Территория моей любви - Никита Михалков 2 стр.


Она лечила гаймориты, делала уколы, даже умела провести тюбаж печени… Узнав что-то новое и убедившись, что это можно сделать без чьей-либо помощи, в домашних условиях, мгновенно все осваивала. Я вспоминаю детские болезни, простуды – все эти компрессы, банки, чай в постель… Как все это обстоятельно, любовно делалось!..

Она обладала колоссальной жизнестойкостью и, где бы ни оказывалась, умела обустроить жизнь по-своему. В больнице ли, в санатории – мгновенно рядом с ней появлялись какие-то дорогие ей шкатулочки, книжки, вязанье, устанавливались свои, родные запахи… Возникал ее мир – ясный, добротный, может быть, не слишком модный, но непременно функциональный, изумительно отлаженный.

Она невольно создавала вокруг себя необычайно притягательную человеческую ауру. Вокруг нее, по самым причудливым орбитам, бесконечно крутились чьи-то невесты, жены, дети, внуки… Дом всегда был полон гостей – художников, музыкантов… Причем это не были «салонные знакомства», но неизменно – друзья.

К примеру, гениальный хирург Вишневский как сосед по даче приходил запросто, в шлепанцах. И очень уважал «кончаловку» – водку, которую мама делала сама, настаивая на смородине (а придумал этот замечательный напиток ее отец, о чем я упоминал раньше).

* * *

…Меня никогда не занимали бытовые подробности чужой жизни. Я никогда не коллекционировал слухи и сплетни, на которые так падка наша богема. Ненавижу перемывание чужих косточек, поскольку сам неоднократно оказывался объектом досужего любопытства.

Наталья Петровна с внучкой Аней

В этом смысле образцом может служить моя мама. Ей много раз звонили и заговорщицким тоном произносили в телефонную трубку: «Знаете, где и с кем сейчас ваш муж?» Она отвечала: «Пожалуйста, больше не набирайте этот номер. Никогда». Не думаю, что маме легко давались внешняя отстраненность и бесстрастность, но говорила она это тихо и спокойно. Может быть, потом у нее с отцом и бывали какие-то «выяснения», но я никогда их не слышал.

Последние двадцать лет она прожила на даче, в Москву приезжала только по необходимости. И все мои друзья, друзья брата – актеры, кинематографисты, литераторы – всегда с радостью принимали приглашение приехать: для них большим душевным удовольствием было само предвкушение встречи с ней.

Наталья Петровна Кончаловская и народная артистка СССР Вера Петровна Марецкая. 1975 г.

В любом человеке – самом простом, безыскусном – она умела рассмотреть то, что ей интересно, и общалась со всеми на равных. И это не была снисходительность, игра в демократию. Она презирала, ненавидела фальшь.

Здоровый уклад жизни семьи Кончаловских не мог не отразиться в мамином характере. Пока хватало сил, она ежедневно делала гимнастику, ходила пешком. Замечательно готовила. Я никогда не видел в раковине грязной посуды…

У мамы был потрясающий вкус. Аскетичный, но очень тонкий, глубокий. И очень русский – в самом широком и прекрасном смысле этого слова. Это не исключало знания языков (она свободно говорила по-французски, по-английски, по-испански, по-итальянски), не исключало путешествий, но все атрибуты западной культуры она пропускала – как сквозь особенное, драгоценное ситечко – через русское свое восприятие.

Одевалась мама по возрасту и в соответствии со своими представлениями о моде. Никогда не было переизбытка вещей, завала шмоток. Немного, но хорошего качества… Она не принадлежала к типу «женщин-болонок», этаких декоративных дам, предназначенных лишь для того, чтобы ими пользоваться и их одевать. «Дамы с собачками» были ее противоположностью. Она не любила праздных людей, как и праздных животных, которых в домах держат только для красоты.

Но такое качество, как созерцательность, ею признавалось безусловно. Скажем, сидеть за чаем и слушать кукушку… Это была «праздность накопления». Праздничность бытия. Которая очень сродни внутренней духовной работе, когда эта граница между работой и праздностью просто незрима… Но только не лень и не скука! Людей, говоривших, что им скучно, она просто уничтожала своей иронией.

* * *

Однажды мама поссорилась с Надей: маме было восемьдесят, а дочке моей – полтора года. Меня поразила та серьезность, с которой они отнеслись к этой ссоре.

Обе начали вести себя совершенно независимо, нарочито не обращая друг на друга внимания, но постоянно старались попадаться друг другу на глаза, чтобы еще раз подчеркнуть свою полную отчужденность. Только вдумайтесь: восемьдесят и полтора. И такой глубокий и искренний «серьез» в отношениях.

* * *

Две старушки гуляют на даче по участку – мама и ее подружка Ева Михайловна. Одной – восемьдесят два года, другой – восемьдесят семь.

Я сижу на веранде, занимаюсь сценарием. Вечер, весна. Кукушка далеко кукует. В прозрачном воздухе ее хорошо, ясно слышно. Что-то меня отвлекает – монотонно повторяющимся звуком. Прислушиваюсь: голос мамы. Она тихо считает: «Двадцать шесть, двадцать семь…»

Н. П. Кончаловская. 1980‑е

Потрясающе! Двум этим старым женщинам вместе – сто шестьдесят девять лет, а они стоят и считают кукушку – сколько лет жить осталось… Мама: «Тридцать два, тридцать три…» Что это? Глупость, старческий маразм? Нет, совсем нет. Это вечная надежда, это вера, это жизнь! Это великая русская сказка, постоянное ожидание чуда.

Еще мне однажды сказала другая русская женщина: «Ты не должен бояться ничего, раскрой объятия и иди навстречу жизни. Пойдешь так бесстрашно, открыто и спокойно – все стрелы мимо пролетят; зажмешься, испугаешься, пойдешь с оглядкой – обязательно в тебя попадут».

* * *

Мама была и до конца оставалась женщиной. Она старела замечательно легко – ни комплексов, ни болезненности. Достоинство во всем и всегда. Даже в преклонном возрасте, когда ей уже было за восемьдесят, я никогда не видел ее небрежно одетой. Если она плохо себя чувствовала, просто никого не приглашала, сознавая, что неважно выглядит.

И даже в последние дни жизни – она находилась в больнице, в реанимации, – оставалась себе верна. Никогда не забуду, как я наклонился над ней, а она, подняв помутневшие глаза, провела рукой по моей щеке и сказала: «Да… Ты бритый, а я нет…» Она имела в виду волоски на подбородке, которые обычно выдергивала, а здесь некому было это сделать. И в такой миг ее волновало, что она может не очень хорошо выглядеть.

Господь послал ей не смерть, а скорее уход. Она прожила счастливую, страстную, наполненную жизнь. Ей было восемьдесят четыре года, она устала и уходила спокойно, достойно…

* * *

Сколько себя помню, помню и ее влияние. Став взрослым, я также неизменно ощущал ее животворящую энергию. Даже если мамы не было рядом.

Я работал, уезжал надолго. Мы могли не видеться месяцами, редко говорили по телефону… Но ее присутствие ощущалось постоянно. Была такая замечательная уверенность, что она есть, – а значит, все хорошо, надежно, прочно.

И сейчас ничего не изменилось. Мама существует в моей жизни. И надеюсь, не только в моей.

И все-таки… Сиротство начинается с потери матерей. Берегите их.

Отец

Уникальность этого человека заключается в том, что у него было совершенно обостренное чувство справедливости. Если он понимал, что творится несправедливость, он мог полезть в любую драку, вступиться даже за совсем незнакомого человека. И ненавидел, когда его как-то хотели отблагодарить. Порою он даже не помнил того или тех, кому он помог или даже спас.

Отец вообще очень легко относился ко многому, что могло кому-то показаться очень серьезным, жизненно важным или даже опасным. У него был великий и легкий талант, и Господь уберег его от тех патовых ситуаций, когда от твоего решения зависит чья-то жизнь. Вот почему, когда раскрылись архивы КГБ и журналисты ринулись искать «компромат», они ничего, к своему разочарованию, не нашли. И в то же время отцу хватило мужества и честности, чтобы уже в 90‑е годы написать в книге посетителей дома Сталина в Гори: «Я ему верил, он мне доверял». Он никогда не отрекался ни от чего, что с ним происходило в жизни, и это верный знак того, что он был перед собой честен.

Отец обладал гениальным даром детского поэта, а писать для детей такие легкие, летящие стихи может лишь тот, кто внутри сам ребенок…

Психологически он остался на уровне тринадцатилетнего мальчишки. Это говорила еще мама. Дети же относятся к ровесникам не бережно и трепетно, как обычный взрослый к ребенку, а ревниво: «Отдай! Почему ты это взял?..» Отец совершенно в этом смысле такой же – у него никогда в жизни не было с нами вот этого «мур-мур-мур», он терпеть не мог сюсюканья… Так дети могут дружно играть, а через минуту стукнуть друга по голове, но все это не зло, спонтанно и наивно. У него и литература вся из детства: «Я уколов не боюсь, если надо, уколюсь…», «У меня опять тридцать шесть и пять…»

С. В. Михалков на аэродроме под Севастополем. 1944 г.

А эта уникальная реакция, мгновенная, летящая!..

Его афоризмы разлетались со скоростью невероятной. Он мог в две минуты написать четверостишие по любому, причем самому внезапному, поводу. И ответы его были всегда быстрые и образные. Например, журналисты со свойственным им сарказмом, как бы «наивно» спрашивают: «Скажите, а как так получилось, что вы и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе как-то всегда в порядке?..» Отец (без паузы): «Волга течет при всех властях».

Я всегда говорил, что у него реакция боксера-легковика – стремительная и резкая.

Невероятная личность. Когда его спрашивали про чью-то зависть, говорил: «Пусть лучше завидуют, чем сочувствуют». Вообще чужая зависть сопровождала его всю жизнь. Причем, что важно, с молодых лет. А как не завидовать? Высокий, талантливый, с великолепным юмором, мощной харизмой, да еще и происхождения знатного (хотя тогда об этом вслух не говорилось).

Только вдумайтесь. Эти стихи были написаны в 1944 году. Сергею Михалкову всего тридцать один год. Можно только представить себе, какая должна была вокруг него быть атмосфера, чтобы возникли такие стихи.

Но самое главное, он никогда не помнил зла. У него никогда не было желания ответить, отомстить, запомнить обиды и вернуть обидчику с лихвой. Как чужое зло, так и свое добро, сделанное другим людям, он с легкостью забывал.

Душа его никогда не была отягощена ни обидой, ни самолюбивым чувством удовлетворения от содеянного кому-то благодеяния. Хочу верить, что хоть часть этих качеств досталась и мне. Хотя… однажды впервые ощутив чужую зависть, я ощущаю ее и по сей день в полной мере. Но пример отца меня спасает. И самое главное: Господь так управил, что я сам никогда не испытывал этого чувства к кому-либо. Это губительное, разъедающее душу чувство меня миновало.

Пионеры повязывают галстук Сергею Михалкову на Красной площади. 19 мая 1959 г.

Недаром говорит владыка Агафангел, митрополит Одесский и Измаильский, что «зависть – это скорбь по чужой радости». Несчастнейшие люди – живущие в постоянной скорби.

В отце всегда было сильно развито ощущение самостоятельности. Он никогда не был трусом, хотя прошел большую школу «дворцовой дипломатии». Думаю, врожденный такт и тонкость в отношениях с людьми и позволили ему прожить свою жизнь, никого никогда не подставив.

Люди власти отцу были интересны всегда, но он никогда не питал иллюзий по их поводу. Разговаривая с человеком, он мгновенно, как рентген, сканировал его сущность и делал вывод, правильный и навсегда.

Все эти качества в сочетании с природной смекалкой позволяли ему умело убеждать в своей правоте руководство.

К примеру, русский монастырь на Афоне должен быть благодарен С. В. Михалкову за то, что не перешел в юрисдикцию Константинопольского патриархата. Когда отец туда прибыл – первый советский человек, да еще в таком ранге! – его встретили колокольным звоном. Там жили семь или восемь монахов, младшему из которых уже перевалило за семьдесят. Греки же спокойно ждали, когда последний из русских монахов отойдет в мир иной, чтобы занять территорию русской обители и завладеть ее богатствами (одна уникальная библиотека, собираемая с древнейших времен, чего стоит!).

По приезде в Москву отец пришел к Брежневу и рассказал ему о вымирающем русском монастыре, подводя к тому, что туда необходимо как можно скорее отправить молодых православных монахов. Поначалу отец говорил об исторических традициях, духовном наследии… А Брежнев все не мог взять в толк, чего от него хочет поэт.

Но, быстро увидев, что генсеку просто трудно вникнуть в смысл иных культурных понятий, отец резко сменил свои доводы. «Там же несметные сокровища!» И в ярких тонах живописал монастырские богатства, которые могут уйти грекам.

Брежнев тут же оживился, снял телефонную трубку и дал команду – срочно организовать отправку молодых монахов в Грецию, для пополнения Афонского монастыря.

Не подумайте, будто я утверждаю, что мой отец безгрешен. Вовсе нет. Но в главных, корневых вопросах по отношению к себе и к окружающему миру он был честен. И я глубоко убежден, что это результат воспитания и происхождения, то есть осознания того, откуда он родом.

Было такое понятие в XIX веке – человек с правилами. Это означало: до сих пор иду, а уж дальше – увольте. Можно во всеуслышание сказать: «Не пойду дальше», – и быть за это расстрелянным. А можно молча не пойти дальше и – остаться в живых… То есть можно добровольно встать на эшафот – такие люди у меня вызывают восхищение. И в то же время я не могу осуждать тех, кто сохранил себе жизнь, не декларируя свою точку зрения, но и не совершая зла. К таким людям принадлежал мой отец.

Сергей Михалков за рабочим столом. 1968 г.

Это, кстати говоря, облегчает мою внутреннюю жизнь. То есть я избавлен от необходимости, насилуя себя, за что-либо его прощать. А прощать в любом случае я был бы вынужден. Ибо это было бы, конечно, правильно.

Мне посчастливилось унаследовать у отца его быструю реакцию на все проявления жизни. У нас один стиль юмора. Он хохотал, когда я что-то рассказывал, а я умирал со смеха, слушая его. Еще похожи мы тем, что при природной лени, при страшном нежелании включаться в чужую жизнь всегда заставляешь себя встать на место человека, у которого проблема, идешь и пытаешься помочь.

Со стороны могло казаться, что быть сыном Сергея Михалкова – молочные реки и кисельные берега. Но это приносило не одну лишь радость, но и огромные проблемы – те люди, которые не любили моего отца, но не могли до него дотянуться и сделать ему что-то дурное, вымещали свою «нелюбовь» на его детях.

В этом смысле мы с братом нахлебались… Но затем мы с отцом почти поменялись ролями. Если в детстве, отрочестве, юности мне доставалось из-за чьей-то ненависти к отцу, то затем уже ему стало доставаться из-за ненависти ко мне. Но весь этот надоедный шум, звон комариный его ничуть не волновал…

Были у меня в более зрелом возрасте и трудные разговоры с ним, и серьезные споры.

В какие-то моменты помню отца неожиданно очень жестким по отношению ко мне. Однажды мы ехали в машине на дачу. Шел чемпионат мира по футболу, и я торопился к телевизору. И вдруг заспорили о том о сем. Я говорю: «Да ладно тебе. «…а у Тома, а у Тома ребятишки плачут дома». Пишешь всякую ерунду…» Он остановил машину и сказал: «Между прочим, то, что я пишу, кормит тебя, твоего брата и всю семью. Выйди из машины». И, глазом не моргнув, высадил меня и уехал. Я остался посреди дороги и пешком добирался, наверное, километров двенадцать. И, честно говоря, многое понял. Причем не испугался, что чего-то недополучу или меня накажут. Просто подумал, что это ведь чистая правда: какая тут может быть «вольная критика», если питаешься с руки того, кого ты осуждаешь? Или уходи из дома, или принимай все как есть.

Отец никогда не давил на нас. И я должен сказать, что только теперь, вспоминая его, понимаю, что такое настоящий аристократ. Его невозмутимость, даже безропотность в приятии всевозможных проблем – принцип, по которому он жил сам и учил жить нас: «От службы не отказывайся, на службу не напрашивайся». Приятие им всего, что происходит, как данности, и неучастие в том, в чем он не желает принимать участия, и та легкость и свобода, с которыми он говорил и делал то, что думает, даже сейчас изумляют и восхищают.

Сергей Владимирович Михалков (второй слева) на заседании клуба деловых встреч во время II Московской международной книжной выставки-ярмарки. 1979 г.

Никакого участия в выборе моей профессии отец не принимал… Он всегда держал ту дистанцию, которая позволяла нам с братом быть самостоятельными, и вмешивался только тогда, когда понимал, что это необходимо.

Он даже не знал, в какой именно из дней 1972‑го меня забрали в армию и куда я попал (так что все сплетни о том, будто он пытался отмазать меня, звонил министру обороны, лишены малейшего основания). Только получив первое письмо, которое мне разрешили после принятия присяги написать, он с удивлением узнал, что я нахожусь на Тихом океане, на Камчатке.

Назад Дальше