Музейный роман - Григорий Ряжский 13 стр.


Иногда Еву Александровну замечали, преимущественно в те моменты, когда сидела на стуле, подолгу не вставая, чтобы без особой нужды дополнительно не выхрамывать в зал. И лишь когда окончательно затекала плохая нога и словно из солидарности с нею неуютно становилось и хорошей, Ева Александровна заставляла тело оторваться от стула, чтобы исполнить неспешную прогулку вдоль стен, стараясь как можно мягче прикасаться к полу насаженным на палочный конец резиновым набалдашником. В такие мгновения, когда палка, незаметная до момента отрыва от сиденья, оказывалась в её руке, мужчины, интересовавшиеся молодой, тонконосой и пепельноголовой смотрительницей, обычно разом теряли к ней интерес и отступались от намерений знакомиться. За все годы музейной службы — она просто из интереса вела такой личный учёт — её хотели восемнадцать раз, натурально, физически, как женщину и очень по-мужски. Из этих восемнадцати охотников четверо почти уже решились подойти, и Иванова даже знала, о чём будут спрашивать. Двое первых вежливо поинтересуются именем и пожелают узнать, до которого часа работает музей; двое других — не в курсе ли смотрительница насчёт сроков персоналки Модильяни или Куинджи. Однако трое из отчаянной четвёрки, засекши палку и хромоту, тут же передумывали выказать интерес и спешно ретировались. Последний, четвёртый соискатель на даровую близость, подошёл-таки, но вокруг него летали, вихрясь и сталкиваясь одна об другую, столь жаркие искры страсти, и тяга его к хромоногой добыче была столь неприкрыта и мощна, что Иванова неподдельно испугалась, сообразив, что перед ней не просто крупнокалиберный культурный ухажёр, а самый обыкновенный зверь, в дичайше исполненном самцовом варианте. Резко дохнуло кислым, обдало жаром быстрой похоти, повеяло ароматом свеженагнанного семени. Последний запах был ей незнаком, совсем, учитывая отсутствие какого-либо опыта в этом конкретном смысле, но она догадалась, откуда он происходит и какую таит в себе опасность — тоже вполне определённую. Она опередила тогда намерения культурного извращенца и, вытянув из-за спины палку, произнесла дрожащим голосом, когда тот приблизился:

— Даже не помышляйте, уважаемый, ничего не получится, я замужем за охранником нашего музея, и сейчас он придёт меня проверить, потому что у него обед.

Зверь отступил и тут же ретировался: всё понял, потому что имел природу близкую к Евиной, но только по другую от неё сторону. Ева же Александровна перевела дух и сделала важный для себя вывод: в моменты личного душевного волнения свойства её не работают, верней сказать, включаются не на полную силу. И это многое объясняет. Уже потом, оказавшись в Товарном предмкадье, она ещё раз поразмышляла на тему и пришла к выводу, который её в общем устроил. Нет, она не ведьма, для ведьм подобное приключение — праздник. Вульгарная колдунья, белая или чёрная — без разницы, как и все остальные от их нечистого сословия, не преминула бы воспользоваться оказией и надсмеяться над опасным мужланом, преподнеся тому урок мстительный, если не кровавый. Она же, будучи обыкновенной незлобивой дурой, даже не помыслила вышептать вслед неслучившемуся агрессору пару-тройку проклятий, какие в арсенале-то имела, но так ни разу в жизни и не применила. Таким образом, получалось, что она, смотритель Иванова, всего лишь слабая женщина с интересными особенностями женского воображения, с чётко и нередко безошибочно выстроенной природной интуицией и повышенным чувством справедливости независимо от сути события или поворота чьей-то судьбы.

Такое открытие обнадёживало и определённо снижало страдания женской плоти, давая надежду на какую-никакую реальную связь с мужчиной. Но точно она про себя ничего не знала, не видела, даже не чувствовала приближения хорошего. Отменно предугадывалось лишь дурное, как в случае с самцом из музея. Где-то имелся провал, недодел, просчёт природы по части угадывания самой же себя. И это мешало мечтать.

Бывало, подолгу рассматривала себя, нагую, перекрыв окно шторой, хотя для подобного сокрытия не имелось достаточно причин. Точка обзора извне отсутствовала, дом был последним в череде однотипно-унылых строений, дальше начиналась окружная дорога, на которую смотрели оба окна её малогабаритного жилья. Но вместе с тем Еве казалось, что за ней всё равно наблюдают, оттуда, со стороны раскинувшегося перед её ведьминским взором вечно затянутого облаками неба, туманящего невыводимой пасмурью проход к соседним мирам. Этот ничейный взгляд прошивал любые преграды, не говоря уж о панельной коробчатой постройке времён продажных и воровских, и, достигнув заветного окна, упирался в Евину штору. Что было дальше — не знала, но на всякий случай зашторивалась, хоронясь, особенно в моменты оголения своей дурной и постыдной конечности.

А ещё она не знала, как это — с мужчиной: как всё случается, в какой последовательности и что чувствует каждый из двоих, ненадолго вступивших в это загадочное двуспинное единство. И что потом, после того как всё закончится — не вообще, а сразу, тут же, в том же пространстве только что выплеснувшейся страсти. И как смотреть друг на друга после этого всего, и как ловчей стесняться, как прятать наготу, если вдруг вновь прижмёт стыдом, желанием или страхом, и будет ли ему, её мужчине, желанно трогать её вновь, мечтать о ней, как мечталось до того, как достиг позволения забрать беззащитное, никем не тронутое тело, чтобы терзать, терзать его, уже не подавляя отчаянного желания слиться с этой женщиной воедино и бесконечно владеть ею, владеть, владеть…

В детдоме по этой части тоже не сложилось, никак, даже несмотря на тамошние неприхотливые нравы и привычную неразборчивость пацанов. Соединяться телами или, по крайней мере, миловаться взасос — все со всеми — начинали уже класса с шестого, где-то так. Дальше просто менялись девчонками и парнями, навылет, чтобы, если повезёт, никто не уцелел. Ей же досталось лишь дважды за всё длинное детдомовство. Один раз крепко помяли и полапали в темноте, когда была ещё по сути ребёнком и нога при детской палке ещё не играла особой роли на фоне гормональной атаки пацанской тройки. Да и не поняла в итоге — был то интерес насчёт чего у неё под юбкой или же обычная «тёмная», хулиганская и злая, в очередь с прочими неудачниками. После того случая поселилась обида, но чуть погодя стёрлась.

Другой раз было уже потом, ближе к первой зрелости, когда тайно от воспитателей старшие воспитанники напились в день окончания девятилетки и устроили «поминаловку». На неё полез тот, кому не хватило девки, самый небрезгливый и нетрезвый. И завалил в последнем свободном углу, когда все другие углы и закутки были заняты. На отказ не рассчитывал, палку отшвырнул подальше, чтоб не огрести, если чего. И стал давить к полу, всем весом, прикрывая рот потной ладонью. Она уже вполне отчётливо понимала, что к чему, и даже успела внутренне приготовить себя к худшему повороту дела. Было гадко и мерзóтно, но это был шанс стать такой, какими были все, хотя изначально-то была другой, каким вообще никто тут не был, отродясь. Он уже запустил руку, туда, и шарил у неё в трусах, выщупывая девчоночье устройство. Оставалось малое — сгрести трусы, сдёрнуть вниз и втиснуться в неё с налёту, чтоб даже не успела ойкнуть, вывернуться, и, сдавив колени, отползти. От него отвратительно пахло, чем-то тупым и квашеным, плюс к тому он тяжело дышал ей в лицо, выпуская из себя перегарный портвейновый дух. Это мутило Евино сознание, вынуждая подчиняться, но никак не биться обезвоженной рыбой и орать, зовя на помощь.

Не пришлось. И не случилось. Внезапно зажёгся свет. Их засекли. Они явились, взрослые. Ей потом досталось больше других: за то, что строила из себя убогую, с палкой не расставалась, а она-то совсем в другом углу нашлась за ненадобностью, сама же — под десятиклассником да со спущенными трусами. Гадина. Отличница притворная. Тварь.

Порой она трогала себя — скорее просто угадывая верные касания, но не видя их, не ощущая наперёд. Было туманно и неопределённо, несмотря на то что страхи постепенно уходили, желание поддаться собственному обману медленно угасало, а слабые и порой болезненные попытки стать настоящей, чувственной и живой не приносили искомых результатов — тех, на которые рассчитывала. Высшая точка, оргазм, о котором она, разумеется, была наслышана, не наступал, никогда. Или же то самое ощущение, слабо приятное, едва-едва волнующее, то напрочь утекающее, то волнами вдруг приливающее к голове и к низу живота, и было им?

Этого она не знала, Ева Александровна. Вновь мешала недостаточно плотная штора. И тогда она уходила в крошечную ванную, куда уже не доставал посторонний свет и чужой непрошеный глаз, и там пыталась продолжить, возобновить прерванное, выловить короткую удачу, если вдруг повезёт и долгожданная сладкая одурь настигнет её и накроет с головой. Нет, всегда было уже поздно: никто не прилетал, как не случалось чего-то ещё, кроме следующего по счёту разочарования и новой утраты чувственных ожиданий. Но с другой стороны, думала она, никто и не обещал, что будет тебе в жизни радость от одиночества твоего и твоей же негабаритной ноги.

Сосед, Пётр Иваныч, дядька сострадательный и хороший, честно любящий гражданскую жену свою Зинаиду и обожающий глядеть на пролетающие мимо самолёты с высоты башенного крана, приятно обнадёживал Иванову, когда, бывало, встречались они у разверзнутого мусорного зева или совместно, по-соседски, злобничали насчёт вывернутой крышки люка. Говорил:

— Ты, Евушка, по ноге своей особо не кручинься, у всякого с любой конечностью всяко и случиться может, не без этого. А только не в том вопрос, чтоб забить на себя же через такое хромое дело. У людей, случается, самогó этого… нету, у мужиков, ну, как после войны, например, было, или же есть, но не в силе — тоже вокруг да рядом. И ничего, живут. Всяк — он всякого отыщет, если свой, родной, единственный, даже если и спят после поодаль один от другого. А счастье, оно всё равно есть, потому что есть взаимность, есть почтение и есть совместно нажитое имущество, если только не последний болван. А у тебя-то не то, понимаешь, происшествие, на какое без слёз не глянешь, а всего-то нога чуть в сторону от другой смотрит, и все дела. Это ж любви не помеха и ничему другому, кроме неё, тоже.

И хитро кивал, окатывая соседку с ног до головы добродушно-воздушным взглядом.

Ева Александровна слушала, улыбалась и всегда соглашалась с опытным Петром Иванычем, признавая справедливость его сочувственных слов. Но, вернувшись к себе, тут же утыкалась красивым лицом в просоленную диванную думку и, вдыхая слабый дух прелого подушечного пера, ревела, ревела в неё по-белужьи, со всхлипом, с протяжным свистящим звуком, вытравливая из себя эти подлые надежды на скорую встречу с добрым человеком. В такие минуты ведьмы отступали, впрочем, как и все остальные ангелы и черти, так до конца не познанные и толком не увиденные, будь они всамделишные, придуманные или же просто нарисованные под обоями на стене. Чудо, что жило в Еве Александровне, давая о себе знать редким, но безошибочным попаданием в чужую боль, обычно промахивалось в свою, огибая её, облетая пустой дорогой, и порой, словно издеваясь, наматывалось на шею смотрительницы Ивановой мягкой неопасной удавкой, то сжимаясь на ней, а то вдруг резко ослабляя свой игривый захват. Чудо не переставало быть от этого чудом, но только суть его уже была иной, вывернутой наизнанку, делавшей его немножечко картонным, чудом наоборот.

Тот настырный глаз, что мешал жить, но незримо поддерживал связь с другим, едва-едва приоткрывшимся ей миром, она впервые ощутила, кажется, в двенадцать, в детдоме, когда уже потихоньку начала догадываться о своей дурной особости, но ещё не очень понимала, как следует этим распорядиться. Открыться и стать посмешищем? Прилюдно продемонстрировать эту свою угадайку и тут же сделаться заложником приставучих и насмешных одноклассников? Пойти к взрослым и выпросить послаблений, обменяв их на сомнительную способность выведывать и сообщать директрисе, что у кого происходит дома, как и кто ворует на кухне больше других и отчего старшей воспитательнице, тайной алкоголичке, плохо спится по ночам?

Нет, не пошла, не открылась. Так и продержала тайну внутри себя все последующие шесть лет пребывания в малоярославецком учреждении для сирот. И лишь под конец, когда нарисовалось перед глазами страшное, то самое, сделала попытку опередить его, выкрикнуть слова, спасти.

Не спаслось. Не поверили и не услышали, предпочтя жизни смерть.

А угадайку ясновидческую всё ж пришлось включить, когда реально подпёрло. Сразу, как выпустилась в мир — по сути, ни с чем и в никуда. Явилась, помнится, в Отдел учёта и распределения, метры положенные оформлять, какими государство обязано обеспечить, к тому же инвалида по рождению. А только пшиком обещанье-то вышло, пустым звоном обернулось, мятым фантиком от давно съеденной конфеты.

Это август был, девяносто восьмого, самый его конец. Они там глаза округлили поначалу, уполномоченные представители местной власти, неподдельно поразившись, как это в такой ответственный для страны момент перемены жизни к полному ужасу и попутной финансовой нестабильности приходят всякие и хотят, чтобы дали за просто так. Хаметь — не хамели, видя, что хромает-то Иванова эта по-всамделишному, но отповедь всё же озвучили, типа, ты чего, девушка, не понимаешь разве, какое время на дворе? Людям не то что жить на отдельных метрах — им, прости Господи, жрать скоро будет нечего, чтобы элементарно не сдохнуть с голоду. Врачам не платят, педагоги вон без зарплаты сидят, пенсионеры без пенсий, солдаты, армия наша, защитники родины в обносках служат, углеводороды, мать их в дышло, не стоят ничего на мировом рынке, упадок полный и повсеместный, рецессия в мировом масштабе официально зафиксирована, коллапс туда же вслед за ней полным ходом. Стране нашей не то чтоб закрома напитать, просто дыры б заткнуть: кончились запасы, выели, выжили, пробросались. А ты говоришь, выдели отдельную, как по закону, да ещё в самóй столице! Нету, нету ничего в помине, нету и не будет неизвестно сколько времени ещё. Можем, учитывая ногу твою, в очередь поставить, на общежитие. Но уже по Калужской пойдешь, в Московской нету ничего, лимит по этому году исчерпан, так что пиши заяву и жди, девушка, может, на тот год место придёт, так, может, твоё и будет.

Ева слова те не услышала, пропустила мимо головы, не задержав у уха. Просто пожала плечами, вежливо реагируя на отказ.

— Простите, — сказала, — мы же территориально к Московской области приписаны, значит там и положено селить. Но мне, как инвалиду, допускается предоставить метры на территории столицы, где медицинское обслуживание надёжней и городской транспорт лучше областного.

Говорила спокойно, не дёргалась и не угодничала, поскольку уже знала, что станет жить на девятом этаже, и что из окон её блочной коробки будет видна окружная дорога, и что по дороге той денно и нощно будут ползти грузовые фуры, толкаясь и нетерпеливо расчищая себе путь гудками при съезде со МКАДа. А съезд тот будет ровно против её окон, но это вовсе не помешает ей спать спокойно и уютно, потому что когда въедет, то обнаружит в своём жилье тройное остекление в виде пластиковых пакетов, врезанных на место растрескавшихся деревянных, которые так и не довелось увидеть самой, но про которые знала, что имелись раньше.

У тётки, что принимала Иванову, вытянулось лицо и вновь округлились глаза. После чего, окинув недавнюю детдомовку пристальным взглядом, она же, рубя фразы на отдельные безжалостные слова, неспешно отчеканила:

— А теперь, Иванова, раз бумагу какую надо не пишешь, просто забирай свою палку и вали туда, откуда пришла. Передумаешь — окажу милость, приму в последний раз, но только бред этот свой прибереги для идиотов, которых, как я вижу, вместе с тобой обучили, какие нам тут дурные права качать. А не напишешь заявление на общежитие, так пускай твой директор тебя же обратно и селит. Я своё дело знаю, не первый год с контингентом вашим общаюсь, и если сказано «нету», значит нету и не будет, а из пустого и будет ничего. А ты как думала, Иванова? — И уставилась победно, пронзая Еву глазными сверлами.

И вновь визитёрша не смутилась, а лишь чуть повела плечом. Подняла глаза, выговорила негромко и даже успела едва заметно улыбнуться:

— Ну как же так, всем жильё нашлось, а мне не нашлось?

— Кому это «всем»? — напружинилась тётка, уже начав потихоньку подмечать странность девчонкиного поведения. — Я ж сказала тебе, в этом году никому ничего, а хочешь если, иди вон судись, я им то же самое скажу, у меня никаких ни от кого тайн нету, всё по закону.

— Кому, говорите? — Ева пристроила палку в угол и присела. — Ну, для начала вы выделили квартиру своему сыну, в новом доме, месяца полтора тому назад, максимум два. Виктор, кажется? Или… нет, Виталий… но это можно уточнить… — И внимательно посмотрела на тётку. — Дом этот был специально построен для передачи в фонд сирот-выпускников. Четыре подъезда, этажей… двенадцать… нет, простите, шестнадцать. И муж ваш там же прописан, только этажом выше, ровно над сыном. Сначала вы планировали фиктивно развестись, чтобы снизить риск от этой изначально незаконной операции, но потом вы же вместе с вашим начальником… такой под пятьдесят, с животиком, почти целиком лысый, родился где-то на Украине, рядом с озером, а в саду было много черешни — скорей всего, Мелитополь… Так вот, вы с ним передумали и решили взять в долю ещё одного начальника, который по положению выше вас обоих, чтобы уж совсем всё было чисто и никакие сведения никуда не просочились. Тот — с погонами, разведён, зовут… зовут Василием, отчество тоже на «В». И ещё вижу у него два срока отбытия: первый давно, ещё подростком, за воровство шапок каких-то или ботинок, хотя там ещё изнасилование было, но не доказано. Ну а второе лет десять тому назад, за аферу какую-то типа незаконного производства и реализации товара, нечто вроде трикотажа или нехлопковой ткани, в каких-то огромных объёмах. Вышел по амнистии и уже потом пробил себе полную реабилитацию, за очень большую взятку. И ещё кличка была у него какая-то, сейчас скажу… А-а, вижу — Цеховик или… нет, Цеховой!

Назад Дальше