Напряжение счастья (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 13 стр.


– Кто такая? – спросил он.

Антонина пожала плечами, а бабка, торопливо евшая варенье из блюдечка, махнула рукой:

– Да мы сами не знаем! Пришла вчера в больницу, сына своего ищет.

– Где ваш сын? – спросил меня гость.

– Ну, – сказала я, улыбаясь. – Я же у вас не спрашиваю, где ваша мама.

– Умерла, – отвечает он спокойно и глаз не отводит.

Ах, как голова болит! Все сильнее, сильнее. Что же это такое!

– Женщина, – говорит между тем бульдожка. – Вы лучше ему откройтесь. Он – целитель.

А сама садится к нему вплотную и смотрит на него влюбленным взглядом.

– Да я и так все вижу, – произносит он. – И так все ясно.

– Не дается, – вздыхает бульдожка и – вижу – раздвигает колени под халатом. – Я уж, ты знаешь, к себе даже позвала, говорю: перебирайся, а то пропадешь! Не хочет!

– Ну, что делать, – говорит он. – Насильно мил не будешь.

– Вы что, – спрашиваю, – врач?

– Я лучше, – говорит он. – Лечу телесным электричеством.

Я ничего не ответила, даже не удивилась.

– Вот вы, – продолжает он, – очень одиноко живете… Ваше тело выпало из общего тепла. Так случается при одиночестве.

– Да какое одиночество! – смеюсь я. – У меня дочь дома! Зять вашего возраста! Собака! Муж был совсем недавно! Месяца полтора как сплыл! Какое там одиночество!

Бабка доела варенье и встала, вытирая губы носовым платком.

– Ну, Тоня, у тебя хорошо, а домой пора. Вечером Машу привезут, надо сготовить, прибрать надо.

Вижу: Тоня ей показывает глазами на меня, забирай, мол. Но я и сама поднялась.

– Спасибо, – говорю я весело, – хоть вы и не та, которая мне нужна, однако доброе слово, как известно, и от кошки, и от мышки, и даже от крокодила приятно. Так что будьте здоровы, всего вам самого…

Димуля вдруг тоже вскочил:

– Вы где живете? Я вас провожу.

Бульдожка так и вскинулась:

– Как провожу? А что же я?

«Господи, – думаю, – да ведь он тебе в сыновья годится! Ты посмотри на себя в зеркало! Что этому парню двадцатилетнему с тобой, старой бабой, делать?»

А она, бедная, забыв про стыд, надвигается на него своей капроновой грудью и шепчет:

– Я с тобой поеду. Или лучше – знаешь что? – оставайся! Они и так доберутся!

– Нет. – Он нахмурился, но отодвинул ее резко и решительно. – Сказал – нет, и хватит!

Она заплакала, как припадочная, навзрыд, затряслась. А у меня так болит голова, что еще немного – и я упаду!

– Я тебе, Тоня, вчера сказал, что жить мы с тобой больше не будем. – Он нахмурился. – Сказал ведь?

– Димочка! – простонала она и опустилась на стул, словно ноги ее не держали. – Да что же я тебе плохого сделала, любонька моя!

– «Любонька»! – передразнил он. – Ты когда со мной, пьяным, в койку ложилась, ты соображала, что я тебе во внуки гожусь? Любонька!

– Так ведь… – залепетала она, – ты ж моя сыночка, ты солнышко моя… Другого-то я не нажила…

Он промолчал. Бабка сидела – настороженная, поджатая, доскребывала из банки остатки варенья.

Антонина продолжала плакать.

– Держите, – не обращая на нее внимания, сказал мне Дима и протянул бумажку с телефоном. – Захотите позвонить, звоните, не стесняйтесь. Я вам главного не сказал: мы ведь моделируем людей. Вас как зовут?

– Наталья, – усмехнулась я.

– А отчество?

– Николаевна.

– Так, – сказал он, – так, Наталья Николаевна, я вас могу привести к полной гармонии по формуле «тело – дух – душа», хотите?

– Что? – ахнула я. – А какая же разница между душой и духом?

Он даже крякнул от досады:

– А какая разница между дьяволом и чертом? А между чертом и сатаной? Тоже не знаете?

Тут я не выдержала.

– Слушайте, – говорю, – я в Бога верю. – А сама пытаюсь вспомнить: верю ли я? – При чем здесь сатана?

– Во! – кричит Димуля. – В самую точку попали! В самую, Наталья Николавна, точку! А с Господом Богом кто, по-вашему, борется? Он-то и борется, имени не называю, он и борется! За вашу, между прочим, бессмертную душу он-то и борется!

Меня опять затошнило.

– Молодой человек, – говорю я, – не надо меня моделировать. Что вы все, как сговорились, – моделировать, клонировать…

Он неистово замотал головой:

– Время подходит, Наталья Николаевна, время! Спасаться надо! Мы вывели формулу Бога. Дайте мне сюда хоть папу римского, хоть патриарха Алексия, и я ее им докажу. Как дважды два! Что такое душа, вы спрашиваете? А знаете, сколько миллиардеров велели себя заморозить после смерти?

– Заморозить?

Антонина громко, как вишневые косточки, сглатывала слезы. Старуха копошилась в сумке. Нужно было встать и уйти. Как я попала к этим мутным людям, зачем они мне? Куда я вообще попала, где я и что со мной?

– Заморозить! – вскричал он. – А потом разморозить! Тело тленное вернуть к жизни! Только ничего из этого не получится! Ничего! – Он погрозил пальцем. – Ничего! Потому что душа-то где? Нету ее! Улетела!

– Можно я полежу? – спросила я. – Полчаса полежу и уйду. Будь добра, Тоня.

– Иди ложись, – Антонина махнула рукой, – там плед есть, укройся.

Я пошла в комнату, рухнула на кровать, завернулась в вытертый плед. Комната, отраженная в зеркале, плыла прямо по моим глазам, царапая их ножками стульев. Почему-то мне показалось, что за окном пошел снег, засверкали новогодние искры…

Сна не было. За стеклянной дверью, ведущей в кухню, двигались тени. Сначала их было три, потом осталось две: старуха ушла. Дима сидел, ссутулившись и уронив голову на грудь. Антонина стояла перед ним на коленях, уткнув лицо в его живот. Я не поняла, что она делает… Вдруг он оторвал голову от стола, закинул ее и обеими руками надавил на ее затылок. Она задвигалась энергичнее, быстрее, и тут же Дима издал ликующий вопль, ни на что не похожий, кроме одного… Тот же вопль я слышу по ночам из нашей детской. Господи, да что же это?

Парень на кухне кричал, как молодой осел, а она, грешная, старая, грузная, стояла перед ним на коленях, уткнувши лицо в его ширинку! Господи, да что же это? У меня подступила рвота к горлу, и я рывком села на кровати. Крик на кухне сменился стоном, бесстыдным, благодарным. Дима обхватил голову Антонины обеими руками и несколько раз торопливо поцеловал ее.

– Миленький, – услышала я. – Не бросай меня, деточка!

– Да ты что, Тонь, когда я тебя бросал, кто у меня ближе…

«Как она смеет! – Я вся корчилась под чужим пледом. – Как она смеет!»

Смеет – что? Я не могу выразить, не могу, но я же чувствую: что-то тут не так! Что-то ужасное я только что услышала! Что? Не знаю! И вдруг меня словно пропороли! Она сказала: «ДЕТОЧКА!»

Боже мой, ТЫ слышишь это? Да какая же он ей – ДЕТОЧКА? Это у меня – дети, деточки, а у нее?!

Я провалилась. Проснулась через час, как мне кажется. Никакого снега за окном, снег мне померещился, но дождь льет как из ведра, и даже в комнате пахнет водой и деревьями. Надо мной стояла Антонина в хорошем белом платье, длинном, как у невесты, причесанная, подкрашенная.

– Я к подруге иду, – сказала она грубым мужским голосом. – Ты оставайся, никто тебя не гонит.

– Ни-ни! – испугалась я. – Меня и так уж, наверное, разыскивают, беспокоятся…

– Кто тебя разыскивает? – вздохнула она. – Кому ты нужна?

Я вдруг обиделась до слез.

– Что значит: кому я нужна? А ты кому нужна?

– Я? – удивилась она басом. – А я нужна! – У нее побагровело толстое лицо. – Ты думаешь, я не знала, что ты за нами подглядываешь? Подглядывай, мне не жалко! Думаешь, мы стесняемся? Да нам плевать!

– Стыда у тебя нет, – зачем-то сказала я.

– Стыда? – завопила она. – А кого мне стыдиться? Что я такого стыдного тебе сделала?

– Извращенка ты. – Я сжалась под одеялом. – С молокососом связалась. Он тебе в сыновья…

Она не дала мне договорить:

– Сыновья? Не дал мне Бог сыновей! Муж от водки подох, три выкидыша, вот мои сыновья!

– Что ты орешь? – спросила я. – Мне-то что? Я тебе не судья.

– И никто не судья! – Она вдруг перешла на шепот. – Я и объяснять никому не буду. А Дмитрий мне – все. И сын, и Бог, поняла? И отец, и муж, поняла? И Святой Дух! И любовник!

Вдруг она рывком стащила с меня одеяло:

– Проваливай отсюда, проваливай, чтоб ноги твоей! Не судья она мне! Да если он, не дай Господь, меня бросит, я на этом крюке в ту же минуту повешусь!

Не помню, как я оделась, как вышла на улицу. Дождь льет проливной, я без зонта, уже вечер, куда мне идти? Дотащилась до дому. Тролль меня всю вылизал. Собака моя ненаглядная. Записываю все, что могу. Писать мне легче, чем не писать. Если не запишу, в голове паутина. Гадость. Черное.

30 июня. Дочка моя. Она меня искала, оказывается. Они меня искали с Яном. Я такого не ждала!

Вот как было: я спала, прижавшись к Троллю, который меня грел своим телом, в доме холодно, ни горячей воды, ни отопления, лето, все отключили. Дождливо, пасмурно. Спала, наверное, долго, и мне мерещилось (снилось?), будто на меня смотрит человек, весь спеленатый, с головы до ног, как египетская мумия, очень высокий. Похож на сегодняшнего Дмитрия. И я боюсь, что он откроет лицо, ужасно боюсь! Тяжелый сон. Смерть, наверное, приглядывается ко мне, у смерти ведь закрыто лицо. Проснулась в слезах. И тут же в комнату ворвалась фурия, гроза с молнией. Моя Нюра. Она была в своих несусветных кожаных штанах, тапочках на босу ногу и старой отцовской майке. Брови дико сведены, щеки пылают. Красавица моя.

30 июня. Дочка моя. Она меня искала, оказывается. Они меня искали с Яном. Я такого не ждала!

Вот как было: я спала, прижавшись к Троллю, который меня грел своим телом, в доме холодно, ни горячей воды, ни отопления, лето, все отключили. Дождливо, пасмурно. Спала, наверное, долго, и мне мерещилось (снилось?), будто на меня смотрит человек, весь спеленатый, с головы до ног, как египетская мумия, очень высокий. Похож на сегодняшнего Дмитрия. И я боюсь, что он откроет лицо, ужасно боюсь! Тяжелый сон. Смерть, наверное, приглядывается ко мне, у смерти ведь закрыто лицо. Проснулась в слезах. И тут же в комнату ворвалась фурия, гроза с молнией. Моя Нюра. Она была в своих несусветных кожаных штанах, тапочках на босу ногу и старой отцовской майке. Брови дико сведены, щеки пылают. Красавица моя.

– Мама! – бросается ко мне. – Мама!

– Что ты? – пугаюсь я. – Что с тобой?

– Нет, это с тобой – что? – кричит она. – Где ты была, мама?

За спиной ее появился Ян – как всегда, крокодил крокодилом, и лицо такое, что придушил бы меня, если бы не Нюра.

– Я думала, ты под машину попала! – визжит моя ненаглядная, – разве так можно! Ма-а-ама!

И тут всю меня залило светом, просто крылья выросли. И я сделала глупость. Я от счастья вдруг потеряла всю осторожность.

– Я ищу твоего брата, – объяснила я. – Твоего брата, моего сына.

Они переглянулись, и я заторопилась. Пришлось обнародовать, что пару недель назад встретила на кладбище одну женщину.

Нюра стала белой как снег.

– Ты что, – зашептала она, – ты что? Какую женщину?

Я сказала, что эта женщина присутствовала при моих родах (Нюра не знала ничего об этом и ахнула!), но ребенок не умер, как я думала, а был переведен в приют. Но тут Нюра замахала на меня обеими руками, и я ужаснулась тому, что наделала. Как я могла так разболтаться при Яне?

– Где вы были всю ночь? – строго спросил Ян.

Слава Богу, что я все записываю. И вот почему. Я абсолютно не помню, как и почему я попала к старухе. Все это, к счастью, есть в моих записках, стало быть, я посмотрю и пойму. Но в тот момент, когда Ян задал мне этот вопрос и я решила быстро придумать что-то и быстро наврать, я вдруг поняла, что действительно не знаю, не помню! Откуда взялась старуха, которая утром отвела меня к Антонине? Это, конечно, мелочь, пустяк, простая перегрузка памяти, но то, что я запуталась и не знала, как ответить, меня спасло. Они решили, что все это галлюцинации, или как там это называется, и меня нужно лечить! Но они не поняли, насколько существенную информацию я им только что случайно доверила. И они не перенесут ее Феликсу, и Феликс не успеет принять меры, чтобы отнять у меня сына! Значит, вот так и надо себя вести: путаться. Не знаю, не помню, не скажу. А если скажу, то полную чушь. Лучше пусть лечат, чем узнают правду.

– Вам следует побыть хотя бы несколько дней дома, – сказал Ян. – Иначе все это может плохо кончиться.

Я промолчала. Они вышли в коридор и закрыли за собой дверь. Я опустилась на подушку, закрыла глаза. «Если Бог захочет помочь, Он поможет, – вдруг подумала я, – все в Его власти».

Никогда эта мысль не приходила мне в голову. Я никогда не обращалась к Нему! Нет, неправда. Обращалась. Нюре было два года, у нее начался приступ ложного крупа. Мы жили на даче. Конец августа, холодно. Она задыхалась и кашляла. Я носила ее на руках, а Феликс на велосипеде под проливным дождем помчался на станцию вызывать «Скорую». Телефона у нас на даче нет. И вот тогда – помню как сейчас – я подошла к окну. Черный дождь, ночь, ни одной звездочки. Нюра хрипела и задыхалась, выгибаясь на моих руках. Я знала, что она умирает, я была уверена, что сейчас потеряю ее, и все во мне было стиснуто, словно меня связали в один узел – руки, ноги, глаза, волосы, все! Я смотрела на это черное, беспросветное, что было и небом, и водой, и шумящим садом одновременно, и молилась! Я смотрела в черноту и шептала Ему: «Помоги нам, Господи, помоги нам!» Потом я подумала, что нужно непременно попросить Богоматерь, и стала просить Ее, потому что – это впервые осенило меня тогда – потому Она ведь была матерью, Его матерью, и, стало быть, должна была услышать меня. Потом Феликс приехал одновременно со «Скорой», и нас с Нюрой забрали в больницу. Мы пролежали там неделю. Но я никогда не забуду эту ночь, когда ее спасли мне. Да, я уверена, что тогда меня услышали.

1 июля. Давно ничего не писала, вчера весь день проспала, не знаю даже, кто гулял с Троллем. У меня страшная слабость, ни рукой, ни ногой не могу шевельнуть. В среду они возили меня к врачу. Я решила не сопротивляться. Всю ночь мне снилась женщина с бородой и усами. И словно бы кто-то, дурачась, сказал мне, что теперь это разрешается. Женщинам – носить усы и бороду. Бред отчаянный, эти мои сны. Записываю их просто так, чтобы ничего, ни-че-го не потерять. Так вот: поехали мы на сиамце, на его голубом «Вольво». Я смело села на заднее сиденье рядом с Нюрой, а Ян с ним, на переднее. Как у меня стучало сердце, как выпрыгивало! Я все-таки не была до конца уверена, что ничего ужасного не случится, но заставляла себя казаться спокойной. Кажется, никогда в жизни я столько не притворялась, даже с Феликсом. Я много притворялась с Феликсом, это правда. Я врала подругам, что у нас все в порядке, я изображала счастливую семейную жизнь, хотя на самом деле мы иногда по неделям не разговаривали, я заставляла его ходить со мной по гостям, хотя чувствовала, что он неверен мне и у него кто-то есть. Ах, сколько я притворялась, безобразно, безобразно! Теперь эта ложь, это притворство многолетнее, все это меня теперь и доканывает! Хорошо. Задним умом крепка, как говорится. Я заметила, что сиамец быстро поймал в зеркальце Нюрины глаза и она ему ответила таким же быстрым взглядом. Ох! А что, если ее уже развернуло от бородатого к сиамцу? Она ведь у меня влюбчивая, как кошка! И потом – если Ян уже приручен и сидит тихо – зачем ей Ян? Ей новые ощущения нужны, новые победы! У нее – нельзя так говорить про своего ребенка, но я скажу – у нее ужасные задатки. Она любит мужчин, но людей она не любит, она не умеет их «полюблять». Чье это слово? Не помню, кого-то знаменитого. Так вот: «полюблять» моя дочка не умеет, и если она уже решила переспать с сиамцем, ее ничего не остановит, никакой морали у нее нет! А у меня какая мораль? Прожила двадцать шесть лет с мужем, который меня предал! Пролгала всю жизнь!

Минут через сорок мы доехали. Институт Сербского. Знаю, много раз проходила мимо, хотя никогда не обращала внимания. Входим через какую-то заднюю дверь вроде проходной. Сидит страшная бабища, людоед в косынке. Ян ей называет фамилию, и нас пропускают. Специально пишу подробно, боюсь перепутать! Заходим в маленькую приемную. Я начинаю дрожать, мне холодно. Нюра держит меня под руку. Белая вся, волосы распущены. Девочка, как мы с тобой здесь оказались? Пожалей маму! Не пожалеет, наверное. Плоть и кровь моя… Но я ведь не знаю главного! Главного-то я не знаю! Чья душа в тебе, плоть моя? Кто в тебя вселился, доченька?

У меня паника, я чувствую, что схожу с ума, у меня путаница, паутина, не помню, почему мы здесь, кто это рядом с Нюрой…

Я взяла себя в руки и заставила – я заставила – себя успокоиться. Вошел длинный, смуглый, сутулый, с острой черной бородой. Черт в халате. Поздоровался со мной за руку. Имени я не запомнила. Начали беседовать. Я уже не дрожу, мне не холодно, мне почти не страшно. Он хотел побеседовать наедине, Нюра и Ян вышли, мы остались. Он какой-то странный, как загримированный, как из оперы. А вдруг он и не врач? А кто же? Он спросил, чувствую ли я подавленность? Чувствую, но тебе не скажу. Что такое – «подавленность»? Если у человека отняли одного ребенка, и непонятно, что завтра случится с другим ребенком, и мужа нет, и работы нет, что прикажете чувствовать? Вдохновение? Я ему сказала, что у меня климакс. Он кивнул головой и поставил вопрос иначе: чувствую ли я себя хуже и беспокойнее, чем раньше, скажем, полгода назад? Мне опять страшно: а вдруг он меня не выпустит отсюда? Зачем они закрыли дверь? Почему он прогнал Нюру с Яном? А если – это… Мне страшно, страшно, но я не должна кричать, я ничего не покажу, потому что тогда они меня точно не выпустят! Если бы только голова не болела так сильно! Он похлопал меня по руке. Поймал мою дрожь. Я стиснула зубы, чтобы не закричать.

– Давайте успокоимся, – сказал он, – я хочу вам только добра, у вас сильное нервное истощение… Скажите, вы читаете книги? Газеты? Ходите в гости? В театры?

Я поняла, что надо быстро и решительно лгать. Только это меня спасет! Какая пытка!

– Я очень много читаю, – сказала я, – я много смотрю телевизор. У меня много друзей, и я очень люблю театр.

– Я вам задам личный вопрос, но меня вы не должны стесняться, – сказал он. – Вы ведь расстались с мужем, как я слышал? Как давно прервались ваши интимные отношения?

– Не помню, – сказала я, стуча зубами (ничего не могу поделать!).

– Ну, примерно? – спросил он.

Назад Дальше