Напряжение счастья (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 15 стр.


– Смотри, – говорю я и ногтем очерчиваю круг на фотографии, на своем выпуклом животе, – смотри, дорогой. Видишь? Это наш сын. Он ведь был. Ты видишь?

Смотрит на меня страдальчески. Смотри, смотри. Достаю следующую фотографию (как хорошо, что они сохранились!). К Феликсу в мастерскую привели какого-то француза или итальянца, не помню. Была небольшая вечеринка с русским угощением (я делала винегрет и пекла блины!). И кто-то нас всех сфотографировал. В центре – француз (или итальянец), кудрявый, как овца, в маленьких очках, с хищным носом, а по бокам – четверо художников, приятелей Феликса, потом кто-то неизвестный, который и привел в мастерскую этого француза-итальянца, и я – с большим животом, который возвышается над кудрявой головой иностранца, как круглая диванная подушка. Итальянец и художники сидят на полу, а мы с Феликсом стоим, и потому мой живот оказался в самом центре фотографии и сразу же притягивает к себе внимание.

– Вот, – говорю я старому, лысому, страшному, бросившему меня Феликсу. – Это уже перед самыми родами, начало июня. Видишь, какой мальчик большой? – И опять обвожу ногтем свой живот на снимке. – Видишь, сколько его? Так где же?

Внимательно слежу за его лицом. У него дрожат губы. Помогите мне, мои родные, помоги мне, Платонов! Сейчас он должен сказать мне все, как было, он должен отдать мне ребенка.

– Ты помнишь, – говорю я, – что сына я все-таки родила, с кесаревым, но родила! Живот мой пуст, его там уже нет! Двадцать пять лет, как нет!

Беру его руку и кладу на свой живот. Осторожно, но настойчиво. Руку не убирает, смотрит на меня со страхом, весь – серый.

– Так вот, – говорю я, – простой вопрос: где он?

Вдруг Феликс вскочил и рывком поднял меня со скамеечки.

– Наташа, – забормотал он, – пойдем домой. Тебе надо лечь, ты устала. Дома поговорим. Дома.

Я не стала сопротивляться, не стала. Почему? Стыдно произнести. Стыдно! У него были такие добрые, такие родные руки, и он так нежно, так крепко сжимал мои плечи, и так близко было его старое, ужасное, любимое лицо! Теперь я понимаю, что он опять обхитрил меня, опять обвел меня вокруг пальца, нас всех – моих родных и Платонова – всех обхитрил, всех!

Я что-то не помню, что было дальше… Что? Да, лавочка, с лавочки он меня поднял. Что потом? Он сказал: «Прошу тебя, пойдем домой…» Я замотала головой. Уперлась. Думала, он будет тащить меня насильно, но он был страшно нежен и заботлив. Он гладил меня по голове, по спине, он целовал мои руки. И весь дрожал, весь. «Пойдем, пойдем, Наталья, – бормотал он, – ты устала, пойдем…»

Ах, вот оно что! Ему стало стыдно. Понимаю. Еще бы! Но ведь, чем тащить меня домой и причитать, сказал бы адрес детского дома, и дело с концом! Ах, какой ты хитрый, Феликс! Хитрый, предатель. Хорошо, пойдем домой, голова кружится. Я и так очень многого добилась сегодня: у него проснулась совесть, значит, еще немного, и скажет. Я тоже должна быть похитрей. Нельзя настаивать. Пишу все это дома. Я у себя в комнате, они с Нюрой в столовой. Говорят так тихо, что ничего не разберешь.

Почему так темно? Дождь, наверное, будет. Мой муж дома, моя дочка дома. Моя собака дома. Странно. Еще недавно это было моей настоящей, совсем несчастливой, но все-таки жизнью. Сейчас я словно бы играю роль в спектакле, который идет на незнакомом языке. Кстати, Тролль какой-то вялый, почти не лает, не прыгает. Жара, должно быть. И влажно, как в бане. Я записала, кажется, все.

8 июля. Я дома. Нюра тоже дома. Она ходит по квартире, злая и встревоженная, в трусах и лифчике. Жара ужасная, как в Ашхабаде. Нюру что-то беспокоит. Мне кажется, что она следит за мной. Она все время смотрит на телефон, потом на меня, словно мое присутствие мешает ей позвонить кому-то. Я сделаю вид, что сплю. Записывать буду потом, ночью. Кто-то стучит в дверь, звонок у нас сломан. Я знаю, что мне нужно быть ужасно осторожной, потому что они следят за каждым моим шагом. Для чего? Ах, как мне тяжело, как я путаюсь!

8 июля (ночь). Все время молюсь. Странно, я раньше считала себя человеком, верящим стихийно и малоосмысленно, а сейчас из головы не выходит одно: «Помоги, Господи!» Вся надежда моя. Думаю, как же Его мать пережила такое? Знаю, знаю, что Бог и Сын Божий, знаю! Но ведь на кресте мучился – человеком! Ведь плотью мучился! А мать была женщиной и любила Его, как женщины любят детей. Как я люблю своего сына. Маленького, больного своего ребеночка, отнятого, потерянного. Помоги, Господи, Пресвятая Дева, помоги мне.

Я сегодня многое поняла. Нюра думала, что я сплю, она несколько раз входила ко мне в комнату, я притворялась, даже похрапывала. Она поверила, ей не до меня. Пришел сиамец. У них был разговор, я подслушала. Вернее, так: дочь моя не умеет долго шептаться, она не из самых скрытных, не из самых терпеливых, она возвышает голос, крикунья, и очень избалована, ей на все плевать. Но я многое поняла, многое. Сейчас постараюсь записать. Сиамец колошматил в дверь, она открыла. Как была – в трусах и лифчике. Это страшный знак. Значит, они в отношениях. У нее фигура, как у Софи Лорен. Открыла дверь и повела его сразу в детскую. Но сначала посмотрела, сплю ли я. Я сплю. Детская у нас самая прохладная комната, в столовой невозможно находиться, она – на солнце, кухня тоже. Из детской доносился сначала их шепот, и я ничего не могла разобрать, потом слышу – повысили голоса, не выдержали! Он ей говорит: «Разберись уже, с кем ты! С ним или со мной!» Потом она – ему: «Я тебе то же самое могу сказать!» Он: «Я с ней не сплю!» С кем – с ней? Женат он, что ли? Она: «А этого я не знаю!» Он: «Зато ты меня знаешь!» Она: «Ты меня тоже!» Он: «Врунья! Ты мне наврала даже про то, как тебе целку разорвали! И хочешь, чтобы я после этого тебе верил! Ты еще две недели назад по нему с ума сходила! Куда все делось!» Она: «В другого вляпалась! Отмыться не могу!» Он: «Ни одному слову твоему не верю!» Она: «Ну и проваливай! Не заплачу!» Потом был какой-то грохот, стул упал, наверное, потом опять ее крик: «Не смей до меня дотрагиваться!» И его голос: «Блядь ты, вот что!» Потом все затихло, но через пять минут она выскочила проверить, сплю ли я. Я захрапела, и она вернулась в детскую. Я боялась шевельнуться. Потом сиамец сказал: «Давай отвалим». Меня холодный пот прошиб. Он: «В Штаты, к моим. Хватит говно месить». Она: «Ах, скажите! А там ты кем будешь?» Он: «Там ребята помогут. И поеду не с пустыми руками». Она ему: «Козел, ты хочешь посидеть в американской тюрьме?» Он: «Там тюрьмы не такие, как у нас. Там курорт, а не тюрьмы». Тут началось торопливое чмоканье, кто кого целовал, я не поняла. Потом она громко прошептала: «Подожди, ко мне деньги плывут, не хочу терять. Большие». И что-то сказала совсем тихо. Я знаю – что! Она сказала ему про дачу. Вот какие деньги она не хочет терять! Ну, конечно, про дачу, потому что он ответил: «Не смеши меня, какие это деньги!» И она обиделась: «Для меня – большие, я наркотой не наживаюсь». Потом опять чмоканье. Значит, это он ее зацеловывает. Она сказала: «Ты что, не видишь, что здесь творится! У матери крыша поехала». Он, наверное, что-то спросил, потому что она ответила полную чушь, что-то про маниакальную депрессию. Ага, вот и диагноз! Не дождетесь. «Так ты, – говорит он, – будешь теперь всю жизнь ждать, пока она копыта откинет?» И тут – раздался звук! О, какой звук! Сладостный! Звук удара руки о щеку. Моя дочь дала ему по физиономии.

И я еле удержалась, чтобы не закричать от радости. «Проваливай! – сказала она. – И больше не приходи». – «Я его убью, – сказал он, – предупреждаю». Кого – его? Яна, что ли?

«Испугались тебя, – сказала она, – проваливай». – «А кто тебя трахать будет? – спросил он. – Не я, так кто?» – «Проваливай! – закричала она, забыв про всякую осторожность. – Пошел вон, я кому сказала!» – «Ну, считай, что ты его своими руками похоронила, девочка, – сказал он. – Будешь жалеть, учти!» И она испугалась, испугалась! Я была права, я же чувствовала, что она попала к уголовникам! Она вдруг сказала просительно: «Я надеюсь, ты шутишь?» – «Это ты себя спроси, – ответил сиамец. – Шучу я или взаправду». – «Я надеюсь, ты его не тронешь?» – «Еще как трону! – сказал он. – Не сомневайтесь». – «Но он же тебе друг!» – завопила она. «Ладно, – сказал он, – я тебя предупредил».

И ушел. Слышу – дверь хлопнула. Она закрылась в детской, ни звука. Я решила «проснуться», вышла, зеваю. Страшно мне, сил нет, кричать хочется. Постучалась к ней. Ни звука. Открываю дверь, она сидит перед зеркалом, красится. Уже одетая, в каком-то синем джинсовом сарафане.

– Ты уходишь? – спрашиваю я.

Она повернула голову. На лице густой слой белого грима, губы были замазаны чем-то коричневым. Я вскрикнула. Не ее лицо, вампир.

– Слушай, – говорит она, – мама, слушай: ты это пошутила, да? Про дачу?

О, вот оно! Ей нужны деньги! Она же без копейки, а тут этот кошмар! Ян, угрозы, наркота! Но ведь и мне нужны деньги! На того, брошенного, больного ребенка! Я сперва думала разыграть их с дачей, пообещать, чтобы только Феликс сказал мне, где сын, поманить, но не выполнить, но теперь поняла, что не имею на это права! Не смею я ее дурить, когда она на самом краю, когда у нее лицо вампира! Но несчастного вампира, дикого, глупого! Ребенок мой бедный в вампировой маске!

– Я не шутила, – сказала я, – я тебе помогу, только обещай мне…

– Что? – вскинулась она, – что «обещай»?

– Ты их выгонишь всех: и волосатого, и этого… Ты выгонишь их всех, и останешься со мной и с…

Прикусила язык. Чуть было не произнесла, идиотка!

– Мама, – сказала она хрипло. – Мне плохо. Мне очень нужны деньги. Продай дачу.

– Хорошо, хорошо, – заторопилась я, – это мы решили! Я хочу, чтобы твой отец этим занялся завтра же, я написала ему доверенность.

– А все остальное приложится, – сказала она, – мне нужны деньги, иначе… Иначе не знаю, что…

И тут же она взглянула на меня подозрительно. Я увидела, как в глазах ее появился вопрос, потом сомнение, потом – пустота.

– Тебе пора таблетку пить, – сказала она брезгливо, – подожди, я тебе дам.

Вспомнила, что на идиотку-мать нельзя полагаться! Дура! А кто у тебя есть, кроме матери! И у тебя, и у твоего брата?

Я выплюнула таблетку, она не заметила, конечно.

– Покажи мне доверенность, – сказала она.

Я показала.

– Ты можешь дать ее мне, я сделаю копию? – спросила она осторожно.

Они у меня в руках! Они оба: и Нюра, и Феликс! Эти пятьдесят тысяч (дача не стоит меньше, прекрасная дача!), даже, может быть, больше, а они знают, что я никогда не цеплялась за деньги. Что я отдам, отдам, тридцать, сорок тысяч отдам им обоим и не оглянусь! Ах, как просто! Вот вы и попались! Как я раньше-то не догадалась, что за козырь у меня в руках!

21 июля. Я не притрагивалась к этой тетрадке тринадцать дней. Голова болит, но лучше. Не могу глотать, спазмы. Хорошо, что не надо есть. Насильно не заставят, не буду, не могу. Я ухожу. Ах, если бы это было так просто: ушла, и все. Ушла – исчезла. А ведь тут-то только и начнется. Там, у ЕГО престола, меня ждет суд. Я к этому не готова, хочу еще побыть здесь.

Но хватит, хватит, пора.

Что я делаю? Зачем пишу? Допишу – и начну собираться. Почему мне хочется дописать? Кому я пишу? Душе, частью которой стану? Нет, другое что-то. Я хочу помочь. Я чувствую: помочь хочу, помочь. Сыну своему, дочери своей. Они – маленькие, слабые, им не справиться. Я помогу, допишу, договорю.

Тринадцать дней назад умер мой Тролль. Вот и произнесла. Стало быть – приняла и поняла. А то один туман был во мне. Как вспомню, что он умер, так меня заволакивало, и сразу – эта боль. Через всю голову. Тролль был моим последним детенышем. Я принесла его домой десять лет назад. Комочек шерсти, пахнущей сиренью. Да, сиренью. Я прижимала его к лицу, я помню этот запах. Сиренью и кислым молоком. Он был со мной все эти десять лет и любил меня больше всего на свете. Стало быть – не смею я жаловаться на нехватку любви. Не смею я никого укорять. Был Тролль, любивший меня каждую минуту. Сколько минут пробежало за десять лет? Много! Вот сколько любви выпало мне. Все сбылось, все я получила.

Ночью, тринадцать дней назад, он подполз к моему изголовью и заскулил. Я не поняла, что с ним. Тогда он начал лизать мою голову, и боль, мучившая меня весь день, почти ушла. Но он опять заскулил, и я зажгла свет, чтобы посмотреть, что с ним. Он дрожал крупной тяжелой дрожью и прижимался мордой к моим рукам. Он надеялся, что я помогу ему.

– Хочешь пить? – спросила я.

И тут его вырвало прямо на мою постель. Он ужаснулся этому, он подумал, что я буду ругать его. Он еще успел ЛЮБИТЬ меня и тогда, когда пришел ко мне умирать, он успел испугаться, что огорчил меня! Собака моя. Родная собака моя, вернись ко мне. Ах, Господи, что я пишу! Его вырвало еще раз – чем-то желтым, и он начал ловить воздух открытым ртом и хрипеть. Тогда я бросилась к Нюре, распахнула дверь в ее комнату. Было очень душно, и я увидела их обоих – голых, спящих спинами друг к другу. Мне показалось, что теперь у них обоих такие же белые мертвые лица, как у Нюры было днем, когда она просила меня продать дачу. Я закричала, и они вскочили.

– Иди сюда, – кричала я и цеплялась за них, горячих и голых, не проснувшихся до конца. – Скорее!

Ян завернулся в простыню, а она так и выскочила, не прикрывшись. Тролль хрипел на ковре в моей комнате, изо рта его ползла пена.

– Дай воды, – сказала Нюра, – немедленно воды дай!

Ян принес воды, и они начали насильно поить его. Но он не мог пить, все выливалось. Тогда Нюра побежала куда-то звонить и стала объяснять по телефону, что у нас умирает собака. А я лежала рядом с ним на полу и прижимала его к себе, и целовала его. И – вот, чего я никогда не забуду: он лизал мои руки. Хрипел, захлебывался, лапы дрожали, но продолжал горячим своим языком лизать мне руки, потому что все еще чувствовал меня и благодарил меня за то, что мы с ним прожили. Собака моя. Вернись ко мне, вернись ко мне, вернись ко мне. Не знаю, сколько прошло времени, час, может быть, или двадцать минут, не знаю. Приехала ветеринарная неотложка. Нюра сказала, что это она упросила, потому что неотложка почти и не выезжает на вызовы, у них чего-то там нет – людей, бензина, не знаю. Они приехали и оттащили меня от него. Но он был теплым, он еще дышал!

Вижу все это, вижу. Он лежит – лапы вздрагивают, зрачки закачены – и на глазах моих становится все меньше и меньше, он уходит от меня! Исчезает! Врачиха в балахоне – сером или черном, как инквизитор, стоит на коленях и засовывает ему в рот трубку. Рядом Нюра и Ян, завернутые в купальные простыни. Два привидения. Держат меня за руки, хотя я не вырываюсь, я не вырываюсь, я просто прошу, чтобы врачиха перестала засовывать эту трубку в него, не надо его мучить, не надо. Что вы с ним делаете, оставьте его, я лягу рядом, прижму его к себе, мы заснем, отпустите.

Потом черная поднялась и обернулась к двери. Вошли двое помощников с большим мешком. Да, синим, большим. И они взяли его и засунули в этот мешок. Я кричала, да, я помню. Я кричала, а Нюра зажимала мне рот, плакала:

– Мамочка, мамочка, не надо! Ой-ой! Мамочка!

Они унесли его, черная похлопала меня по плечу и оставила в столовой какую-то бумагу. Зачем я все это так запомнила? Его унесли. Вернись ко мне, вернись ко мне. Деточка моя, деточка моя родная, вернись ко мне.

Тринадцать дней прошло. Я много думала, я все время лежала и думала. Нюра сидела у меня в ногах и рыдала. Что она рыдает так жадно? Словно дорвалась. Ян ушел. Сиамец не появляется. Я спросила, где они все. Она оскалилась, как ведьма, махнула рукой. Они ее выпотрошили, мою дочку, они ее выпили, обескровили. А мама твоя уходит, девочка, мама кончилась. Я была бы рада остаться, но чувствую – не могу. Пора мне. Так тихо у нас в доме без Тролля. Тихо, беззвучно, телефон молчит, за окном – дождь и ветер, темно, сумрачно. Какое дождливое выдалось лето! Нюра принесла клубнику, попыталась накормить меня насильно. Я не стала есть, не могу. Посиди со мной. Вчера я видела сквозь сон, что приходил Феликс. Потоптался надо мной, потом сказал:

– Обещали через пару недель…

О, надо торопиться! Что-то ему обещали через пару недель! Что-то он предпримет по моему поводу! Ухожу. Моя дочка осиротеет, а мой сын так и не встретится с матерью. Подожди, Наталья, подожди. Ночью страшно важная мысль пришла мне в голову, самая важная, и надо напрячься, вспомнить ее и записать. Что это было?

Да, вот что: я наказана тем, что по сей день не знаю, где мой сын и что с ним. Но я заслужила это наказание. Я его не хотела, сына. Я все время лгала. Мальчика своего я не хотела. Я испугалась беременности, я испугалась – избалованная идиотка – своего собственного ребенка, мне нравилось играть в куклы. Феликс повез меня на аборт. У меня была записка к главврачу гинекологического отделения одной больницы, не помню номера, где-то на «Войковской», и конверт с деньгами в сумке, и зубная щетка, потому что после аборта я должна была провести в больнице ночь. Это было в декабре, до Нового года. Мы шли по аллее больничного парка ранним утром, часов в восемь. Было темно и холодно, и я не догадывалась, что иду убивать, и мальчик мой не знал, что я задумала и куда я так тороплюсь. Или он знал? Ах, как страшно! Наверное, он плакал и просил меня не делать этого, а я скользила по снегу, вцепившись в руку Феликса, и ничего не слышала, торопилась, торопилась. Что он чувствовал тогда, мальчик мой? Что он думал тогда обо мне, своей матери? Вдруг пошел снег. Феликс сказал: «Беда, барин, буран». Мы искали корпус номер восемь, но не могли его найти. Никого не было в больничном парке, только два раза за голыми деревьями мелькнула чья-то фигура в сером халате поверх пальто, толкающая перед собой нагруженную тележку. Что было в тележке, не знаю. Мертвый, которого перевозили в морг, котел с кашей? Не знаю, не знаю. Мы так долго искали корпус номер восемь и так закоченели, что я вдруг сказала Феликсу:

– Знаешь, что? Хватит. Поехали домой.

Он уставился на меня, не понял. Я ли это произнесла? Не знаю. Хранитель мой говорил моим голосом. Я вдруг стала непреклонной, не похожей на себя. Снег шел все сильней и сильней, уже ничего не было видно – ни корпусов, ни деревьев – одно белое сплошное месиво, словно там, наверху, делали все, чтобы я не нашла корпус номер восемь, не выполнила того, что задумала.

Назад Дальше