой не знала, так получилось. Расскажу, какая она сейчас. По виду – лет пятьдесят восемь – шестьдесят. Узкие глаза, брови она выщипывает, росту среднего, волосы негустые. Голос хрипловатый. Нос широкий, прямой. Ходит очень быстро, почти бегает.
– Не знам, не знам, – говорит нянька. – Как ты толкуешь, так это Лена Потапова должна быть. Но она померла.
– Да вы что! – кричу. – Какое померла! Я ее неделю назад видела!
– Видела, – говорит, – так чего опять ищешь?
– Это, – отвечаю, – долго объяснять. А кроме Лены кто еще?
– Глаза, – спрашивает, – узкие? И сама такая юркая?
– Да, да!
– Ох, – тужится она. – Голову ты мне, женщина, ломаешь! Стара я для таких загадок!
Опять сую бумажку.
– Погодь, погодь, – говорит она. – Так тогда это Антонина. Точно! И голос хриплый, как у мужика! Ну? Антонина!
– А где она теперь?
– Теперь-то? Да она на пенсии. Мужа схоронила, в лифтершах сидит.
– Как мне ее найти?
– Не знаю, не знаю, – говорит нянька. – Она сама больная, людей боится, никого к себе не подпускает. Ей платить надо, чтоб она тебе дверь отперла.
– Я заплачу! Только отвезите меня к ней!
– Утром, у пять, смена кончится, тогда поедем.
– Мне вас тут подождать можно?
– Где тут ждать! – хмурится. – Главный увидит, шкуру с меня спустит!
– Да я тихо посижу, – говорю. – И вот вам… – Опять сую.
– Лан-нно, – кивает, – идите пока отседова.
Отводит меня в какой-то закуток возле ординаторской. Там кресло и пыльный стол. Больше ничего.
– Подремайте, – говорит. – Чайку захотите, я принесу.
Я ведь целый день не ела! Забыла совсем.
– Спасибо, – говорю, – чаю очень хочется.
И тут меня как током ударило: Тролль! Тролль – не дай Бог – там один дома! Кто с ним погуляет? Кто ему воды нальет? Я уж не говорю – кто покормит!
– Можно, – спрашиваю няньку, – мне от вас позвонить?
Она заводит меня в ординаторскую.
– Быстро звони, а то мне за тебя башку оторвут!
Набираю номер. Нюра подходит.
– Слушай, – говорю я. – Я сегодня ночевать не приду. Погуляй с собакой.
– Что-о-о?
– Ничего. – Мне стало смешно: ясно, какая глупость ей пришла в голову! – Я имею право на свою жизнь, доченька?
– Ян! – кричит она (слышу, как он грохочет по коридору!). – У матери крыша поехала! Она не придет ночевать!
– Ну, и… с ней! – хрипит мой зятек. – Что ты бесишься?
– Мама! – говорит она в трубку. – Где ты?
– Я? – смеюсь. – В роддоме!
– Мама! – Она, кажется, испугалась не на шутку. – Я сейчас за тобой приеду!
– Роды принимать? – шучу я. – Не стоит. Ложись спать. Но погуляй с собакой. И покорми его. У меня там в холодильнике овсянка и две сосиски.
Она еще что-то лопотала, но я уже повесила трубку. Теперь она позвонит отцу, и они решат, что у меня завелся любовник. Пусть. Так даже лучше. Надежный отвлекающий момент. Хорошо, что у меня с собой в сумке всегда эта тетрадка. Вот я и записала сегодняшние дела. Жду, пока у старухи кончится смена.
29 июня. Вчера был странный день. Каждый мой день теперь – странный.
…Бабка закончила дежурство, и мы отправились. Ехали куда-то долго, с пересадками. Она дремала. Голова ее – растрепанная, с круглым гребнем, болталась из стороны в сторону. Вышли из метро. Пасмурно, дождик накрапывает. Фонарь при выходе из подземелья похож на волдырь. Прохожих немного. В подъезде зеленого дома, обвешенного костлявыми балконами, бабка мне говорит:
– Ждите меня тут. Я вам гаркну.
– Что вы мне гаркнете?
– Гаркну, пускает она или нет.
Стою, прислонившись к холодной батарее, жду. Через пять минут она мне кричит, перегнувшись через перила:
– Женщина! Подымайтесь! Можно!
Я бегом – по ступенькам. Дверь в квартиру открыта. На пороге стоит – не она! У меня голова закружилась. Не она, не она! Все напрасно. Я забормотала что-то, слезы хлынули. Хотела сразу уйти, ноги подкосились. Опустилась на грязный пол. Женщина в розовом капроновом халате надо мной наклонилась. Лицо блестит от крема. Глаз почти не видно, вся в складках, как бульдожка. Они вместе с бабкой меня подняли, повели в квартиру. Квартира – комната и кухня. По стенам – иконы. Бумажные цветы в пузатых бутылках – везде, даже на полу. Горят две свечи на трюмо и пахнет какими-то – не пойму, чем – маслами, травами?
Бабка шамкает:
– Ну, чего вы так, женщина? В слезы-то сразу? Хошь, Тоня вам погадает?
– Да, – говорит бульдожка. – Давай я тебе погадаю.
У меня зубы стучат, голова раскалывается, и еще что-то со мной… Да, я словно бы соскальзываю куда-то. Если меня не удержать, я соскользну, провалюсь в преисподнюю! Вцепилась в бабкин подол. Та вырвалась:
– Ты, женщина, сдурела?
– Погоди, – (это бульдожка в розовом!). – Что с вами? Плохо вам?
– Держите меня, – шепчу, – держите, ради Бога!
– Припадочная! – (это бабка!). – Прости меня, Тоня, свалились мы тебе на голову!
Бульдожка вдруг взяла меня крепко за лицо, за обе щеки, приблизила ко мне свой глянцевый лоб, пористый нос и понюхала меня, как собака. Господи, да ведь она и есть собака! Ну, конечно, вон как хвостом виляет под халатом! А я не поняла сразу, отчего это у нее зад такой откляченный. Смешно.
– Гадай, – говорю, – берешь-то сколько?
Она опять под халатом хвостом вильнула.
– Не трусь, – говорит. – Не ограбим.
И правда взяла с полки колоду, начала раскладывать.
– Говори свое главное желание. Что у тебя на сердце?
– Это ты мне говори, – отвечаю я. – Тебе виднее.
– Болезнь, – говорит она. – К святому угоднику тебя везти надо. Порча на тебе.
– Ну нет! – говорю я. – Откуда на мне порча? Что я такого сделала?
– Этого я не знаю, – отвечает она и шевелит своими бульдожьими складками. – А сглаз – вот он. Езжай к Сергию Радонежскому в Троицкую лавру.
Слушаю – и мне не страшно, только зло берет.
– Я, – говорю, – к святым не езжу! Язычники вы все! Чмок, чмок! Я с Христом в губы не целуюсь!
Чувствую, что на крик перехожу и не могу остановиться.
– Да провалитесь вы все! – кричу. – Провалитесь! К угоднику! Не нужно мне вашего угодника!
Тут она размахнулась и ударила меня по щеке.
– Будешь хулиганить? – спрашивает она.
Я опомнилась. Словно бы и не кричала.
– Женщина, – говорит она вдруг. – Я тебя вылечу. Перебирайся ко мне.
– Антонина! – икает бабка. – Да ты что!
– Ладно, – говорит Антонина. – Что мы, некрещеные, что ли? Жалко ведь. Перебирайся ко мне, женщина.
У меня очень болит голова, очень.
– Я пойду, – говорю я. – Мне надо сына искать.
– Какого сына? – говорит она. – Нету никакого сына!
Я поняла, что они все между собою связаны: и Нюра, и Феликс, и эти старухи. А те, которые были за меня, те ушли. Все они там, где Платонов, здесь никого.
Антонина быстро переглянулась со старухой.
– Иди на кухню, – вздохнула она. – Чаю выпей…
Я пошла за ней в кухню, потому что почувствовала, что до дому после такой ночи не доеду. Она налила мне крепкого чаю, достала из хлебницы сдобную булочку – голубь с изюминками вместо глаз, – намазала маслом, и тут кто-то позвонил в дверь.
– Димуля! – Она вся вспыхнула и быстро вытерла полотенцем крем с лица. – Что это он так рано!
В кухню вошел такой высокий парень, что у меня заболели глаза, когда я подняла их наверх, чтобы увидеть, где кончается его голова. Он был очень худой, с длинными, почти до самых плеч, светлыми волосами, перехваченными кожаной полоской поперек лба. Я уже давно заметила, что есть лица, которые по своему строению напоминают черепа умерших. Что-то такое в костях лба, в провале рта… У этого парня было именно такое лицо. Он поздоровался, пододвинул табуретку к столу, сел – стал немного ниже – и уставился на меня.