– Шагай давай, – устало подталкивают его концом дубинки.
Егорову вспоминается утро, его роспись в бланке, ощущение значимости, улыбка молодого ефрейтора.
– Я ж… да я – понятой!
Тот, что ведет его, усмехается:
– А я – в курсе? – испанский летчик. Не брыкайся, слушай, шагай живее.
1998 г.
Танцы
Мы торчим на крыльце клуба, курим. Через открытую дверь слышится какой-то техняк, и там вваливают городские. Нам же катит другой музон.
– Кто там сёдня? – спрашивает подошедший только что Сергулек.
– Ленка, Катька, Маринка, Элька-дачница, – перечисляет не спеша Лёхан (ему, видать, не в лом базарить). – Еще эта, как ее?.. А, хрен с ней. Еще Аленка, Юлька…
– Юльку я забил, – предупреждаю.
Наши телки торчат тут же, на мои слова ржут.
– Забивала!..
– Заткнитесь, твари! – говорю я.
К крыльцу подвалил Миха-дорожник. Он бухой в сиську, в одних трикошках.
– Чё, молодежь, веселимся?
– Вали дальше, урод, – отвечает Редис.
Миха примирительно улыбается:
– Чё ты?..
Михе лет тридцать. Он алкаш-хроник; в прошлом году гусиничный трактор утопил, теперь болтается без работы. Редис его чё-то вообще не может терпеть.
– Ничё, а чё? – злится Редис, его тянет вмочить Михе по морде, но тот вовремя смывается в темноту.
– Презер дырявый, – ворчит Редис, – месяц уже слеги везет. С бати тыщу стряс – все, говорит, сделаю, с лесником добазарился… Еще увижу, урою, блин.
– Да забей, – говорю, – не порти вечер.
Стоим курим. В клубе до сих пор все техняк.
– Эй, Олька, – зовет Сергулек.
Олька сидит на периле, отзывается сожженным спиртягой голосом:
– Чё?
– Пойдем в кусты, а.
– Иди в жопу!
Все ржут. Техняк кончается, и мы ломимся в зал, щас будет звиздатая вещь – «Стюардесса».
А это звиздец! Все прыгают, пол трясется. Воздух воняет духами, потом и водярой. Юлька тоже танцует. Маленькая, пухленькая, из Барнаула. Приехала на лето к бабке. Дементий уже поимел, говорит, что ништяк. В том году она была какая-то недозрелая, а теперь заебитэлз. Херли – в десятый перешла.
После «Стюардессы» какой-то медляк на иностранном. Я тут же схватил Юльку. А, пухленькая, теплая. Класс!
Я ей говорю:
– Ну, ты вообще, Юлёк! Я от тебя хренею!
Она взглянула на меня темными глазами, промолчала. Но видно, что ничё, все ништяк. Я ее обхватил покрепче.
– Я хочу тебя, Юль! Вообще…
Она не освобождается, а наоборот – улыбнулась, положила мне голову на грудь. Мы с ней танцуем. И другие тоже танцуют.
После медляка зажигается верхний свет. Музон вырубают. Тетя Тамара – директор клуба – говорит:
– Ну, вы будете платить или нет?!
Щас танцы каждый вечер, потому что киномеханик дядь Степа в запое, а билет по пятьсот рэ. Звиздец! Платят только городские и кое-кто из наших, у кого башли есть.
– Заплатили, у кого были, – орет Лёхан, – врубай музон!
– Давай, теть Том! – тоже ору. – Чё вечер-то портить?!
– А ну вас! – плюется тетя Тома и уходит к себе в каморку.
Лоб врубает музон. Про морячку песня. Старая, но забойная. Прыгаем. Я рядом с Юлькой. Она делает звиздатые движения. Я хочу ее вообще!
– Редис, пойдем вмажем! – зову Редиса.
Он кивает, прыгает вообще, свистит. После морячки идем на крыльцо. Я держу Юльку за руку. Редис достает из джинсовки пузырь «Русской».
– Погнали в скверик, – говорю я.
– Погнали.
Я, Редис, Юлька и Сергулек идем в скверик за клубом. Скверик клевый. Ранетки растут, какая-то вонючая мелкая травка. Садимся на травку. Редис разрывает закрывашку зубами. Гоним по кругу.
– Я не умею так, – говорит Юлька, когда очередь доходит до нее.
– Учись, – говорю я. – Делай глоток побольше и дыши в себя глубоко. И все заебитэлз будет! Дава-ай!
Она слушается, но потом ахает и охает. Я сую ей в рот кусок конфеты. – Спасибо, – говорит она, когда снова может говорить.
– Всё для вас, лишь бы улыбались…
– Буха́ете? – Это Олька подошла.
Ольке уже двадцатник, ее давно все поимели, даже Воробей из девятого. Она буха́ет, как утка. Худая вся, голосище вообще, но еще ничё так, на крайняк потянет.
– Дайте мне в дэцэл, – просит, – а то башка болит вообще.
– У тебя всегда болит, – ворчит Редис.
– Ну, глоток.
Сергулек говорит:
– А в кусты пойдем?
– Пойдем, радость моя, пойдем, – соглашается Олька.
Ей дают пузырь, она стоя отпивает граммов сто за раз.
– Хорош, дура! – Редис отбирает пузырь.
Олька чмокает, тащится. Садится к нам. Курим.
– Юлёк, как тебе тут? – спрашиваю у Юльки.
– Ничего, – отвечает она. У нее такой нежный звиздатый голосок, вообще.
– Ты из Барнаула, да? – беседую дальше.
– Да, – отвечает она. – Ты вчера уже спрашивал.
– Да ты чё! – смеюсь я.
– А я в Барнауле не был, – говорит Редис.
– Ты и в районе не был, – говорит Сергулек.
– Не стягай! Был два раза.
Олька вздыхает:
– Везде херово.
– Хер знает, – тоже вздыхает Сергулек.
Снова гоним пузырь. Юлька сперва отказывается хлебать, но потом хлебает. Снова ахает, охает. Я даю ей закусить остатками конфеты.
– Научишься, – утешаю.
Когда допиваем, Редис уходит в клуб. Олька тоже хочет идти, но Сергулек ловит ее за ногу. Они куда-то смываются. Я обнимаю Юльку. Под ее водолазкой ощущаются крупные твердые титьки.
– А у вас метро там есть? – шепчу я.
– Нет, – шепчет она.
– Хреново.
Я ее целую в рот. Чувствую вкус губной помады. Стираю помаду ладонью с ее губ и целую уже всерьез. Потом она ложится на траву. Я сверху. Звиздато!
1994 г.
После кражи
Этой ночью у Петраковых украли аккумулятор, прямо из машины вытащили. Перелезли, видно, через забор, подковырнули капот, открыли калитку и унесли. Гаража у Петраковых нет, «Москвич» во дворе стоит, собаки тоже нет пока, не успели завести; они сюда совсем недавно переехали, недели две назад. Жили в бывшей автономной, а теперь суверенной республике, жизнь там осложнилась, и они переехали. Купили двухкомнатную избу в этом сельце и стали обустраиваться. Николай Иванович Петраков, его жена, сын и дочь.
Утром Николай Иванович, крепкий еще, пятидесятилетний мужчина, бывший чемпион республики по классической борьбе, стоял у приоткрытых ворот и разговаривал с дедом Сашей, длинным, сгорбленным стариком.
– Пакостят, пакостят, – безнадежно, громким, как у всех туго слышащих, голосом соглашался дед Саша и покачивал маленькой сухой головой. – Раньше не допускалось такого, а счас – пакостят, и среди бела дня пакостят. И не остановишь.
– М-да… – щурился Петраков, докуривая «примину». – Не знал…
Дед Саша устало поправил на плече коромысло с пустыми ведрами; он шел к колонке, но тут ему встретился Петраков со своим горем, разговорились.
– А кто мог это сделать? – спрашивал Николай Иванович. – Кто у вас тут такой?
Он был даже не столько расстроен кражей аккумулятора, сколько удивлен и ошарашен. И хотелось выяснить, чего ждать ему, его семье в будущем, как-нибудь обезопасить добро, новый дом.
– Да кто… Да, почитай, – дед Саша качнул коромыслом, ведра тихо и тоже вроде как раздумчиво поскрипели, – почитай, кажный третий на это может пойти. А как… Да вон, – обернулся и мотнул головой, – крайня изба, там Дороховы живут. Отец ничё, он трактористом, а оба сына болтаться. Одному уж за двадцать, другому на службу давно пора… Старший-то отслужил… И нигде не работат ни один, ни другой… Да и негде. Чего… И пьют.
– Так. А еще кто мог?
Дед Саша протяжно, как от боли, вздохнул. Подумал.
– Да многие, многие могут. Я ж говорю… И Андрей вот Костянцев, его и из скотников выгнали, корма тащил с фермы. И он может.
Летнее солнце взобралось уже довольно высоко, окрепло, нагрелось и теперь посылало первые жаркие лучи земле, слизывало с травы росу, и от травы шел еле заметный парок. К пруду спешно шагали отпущенные до вечера утки и гуси, куры суетились под заборами, что-то клевали. Три девочки лет десяти, весело обзываясь, шли в лес за жимолостью. Замахивались друг на друга бидонами.
– Да ты, Николай Иваныч, шибко-то не это, – пытался успокаивать дед Саша. – У меня тоже вот семь овец еще в прошлом годе было, и в одну ночь всех увели. Как корова слизнула. Да. Семь овечек. Так вот пакостят. Я, это, и награды боюсь надевать. Они теперь, говорят, в цене…
Петраков смотрел куда-то за спину дед Саше, все так же щурился, хотя и уже не курил.
– А участковый или кто-нибудь типа него здесь есть?
– Да есть, – оживился было дед, – а как же!.. Только, это, ему это до фени всё. Такой человек. Тут хоть режь-убивай, и не моргнет. И жаловались, писали на его, а толку-то… Да и не едет никто.
Подошла с ведрами соседка по улице Валентина Петровна, послушала, поняла, в чем дело, и включилась в разговор:
– Да пьянчуги всё это. Они и тащут. Пить-то надо, вот и тащут, а потом продадут и пьют запиваются. К нам тут залезли, бельишко старое с веревки даже посняли. Заплата на заплате, а вот – теперь и его не стало. Гусей выпускаю вон – и весь день трясусь: вернутся вечером или нет. Да эх-х… – Соседка вздохнула, сделала движение идти дальше к колонке, но передумала. – А вот тоже было недавно, вы, дед Саша, слыхали, наверное… У Кондакова, у шофера, кто-то повадился бензин таскать. У него машина-то прямо в ограде стояла. И он вроде заправит полный бак, а утром заведет, поездит маленько, и бензин кончатся. Что такое? Бак не худой, трубки проверил все, а бензина нет. Ну, раз, другой. Он и решил: кто-то сливат ночами. Но собака молчит, даже голосу не поддат. И стал он караулить. Взял вилы, сел за поленницей. Одну ночь – ничё, другу, третью, он уж и позеленел весь, Кондаков, с недосыпу. А потом пожаловали, голубчики. Кондаков – прыг к имя, вилами замахнулся, а это племяши его родные. «Ах вы, ироды! – кричит. – Я же вас чуть не попорол». Для мотоцикла вот сливали бензин себе. Он их к отцу. Отец уж с имя сам разобрался, не церемонился. Порасшибал морды. Неделю в школе не были…
– Да пьянчуги всё это. Они и тащут. Пить-то надо, вот и тащут, а потом продадут и пьют запиваются. К нам тут залезли, бельишко старое с веревки даже посняли. Заплата на заплате, а вот – теперь и его не стало. Гусей выпускаю вон – и весь день трясусь: вернутся вечером или нет. Да эх-х… – Соседка вздохнула, сделала движение идти дальше к колонке, но передумала. – А вот тоже было недавно, вы, дед Саша, слыхали, наверное… У Кондакова, у шофера, кто-то повадился бензин таскать. У него машина-то прямо в ограде стояла. И он вроде заправит полный бак, а утром заведет, поездит маленько, и бензин кончатся. Что такое? Бак не худой, трубки проверил все, а бензина нет. Ну, раз, другой. Он и решил: кто-то сливат ночами. Но собака молчит, даже голосу не поддат. И стал он караулить. Взял вилы, сел за поленницей. Одну ночь – ничё, другу, третью, он уж и позеленел весь, Кондаков, с недосыпу. А потом пожаловали, голубчики. Кондаков – прыг к имя, вилами замахнулся, а это племяши его родные. «Ах вы, ироды! – кричит. – Я же вас чуть не попорол». Для мотоцикла вот сливали бензин себе. Он их к отцу. Отец уж с имя сам разобрался, не церемонился. Порасшибал морды. Неделю в школе не были…
– Уху, уху, – кивал головой дед Саша, – тащут, всё тащут, пакостят. Вот у Валерки раз свинью зарезали прям в сарае. Зашел утром-то, а там потроха одни…
Николай Иванович слушал, слушал, и удивление все разрасталось. Люди говорили так спокойно и смиренно, что, казалось, говорят они о давнишнем граде, который когда-то повыбил у них помидоры, или о буре, снесшей шифер с крыш. «Тащут, тащут… у всех тащут… все тащут, пакостят…» Прожив в деревне больше двух недель, Николай Иванович столкнулся неожиданно с чем-то черным, противным, гадко пахнущим, и оно грозило отравить, изуродовать ему и его семье жизнь в этой внешне благополучной, живописной деревне, где он, после почти пятидесяти лет жизни, как вдруг оказалось – на «чужой земле», мечтал завести крепкое хозяйство, построить просторную избу, обеспечить детям будущее, зарабатывая разведением животины и выращиванием овощей (дети в институт поступят в городе, который отсюда в полста километрах), а себе и жене подготовить тихую, безбедную старость. Теперь же нужно было бороться с невидимым, страшным, огромным, с этим – Тащут-Пакостят. Он приходит и уносит: сегодня аккумулятор, завтра кроликов, послезавтра забирается в дом и становится в нем хозяином.
С первым же автобусом Николай Иванович отправился в город, взяв все имеющиеся деньги. Не за аккумулятором он поехал, а решил раздобыть оружие.
1995 г.
Сеанс
Удачно миную вахту. Старухи-вахтерши в будочке нет, вместо нее сидят девки с желтыми крашеными волосами, в домашних халатишках, линялых и изношенных. Пощупали меня глазами и зашептались, захихикали вслед.
Поднимаюсь на третий этаж. Длинный, сумрачный коридор, стены покрашены синей краской, в конце коридора панель с грациозно изогнувшимся мозаичным трубачом. Из комнат – унылая разноголосица баянов, кларнетов, гитар. Обычный вечер в музучилищном общежитии.
Стучусь в дверь триста второй.
– Да-а! – голос с той стороны.
Вхожу. За столом Анька, Ленка и Оксанка – все обитательницы этой комнатки. Что-то едят.
– Привет, – говорю я.
– Привет, – отвечает самая бойкая, Ленка, – проходи, раздевайся.
Снимаю куртку, шапку, разуваюсь. Сажусь на ближайшую кровать.
– Будешь есть? Но у нас картофан, как всегда.
– Нет, спасибо.
– Как хочешь.
Я достал сигареты, спички, закурил.
– Рассказывай, – говорит Ленка, мощная деревенская девка с обычными желтыми волосами и в обычном выцветшем халате.
– На улице очень холодно и падают снежинки, – начинаю я.
– Да-а?
– Да. А на перекрестке, где сорок пятый магазин, сбили мужчину «Нивой». Я видел, давал показания… В двадцать третьем продают красивые яблоки. Хотел купить, но денег, сами понимаете… Вчера открылась выставка в галерее, написал заметку. Может, на кило дадут гонорара…
Ленка жует и кивает, Анька просто жует. Сейчас они пожрут и уйдут. Мы с Оксанкой останемся одни. У Оксанки серые, натурального цвета волосы, она маленькая и худая, любит молчать. Вечно грустные, большие глаза.
Мы с ней познакомились в начале сентября. Я шел, одинокий и больной от безысходности, курил, прятал лицо от ветра. И она идет навстречу и спрашивает тихо: «Извините, закурить не будет?» Я посмотрел на ее волосы, на грустное лицо и ответил: «Может, вместе покурим?» Потом мы сидели на берегу, на трубе, по которой стекают в протоку Енисея фекальные воды, курили. Потом я проводил ее до общаги. С тех пор я часто прихожу, чтобы побыть с ней.
Доели. Ленка сгребла посуду на край стола, сказала Аньке:
– Ладно, пошли телик смотреть, а они пусть тут свой посмотрят. Ха-ха!
Наконец-то их нет.
Оксанка на табуретке, почти напротив меня; ножки тоненькие, слабенькое тельце под халатом, бледное, с несколькими прыщами лицо, серые волосы. Не спеша закуриваем, она готова.
– Сегодня был в театре, пьесу вернули. Говорят, что вообще-то лучшее, что к ним приносили, но… актера такого нет, чтобы сыграл как надо. Ха! Да? Говорят – в Москву посылай, по театрам, там такое пойдет. Нда-а… Пойдет… Знаешь, даже спросили заботливо так, сколько я над ней работал. Три месяца. Нда-а, три месяца… А они знают, сколько я в нее вбухал?! Всего себя выдавил… Короче, вот она, в пакете, теперь что хочешь с ней, то и делай. – Разволновался я, закурил новую сигарету. – С записью опять облом. На этот раз пульт увезли куда-то. Интересно даже, сколько это еще может так продолжаться! Тупик… Всем просто плевать, понимаешь? Мы, может быть, в сто раз лучше всех этих «ДДТ», «Чайфов», а вот живем здесь, где даже не понимают… так и сдохнем. А ведь есть, есть что сказать! Мне же скоро двадцать пять. Вдумайся – двадцать пять! Лермонтов уже «Героя…» опубликовал, а я? Я, может, пять подобных «Героев…» создал, только кому они нужны? В Москву слать? Ха-ха! Вот эти рассказики в местной газетенке, вот и все, что есть реально. Статейки… Я могу большее. Могу, хочу большего! Понимаешь, нет? Полтора года альманах выпускал, один, на печатной машинке, через копирку… Просил, давайте по-нормальному, хоть на ксероксе! Деньги, деньги… А альманах хвалили… Устал я, бросил – и никому ничего, как бы и не было… «Пей водку, – вот и все, что тебе предлагают. – Пей и не лезь». Вот и все…
Уже не раз и не два говорил я Оксанке подобное, она всегда слушает молча, глядя в пол. И в следующий раз будет слушать точно так же.
– …Блин, может, действительно, все сжечь к чертям собачьим, забыть и запить? Пусть порадуются. А? Что посоветуешь?
Я знаю, кто-то говорит подобное женам, подругам, детям, собакам, куклам, а я – вот ей. И постепенно мне становится легче, я снова наполняюсь жизнью и силой, я снова готов писать, пробивать свою группу, просить, надеяться. Ведь она, она верит в меня, хотя и молчит, глядит в пол своими большими глазами. Нет, я добьюсь, я обрадую ее, докажу…
– Вот им, Оксанка! Видели это?! Они все поймут, придет время!.. Да мне просто жалко их, они же – зомби, стадо мертвых!.. Что им какая-то пьеса, песенка, картинка?! Им вдолбили что-то в их тесные черепушки, и теперь они ходят… Нет, я порасшибаю их бо́шки, они прозреют. Просто надо работать, Оксанка, понимаешь, надо работать! Они потом сами завопят: «Какой человек жил среди нас! В нашем городишке убогом. Да как же мы раньше могли оттолкнуть его?!» Ха-ха-ха!.. Нет, вот им! Я их пробью! Надо работать…
И вскоре я иду по освещенной фонарями улице, осыпаемый снегом, дышу полной грудью, в голове новые идеи, сюжеты, планы. Все сначала. Сеанс окончен.
1995 г.
Праздник
– Бутылку «Асланова» будьте любезны!..
В моем голосе были радость предстоящего удовольствия и гордость, что покупаю вот не как обычно самую дешевую «Русскую» за десять пятьсот, а добротную, вкусную водку.
За спиной Андрей, а возле него две симпатичные девушки, с которыми только что познакомились и надеемся клево поторчать до утра.
– Не получится, – буркнул продавец внутри киоска, ткнул пальцем в прикрепленный к стеклу лист бумаги.
«По распоряжению главы администрации Н. В. Реброва спиртные и алкогольные напитки продавать запрещается с пятнадцати часов двенадцатого июня до восьми часов тринадцатого июня».
– Что за идиотство! Сегодня же праздник…
– Поэтому и запрещено.
Настроение моментально ухудшилось и ухудшалось все сильнее по мере того, как на мои просьбы продать водки везде дружно указывали на дурацкое распоряжение.
Площадь перед универмагом «Саяны», где днем кипит торговля, сейчас снова набита людьми. Они колышутся, бубнят, пьют газировку, пиво, водку (закупили заранее умные), ожидают праздника.
– Что, искать пойдем? – предложил я. – Где-нибудь в отдаленных ларьках…