Сергей Владимирович Михалков (второй слева) на заседании клуба деловых встреч во время II Московской международной книжной выставки-ярмарки. 1979 г.
Никакого участия в выборе моей профессии отец не принимал… Он всегда держал ту дистанцию, которая позволяла нам с братом быть самостоятельными, и вмешивался только тогда, когда понимал, что это необходимо.
Он даже не знал, в какой именно из дней 1972‑го меня забрали в армию и куда я попал (так что все сплетни о том, будто он пытался отмазать меня, звонил министру обороны, лишены малейшего основания). Только получив первое письмо, которое мне разрешили после принятия присяги написать, он с удивлением узнал, что я нахожусь на Тихом океане, на Камчатке.
Долгие годы мы с отцом жили в достаточной автономности друг от друга. Разговаривали по телефону, но виделись нечасто. Может быть, поэтому теперь, когда его уже нет, у меня отсутствует ощущение, что я его потерял… Он все время со мной.
Когда отец скончался, его гроб на ночь установили в храме Христа Спасителя, монашенки по очереди читали Псалтирь… На другой день – во время отпевания – храм забит был до отказа, шли и шли люди проститься с отцом, – и не было ощущения ни тлена, ни смерти. Скорее наоборот – покоя и света… Конечно, нет больше человека, которому ты можешь сказать «папа», но это однажды приходится пережить всем. Нам еще очень повезло, что он был с нами так долго.
Несколько лет назад (а кажется, совсем недавно), когда мы всей семьей отмечали юбилей брата, папе кто-то позвонил, и он сказал: «Не могу разговаривать, тороплюсь на семидесятилетие сына». А семидесятилетний Андрон в это время сидел за праздничным столом и говорил кому-то: «Мы ждем, сейчас приедет отец…» Это огромная редкость и большое счастье.
* * *Я почти не читал в детстве папиных книжек. Человеку, живущему на берегу Байкала, трудно понять, что кто-то страдает от жажды…
Никогда не видел отца работающим – серьезно, академически. Он летал. Все делалось как бы между прочим, на коленках, на салфетках. «Тс-с, папа работает!» – такого не знали в доме. Главное было другое – Союз писателей, надо куда-то пойти, выбить кому-то квартиру. А новые стихи или пьеса появлялись вдруг, словно из воздуха.
По-настоящему я оценил детские стихи отца, когда готовился к его 95‑летию. Выбирал, что почитать на вечере, открыл книжку и – обалдел. Все то, что для меня было прежде естественным и самым обычным, вдруг оказалось совершенным чудом. Вот уж поистине: что имеем, не храним, потерявши, плачем.
Я не чувствую его ухода. Хотя возможно, что мое плохое самочувствие в какие-то моменты – реакция на погоду, усталость… – связано с его отсутствием. Он был скалой, утесом, о которые многое разбивалось. И ведь не скажу, что он меня в каких-то конкретных случаях страховал или защищал. Просто было осознание, что он рядом – старший, любимый, отец…
В свое время потеря матери для меня стала более ощутима – я был моложе. А сейчас постоянно ощущаю какую-то связь с отцом. Я слышу его голос. Я запахи его чувствую!.. И это вовсе не мистическое ощущение, а очень реальное, живое.
Встреча советского руководства с интеллигенцией
Помню «гениальную» встречу советского руководства с интеллигенцией на одной из правительственных дач, куда отец взял меня с собой…
При въезде охранник спрашивает: «Оружие есть?» Я вытаскиваю игрушечный пистолет и говорю: «Есть!» Папа, совершенно забывшись, говорит: «Ты что, ох…л?» – и я это запомнил, хотя тогда не знал, что это значит.
Мы прошли внутрь. Он подвел меня к Хрущеву, который сидел в кресле на поляне, и сказал ему, заикаясь: «В-вот, Н-никита Сергеевич, у меня в семье свой Никита Сергеевич…» Хрущев поцеловал меня в лоб и вообще мне понравился: такой добрый дедушка…
А потом начался сюр. Столы президиума были составлены огромной буквой «П». В центре поперечного стола стояла стойка с шестью микрофонами для председательствующего, а им, естественно, был мой тезка. Гостей было приглашено много, поэтому часть мест оказалась за пределами шатра, натянутого над столами.
Н. С. Хрущев (справа) и писательница М. Шагинян (слева) за праздничным столом. 1958 г.
Было жарко, парило. Обед начался с приветственного слова Хрущева. Он что-то говорил непонятное мне и неинтересное. Запомнил я только, что от нас с отцом он был, как мне показалось, очень далеко, а голос его звучал не просто рядом, а словно нисходил от всего полотняного купола огромного шатра. И еще запомнился нескончаемый звон вилок, тарелок и рюмок, многократно усиленный стоявшими повсюду микрофонами, как, впрочем, и невнятный гул застольных разговоров.
Мне было бесконечно скучно и так же бесконечно жаль отобранного охраной деревянного пистолета.
Но неожиданно вся моя скука развеялась. Грянул не просто сильный дождь, а какой-то тропический ливень с ужасной грозой! Что тут началось! Люди, сидящие за пределами шатра, стали панически жаться к тем, кто сидел в нем. Через мгновение вода потекла сквозь щели в брезенте прямо на стол. Официанты и «чекисты» не успевали палками выталкивать воду с провисавшего под ее тяжестью полотна.
Сверкала молния, и вокруг грохотало так, что казалось, наш шатер сейчас взорвется. Жутко и весело было, когда взрослые тыкали вверх палками и за твоей спиной обрушивались водопады.
И тут произошло нечто еще более неожиданное. Уже сильно выпивший мой полный тезка, все громче говоривший тосты, вдохновенно возгласил: «А я, между прочим, больше доверяю беспартийному писателю Соболеву, чем партийному писателю Мариэтте Шагинян!» Повисла гробовая пауза, люди за столом боялись пошевелиться. Честно говоря, я тогда ничего не понял, но по лицам сидящих вокруг ощутил, что произошло что-то очень важное и глубоко взволновавшее всех.
Дальше произошло нечто еще более невероятное. И Соболев, и Шагинян для начала схватились за сердце, затем – тоже почти одновременно – грохнулись в обморок, и их обоих в одной машине (шолоховском «ЗИСе») отправили в Кремлевскую больницу.
Едва мастеров художественного слова увезли, дождь кончился. Все уже быстро пьянели, кто-то что-то еще говорил… И тут сидящий рядом со мной генерал (потом мне отец сказал, что фамилия его была Московский) мне подмигнул и шепнул на ухо: «Пошли рыбку половим». Я с радостью согласился, и мы вышли из-под душного шатра.
У озера было свежо. С кустов капали крупные капли. Мы взяли у охраны лодку с мокрыми сиденьями, приготовленные для гостей удочки, червяков и отчалили от берега.
Никита Михалков в форме капитана 1‑го ранга, 1952 г.
Только много позже я понял и оценил всю сюрреалистичность этой рыбалки. Рыба ловилась замечательно: золотистые карпы плюхались в ведерко один за другим. А чего стоило звуковое оформление нашей ловли! Все, что улавливали шесть микрофонов за столом президиума – звон бокалов, звяканье вилок о тарелки, тосты, шепот, бульканье наливаемых напитков, – висело над всей территорией гигантского парка, сказочным многократным эхом отзывалось, перемешивалось, наслаивалось одним звуком на другой. И среди всей этой фантасмагорической фонограммы выделялся громкий сердитый шепот Нины Петровны Хрущевой: «Хватит тебе!.. Хорош уже!..» Потом какое-то мычание, звук немой борьбы (видимо, за овладение бокалом) и оглушительный, как выстрел, стук вилкой или ножом по микрофону. «Товарищи!» – восторженно басил мой тезка, начиная очередной тост…
А потом было обидное до слез разочарование. Мы причалили к пирсу и передали из лодки полное ведерко рыбы в уверенно протянутую руку охранника. А тот спокойно выплеснул весь наш улов обратно в озеро.
Дядя Миша (Михаил Владимирович Михалков)
Иногда мне кажется, что мой дядька, родной брат отца, Михаил Владимирович Михалков, прожил за четыре года войны все, что ему было отпущено прожить за жизнь. Ни до, ни после он не испытывал тех взлетов и пропастей жизни, которые выпали на его долю на войне.
Его расстреливали три раза, он двенадцать раз бежал из немецкого плена. Был в Бресте в первый день войны, а потом он все четыре года шел к своим…
Однажды, когда дядька вел меня из школы домой, мы с ним обходили яму. Он мне говорит: «Пойдем, пойдем быстрее». Я ему: «А что такое?» А он отвечает: «Яма мусорная, видеть ее не могу…»
Когда мы пришли домой, я все-таки уговорил его мне разъяснить, почему он так сказал.
А случилось с дядей Мишей вот что. В одном из концлагерей на Украине они вместе со своим другом – однокашником-грузином скребли тупыми деревянными ножами столы в лагерной столовой. Вдруг вошел фельдфебель и что-то сказал по-немецки. А дядя Миша совершенно автоматически ему по-немецки ответил (в отцовской семье с детства хорошо говорили на этом языке). В лагере же было категорически запрещено скрывать то, что знаешь немецкий язык. И тогда фельдфебель доложил об этом нарушении.
Немедленно прибежал и начал орать дежурный офицер. Перепуганный дядя Миша делал вид, что ничего не понимает, а бедный грузин действительно ничего не понимал и только хлопал глазами. Ничего не добившись, дежурный офицер коротко приказал фельдфебелю: «Расстрелять обоих!» Фельдфебель вывел пленных к ограде лагеря, и они начали в мягком густом черноземе рыть себе могилу. Пока рыли, дядя Миша все еще на что-то надеялся. Но когда яма уже была по грудь и выскочить из нее было невозможно, он тихо сказал грузину: «Прощай, брат, нас сейчас тут расстреляют. Прости».
Михаил Владимирович Михалков (дядя Миша)
У бедного грузина подкосились ноги, он чуть не потерял сознание. И тут откуда-то издалека раздался крик дежурного офицера: «Ну что, вырыли помойную яму?» – «Так точно!» – отвечал фельдфебель.
Когда дядя Миша понял, что им повезло, он в невероятном счастье обнял своего грузина и радостно зашептал ему на ухо: «Ура! Это не могилу мы себе рыли, а яму для помойки». И тут произошло самое страшное. Грузин решил, что его просто жестоко разыграли. Он вырвался из рук дяди Миши, схватил острую лопату и со страшным криком со всего размаха хотел ударить товарища по голове. И тут раздался выстрел. Грузин так и осел с поднятой над головой лопатой. Стрелял фельдфебель, который увидел, что происходило. Затем он выругался и помог обессилевшему Мише вылезти из ямы. И приказал засыпать тут же тело бедного грузина. А новую помойную яму велел после обеда копать рядом.
Братья Михалковы – Александр, Сергей, Михаил
«После этой страшной истории, – продолжал рассказывать мой дядя, – я потерял чувство страха. Это был рубеж. Я уже ничего не боялся и был готов к смерти каждую минуту. Но вот когда, даже много лет спустя, даже сейчас, вижу помойку, у меня подкашиваются ноги и начинает мутить».
Поразительно…
Уже потом в России, после того как он попал сначала в одиночку, а затем в лагерь, дядя Миша написал своему брату, моему отцу: «Я бежал из немецких лагерей, а куда мне бежать сейчас? Мне нетрудно убежать отсюда, потому что немцы охраняли лучше. Но куда бежать?!»
Вот такая семейная «частная история», а сколько в России таких историй?..
Детские годы
География детства …Помню намерзшие сосульки на штанах. Мокрые рукавицы…
Запах кофе на террасе летом, чашки толстые на даче. Дивный прозрачный свет, особенно утренний.
Вспоминаются отдельные предметы или некие их очертания, казалось бы, не очень связанные между собой, но какая-то деталь может потянуть за собой целую историю…
Блики на паркете в квартире московской… Мы жили на улице Воровского (возвращено название Поварская), до этого на улице Горького (теперь Тверская). На Воровского я прожил большую часть детства и юности, а потом переехал – стал жить отдельно.
Но основные ощущения детства – это дача и московская квартира.
Дача на Николиной Горе – это то, что называется малой родиной. Я там жил почти с рождения, с пяти лет…
Когда мои дети были маленькими, я повел их от нашей дачи вниз, в поле, и там за рекой, на другом берегу, за церковью, садилось солнце. И я просто без всякой патетики сказал: «Вот, ребятки, это ваша родина». И после этого почти каждый вечер, пока мы жили там до переезда в город, они просили меня, чтобы мы пошли посмотреть на родину.
Никита и Андрей Михалковы с воспитательницей Никиты испанкой Хуанитой. 1946 г.
До двенадцати лет я круглый год жил на Николиной Горе с нянькой-испанкой, воспитательницей Хуанитой, попавшей в СССР на пароходе с детьми, которых увозили от гражданской войны 1937 года в Испании. Она появилась в нашем доме еще до моего рождения. И почему-то очень любила именно мальчиков. Сказав, что «если будет девочка – я не останусь, если мальчик – останусь у вас». Родился я – и она осталась.
До двенадцати лет я говорил почти все время по-испански, так что иногда отец не мог понять, что я от него хочу. Затем мой язык превратился в какую-то смесь испанского с русским.
Хуанита была испанкой совсем маленького роста и, как сейчас помню, с очень жесткой ладошкой. Ее запомнили мои детские ягодицы, когда она меня наказывала. Она была очень строгой, как мне казалось, и невероятно любящей. Ее любовь была настолько сильной и по-испански горячей, что, как я потом понял, она даже ревновала меня к моей маме. Мама и отец приезжали на дачу не так часто. А весной мы вовсе были отрезаны от дороги, и, пока не налаживался при разливе паром, они жили в Москве, а мы – на даче. Все детство – это бесконечное ожидание приезда родителей. Сельский магазин, поселок РАНИС – работников науки и искусства. Я переименовал аббревиатуру РАНИС в «Утомленных солнцем» в ХЛАМ: поселок художников, литераторов, артистов, музыкантов.
С самого раннего детства моя жизнь была связана с собаками. На Николиной Горе жили овчарки, сменяя одна другую. Первая собака, которую я помню, была серая большая овчарка Найда – невероятного ума и любви ко мне. Однажды Хуанита, я, четырехлетний, и жившая в нашем строящемся доме портниха Шура начали играть зимой в прятки. Шура водила, а мы с Хуанитой прятались. «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать». В поисках меня Шура прошла мимо, и я выскочил из-за дерева и побежал к тому месту, чтобы «застучаться». Шура кинулась за мной. Это увидела Найда и, выскочив из будки, кинулась мне наперерез, повалила, схватила зубами и потащила за воротник шубы к себе в вольер. Бросившиеся было за мной Хуанита и Шура были отогнаны ее страшным рычанием и лаем. Они отступили.
Никита и Найда на даче на Николиной Горе. 1952 г.
Найда затащила меня к себе в вольер, потом втянула к себе в будку и села у входа. Бедные женщины кричали, ругались, требовали от Найды, чтобы она отошла от будки. В ответ овчарка лишь рычала. В этой теплой собачьей будке, застеленной сеном, я и уснул. Самое интересное, что, когда она меня тащила, я не испытывал никакого страха, а даже наоборот – мне нравилось, что она меня тащит, отпугивает Хуаниту. Не было у меня никакого желания вскочить и от нее убежать.
Приехали родители, и только маме Найда разрешила меня забрать. Когда отец, испуганный и возмущенный, пытался Найду наказать, я заплакал, умоляя не трогать ее.
И как сейчас помню, я впервые уговорил пустить Найду в дом. Она сидела с нами у печки и чувствовала, что за то, что она сделала, ее не только не будут наказывать и ругать, наоборот, оценены ее любовь и верность.
Веревочки
Как сейчас помню, стою с мамой в Столешниковом переулке в самой знаменитой кондитерской. Большая, вся какая-то белесая тетка в белом халате укладывает в коробку из тонкого картона разнообразную «красоту». А «красота» эта слагается из двух «корзиночек» с вишенкой в середине, двух «картошек», эклера с заварным шоколадным кремом и белой глазурью сверху и многослойного «наполеона». Стою и глотаю слюни, кажется, уже сладкие, предвкушая неземное удовольствие. Наконец белая тетка накрывает полную коробку белой крышкой и начинает завязывать бумажной бечевой. Но тут ее кто-то отвлекает, она начинает разговор, автоматически продолжая затягивать все новые и новые узлы.
Никита с мамой. Конец 1940‑х гг.
Вот вяжет она узлы и вяжет, а я стою и ужасаюсь: «Мама дорогая, что же ты делаешь?.. Вот принесем мы эту коробку, которую ты завязала, наверное, узлов на сорок, домой. И что?!»
Казалось бы, возьми ножницы или нож, разрежь бечевку, и все – полный рот пирожного. Ан нет. Нам с сестрой и братом дома категорически запрещалось резать бечевки и ленты, которыми были завязаны покупки и подарки. (Я помню, на кухне в буфете открывался ящик, и в нем лежали пробки, на которые были намотаны эти самые ленточки и бечевочки.) И вот ломались ногти, доставались иголки, чтобы все это поддевать и развязывать.
Для чего? Почему?!
А потому что, как говорил Серафим Саровский: «Паче поста и молитвы есть послушание». Это была для нас настоящая школа, урок терпения – всегда доводить начатое дело до конца.
Вот и развязывали мы эти веревочки. За это время много чего передумаешь. Даже и пирожное есть порой расхочется, пока эту коробку развяжешь…
О воспитании
Моя мама часто говорила: «Воспитывать надо, пока поперек лежит, лег вдоль – уже поздно!»
Поэтому надо водить детишек в церковь, в воскресную школу, читать им русские сказки. Тогда, подрастая, они будут ощущать себя частью великой Родины, ее истории и культуры.