Это было возмутительно. Поезд уже замедлял ход, люди снимали с вешалок свои пальто, механический голос напоминал им, чтобы они не забыли багаж. В довершение своего торжества молодой человек смял в кулаке пакет и бросил в урну под столом. Затем прилежно стер ладонью со стола соль и крошки. Биэрд был окончательно унижен. Вот что значит постареть: тебя третируют молодые, более сильные, а ты не можешь с ними поквитаться. С теплой жалостью к себе он ощутил, что в этом моменте сконцентрировались все несправедливости истории, все угнетение, все тиранские измывательства над законом, ничем не оправданные вторжения, безумства военных диктатур, и поэтому самоуважение, долг перед всеми слабыми на земле обязывают его дать отпор. В противном случае как ему уважать себя дальше? Он резко подался вперед, схватил бутылочку противника, свинтил пробку и выпил – пить ему, кстати, хотелось, – выпил все двести пятьдесят миллилитров до дна, до последней капли. И с вызовом – на тебе – швырнул бутылку на стол. Синяя крышечка скатилась на пол.
Молодой человек подумал секунду, выпрямился во весь рост – под метр девяносто – и шагнул в проход. Биэрд уже жалел о своей дерзости, но продолжал сидеть, ничем не выдавая страха. А тот поднял мощную руку, одним плавным движением спустил чемодан Биэрда и мягко поставил на пол рядом с хозяином. Если это и был жест раскаяния, то Биэрд все равно не смягчился и наградил врага злобно-презрительным взглядом. Тот помешкал, глядя на Биэрда то ли с грустью, то ли с жалостью, и пошел прочь.
Биэрд сидел, пока молодой не скрылся из виду. Он никогда больше не хотел видеть этого человека. Целая минута прошла, прежде чем он ступил на платформу. Слегка дрожа от гнева, или от пережитого потрясения, или от того и от другого, он не без труда влез в пальто – пояс закрутился вокруг рукава. Шнурок на туфле развязался. Он присел и, завязывая его не вполне еще послушными пальцами, вспомнил, что забыл газеты в вагоне, но решил не возвращаться. Наконец, более или менее успокоившись, он пошел по платформе к билетному контролю. Этот момент останется с ним навсегда и будет всплывать как символ при каждой его попытке пересмотреть прошлое, обрести новый или более правильный взгляд на собственную историю, собственную глупость и на побуждения других людей. Биэрд остановился за десять шагов от барьера. Он поставил чемодан стоймя и полез под пальто в карман пиджака за билетом. В кармане было что-то еще, что-то целлофановое, пузатенькое, хрустящее. И возникло смутное детское воспоминание о фокусе на поселковом празднике, когда заезжий чародей достал из уха десятилетнего Майкла Биэрда то ли яйцо, то ли кролика или цыпленка, словом, что-то физически невозможное, как эти чипсы, которые он уже съел. Он вытащил пакет и оцепенело смотрел на него, на британский флаг, на пляску мультяшных зверушек, желая, чтобы они исчезли. А тот другой пакет? Какой каскад переоценок каждого момента, каждого душевного движения и личности человека, которого он никогда больше не хотел видеть, и того, как он сам, Биэрд, должен был выглядеть в его глазах… Злобным сумасшедшим!
Он был настолько не прав во всем, что испытывал сейчас чувство освобождения, странную радость. Не могло быть никаких оправданий, никаких доводов в его защиту. В груди набухал невеселый смех. Настолько очевидной, вопиющей была его ошибка, настолько обнажился он в собственных глазах, круглый дурак, что чувствовал себя очистившимся, как кающийся грешник, как ликующий средневековый флагеллант со свежими рубцами на спине. Этот несчастный парень, который отдал тебе свою еду и питье, поделился последними крошками, снял для тебя чемодан, – он был другом человечества. Нет, нет, не сейчас, муки ретроспекции надо отложить на потом.
Сейчас надо было торопиться, но он долго стоял на платформе под высокой стеклянной крышей, среди множественных эхо, и пассажиры обходили его, а он прижимал пакет с чипсами к груди с ощущением, совершенно ошибочным, что озарен ярким светом.
В такси, по дороге с Паддингтонского вокзала к «Савою», он напоминал себе, что надо быть осторожным: день не заладился, а ему выступать перед публикой, и в перерыве конференции по контракту он должен общаться с участниками и может столкнуться с журналистами, мужчинами и женщинами, под личиной человеческого участия и понимания прячущими бездушное, хищническое нутро. По прежним своим успехам они знали, что его легко спровоцировать на опрометчивое заявление, на рискованную гипотезу – свобода мысли не его ли долг? – которые будут выглядеть в печати глупыми или сумасшедшими, если отрезать все оговорки, сослагательность, шутливость. Одно теоретическое высказывание уже стоило ему такого заголовка: «Нобелевский профессор: конец близок».
Самому ему конец – так тогда казалось – пришел не далее, как в прошлом году, и любопытно, что люди уже начали об этом забывать. Это было равносильно своего рода прощению. Помнился какой-то шум, какие-то новостные колыхания вокруг имени Майкла Биэрда, но подробности смазались. Оказался он в чем-то не прав или же прав был с самого начала? Напал он на кого-то или сам был потерпевшим? Арестовали там кого-то? А тогда, когда эта буря разразилась, один коллега, видный специалист по компьютерному моделированию, сказал ему, что фотографию нобелевского лауреата, уводимого в наручниках под презрительные выкрики толпы, напечатали четыреста восемьдесят три газеты. Биэрд запомнил число, унижение его было всесветным, но остальные об этом, кажется, забыли. Память публики заполнил новый материал; свежие скандалы, спортивные события, признания, война, цунами и сплетни о знаменитостях начисто стерли его имя с доски. Двенадцатимесячный поток, непрерывно набухавший, вынес его на безопасный берег.
Дробились даже его воспоминания о тех событиях, о собственных тогдашних переживаниях. Оказавшись в центре внимания прессы, он ощущал замешательство, больше похожее на головокружение. К счастью, темный осадок в его памяти постепенно растворился, превратился в расплывчатый водяной знак. Но некоторые детали сохранились четкими и живыми благодаря тому, что он о них рассказывал. Биэрд считал, что всякие историйки – сорняки беседы, и тем не менее продолжал их рассказывать. Например, когда наручники сомкнулись на его руках, он вовсе не ощутил холод стали, как это описывают в детективных романах. Его наручники долго грелись утром под габардиновым жилетом полицейской дамы, которая его арестовала. И зловещим было как раз тепло чужого тела, уютно обнявшее запястья. Также принято думать, что если читаешь в газете статью о чем-то известном по собственному опыту, то по меньшей мере один важнейший факт непременно будет перевран. С ним было иначе. Он изумлялся тому, сколько точных сведений о нем откопали. Искажение заключалось в том, как их сопоставляли, чтобы вложить в них порочащий смысл, удерживаясь в миллиметрах от подсудной клеветы. Поражала дотошность неугомонных газетных ищеек, за день или два проникших в темные уголки, трущобы густонаселенной частной жизни, мигом вытащивших на свет залежи злобы из старшего брата его третьей жены, почти немого анахорета, который терпеть не мог Биэрда и жил без телефона у проселочной дороги на пустынном северо-западном мысу брунейского острова у берегов Тасмании.
Пресса вывернула жизнь Биэрда, как мусорную корзину. Раза два встряхнуть – и посыпались всякие полузабытые клочки. В других обстоятельствах за такое не жалко было бы и заплатить. Независимо друг от дружки его бывшие жены, добрая старушка Мейзи, Рут, Элеонора, Карен и Патриция, отказались разговаривать с газетчиками. Это глубоко его тронуло. Большинство бывших любовниц повели себя лояльно, только охвостье высказалось – одна лаборантка, одна конторская администраторша. И еще двое ученых, обе неудачницы и ничтожества. К удивлению, нашлись и самозванки. Протрубила последняя труба, и эта крохотная компания бывших любовниц и самозванок повылезала из могил и катакомб на свет, чтобы предстать перед своим Создателем, журналистом с чековой книжкой, и разоблачить Биэрда как женоненавистника, эксплуататора и мелкого паразита.
Но ни молчание, ни лояльность не спасали от крючка. Охват был полный. Пока внимание прессы не переключилось на спортивный скандал, Биэрд был ее любимой игрушкой. На первой полосе одной газеты он был изображен в виде похотливого козла, который манит кого-то вялым копытом, и надпись: «Далее: женщины Биэрда». С упавшим сердцем он развернул газету, окинул взглядом галерею лиц – сотрудниц, старых подруг, жен, Мелиссы, – и что-то шевельнулось в нем, и внутренний голос, твердый, без униженности, шепнул, что не так уж плохо прожил он эти тридцать или сорок лет, что все они были достойными женщинами, с большой выдержкой. Что до самозванок, авантюристок, то их было всего три и не очень красивые. Но разве не любопытно, как проводили они с ним вымышленные ночи? Он был польщен.
Но в целом это было несчастное время. Все началось невинно, со щелчка мышью в ответ на предложение возглавить правительственную программу по пропаганде физики в школах и университетах, с тем чтобы привлечь в эту область больше выпускников и преподавателей, осветив ее достижения и представив физиков интеллектуальными героями. В этот период он был занят как никогда и легко мог отказаться. В Импириал-колледже у него работала над искусственным фотосинтезом группа из пятнадцати человек; он еще числился в Центре, но только получал там зарплату. Важно было не подпустить к его новому делу Джока Брейби. Биэрд создал собственную компанию, он приобретал патенты на некоторые каталитические процессы и нашел пробивного Тоби Хаммера, жилистого бывшего пьяницу, посредника и делягу, знающего подход к университетским бюрократам, законодателям штатов и венчурным компаниям. Биэрд и Хаммер искали солнечное место для своей установки, сначала в ливийской Сахаре, потом в Египте, потом в Аризоне, в Неваде и в конце концов остановились на приемлемом компромиссе – Нью-Мексико. Биэрд был увлечен новой задачей и отказался от многих прежних синекур. Но это приглашение пришло из Института физики, и его отвергнуть было трудно.
И вот открылось первое заседание его комиссии в аудитории Импириал-колледжа. Коллегами его были три профессора физики из Ньюкасла, Манчестера и Кембриджа, два учителя старших классов из Эдинбурга и Лондона, два директора школы из Белфаста и Кардиффа и профессор науковедения из Оксфорда. Биэрд попросил участников представиться и вкратце рассказать о своем образовании и работе. Это было ошибкой. Профессоры физики говорили слишком долго. Они были высокого мнения о своих трудах и обладали сильным соревновательным инстинктом. Если первый стал рассказывать подробно, то второй и третий решили не отставать.
Речь профессора науковедения раздражала его не только из-за устоявшихся привычек – сам предмет был для него новостью. Она говорила последней и представилась как Нэнси Темпл. Лицо у нее было круглое и не то чтобы красивое, но приятное и открытое с хорошим детским очерком щеки от скулы до подбородка. Он подумал, что не вредно было бы пригласить ее поужинать. Профессор начала с того, что она здесь единственная женщина и комиссия олицетворяет собой как раз одну из тех проблем, которыми, возможно, захочет заняться. Присутствующие, включая Биэрда, который и пригласил их всех, кроме Нэнси Темпл, поддержали ее дружным ропотом. В голосе ее была убаюкивающая ольстерская напевность. Она сообщила, что выросла в благополучном пригороде Белфаста и окончила Королевский университет, где изучала социальную антропологию.
Она сказала, что проще всего объяснить ее предмет на примере ее последнего проекта – четырехмесячного всестороннего изучения работы генетической лаборатории в Глазго, задачей которой было выделить и описать ген льва Трим-5 и его функцию. Ее же цель заключалась в том, чтобы продемонстрировать, что этот ген, как и любой другой, в конечном счете есть социальный конструкт. Без разнообразных «текстуализирующих» инструментов – однофотонного люминометра, проточного цитометра, иммунофлуоресценции и так далее – о существовании гена говорить невозможно. Эти инструменты дороги, обучение работе с ними дорого, и потому они насыщены социальным значением. Ген не является объективной сущностью, всего лишь дожидающейся, когда ее раскроют ученые. Он является исключительно продуктом их деятельности – их гипотез, их изобретательности, их инструментария, без которого его нельзя обнаружить. И когда он описан в терминах его так называемых пар оснований и его вероятной роли, это описание, этот текст обладает смыслом и обретает реальное наполнение в ограниченном сообществе генетиков, которые могут о нем прочесть. Вне этого сообщества Трим-5 не существует.
Эти рассуждения Биэрд и физики из школ и университетов слушали в замешательстве. Из вежливости они не переглядывались. Они держались традиционной точки зрения, что мир со всеми его тайнами существует независимо от нас, ожидая описания и объяснения, что не мешает наблюдателю оставлять отпечатки пальцев на всей области наблюдений. До Биэрда доносились слухи, что на гуманитарных факультетах имеют хождение странные идеи. Говорили, что студентам-гуманитариям внушают, будто наука – всего лишь система верований, не более и не менее истинная, чем религия или астрология. Он всегда подозревал, что это поклеп на коллег, приближенных к искусствам, насмешка. Ведь результаты сами за себя говорят. Кто пойдет прививаться вакциной, сделанной священником?
Когда Нэнси Темпл закончила, Ньюкасл и Кембридж заговорили одновременно, скорее с удивлением, чем с гневом. «Как быть тогда с хореей Хантингтона?» – сказал один, а другой спросил: «По-вашему, в самом деле то, чего вы не знаете, не существует?»
Биэрд как истинный рыцарь счел своим долгом заступиться за нее, но профессор Темпл терпеливо ответила сама.
– Хорея Хантингтона тоже вписана в культуру. Когда-то это был нарратив о Божьей каре, об одержимости дьяволом. Теперь это история о дефектном гене, а однажды она преобразуется во что-то иное. Что касается генов, о которых мы ничего не знаем, то, понятно, я и сказать о них ничего не могу. Те же гены, которые описаны, они даны нам через посредство культуры.
Безмятежный ее ответ вызвал бурю. На этот раз председатель вмешался решительно – он был опытен в этих делах – и напомнил комиссии, что время у них ограничено и пора перейти ко второму пункту повестки дня. Есть предложение провести тринадцать встреч за двенадцать месяцев, после чего выдать рекомендации. А сейчас надо наметить приблизительные даты.
Во второй половине дня они собрались за длинным столом в Королевском обществе на первую пресс-конференцию; правительственный отдел по связям с общественностью окрестил их орган «Физика Британии». У них уже был свой логотип, выставленный на пюпитре, – веселенькая монограмма из букв Е, М и С2, насаженных на знак равенства так, что это напоминало неровную живую изгородь. Биэрд представил своих коллег, произнес несколько вступительных фраз и предложил задавать вопросы. Журналисты, угнетенные ответственностью задания и обидным отсутствием полемики, вяло сидели со своими блокнотами и диктофонами. Кто наберется смелости выступить против того, чтобы физиков стало больше? Вопросы были скучными, ответы – старательными. Предприятие, к сожалению, – вполне достойным. Вся затея выглядела, увы, слишком правильной. Зачем оказывать любезность правительству, расписывать это в красках?
Потом женщина из среднетиражной газетки задала вопрос, тоже формальный, навязший в зубах, и Биэрд ответил, как ему казалось, мирно. Да, женщин в физике маловато и всегда было маловато. Эта проблема часто обсуждалась и, разумеется (тут он имел в виду профессора Темпл), комиссия тоже ею займется и подумает над тем, какие еще есть способы привлечь молодых женщин в физику. На его взгляд, никаких социальных препятствий и предрассудков на этот счет больше нет. В некоторых областях науки женщины хорошо представлены, в некоторых даже доминируют. А затем, заскучав от собственной речи, он добавил, что однажды все-таки будет признано, что достигнут потолок. Хотя есть много одаренных женщин-физиков, можно, по крайней мере, предположить, что они всегда будут оставаться в этой области меньшинством, пусть и многочисленным. Возможно, всегда будет больше мужчин, чем женщин, желающих заниматься физикой. В когнитивной психологии существует согласие, основывающееся на широком спектре экспериментальных работ относительно того, что статистически мозг мужчины существенно отличается от женского. Это ни в коем случае не вопрос гендерного превосходства или социальной обусловленности, хотя и она играет известную роль. Различие в познавательных способностях – факт, подтвержденный множеством наблюдений. Исследования и метаисследования показывают, что женщины в среднем лучше владеют речью, у них лучше зрительная память, отчетливее эмоциональные суждения и бо́льшие способности к математическим вычислениям. Мужчины имеют лучшие показатели в решении математических задач, в абстрактных рассуждениях и визуально-пространственной ориентировке. У мужчин и женщин разные жизненные приоритеты, они по-разному относятся к риску, к статусу, к иерархии. И прежде всего самое разительное отличие, проверенное статистически, оно приблизительно соответствует одному стандартному отклонению: девочки больше интересуются людьми, мальчики – вещами и абстрактными правилами. И это различие проявляется в науках, которые они склонны выбирать: женщин больше в науках, связанных с жизнью и социальных, мужчин – в технических и физике.
Биэрд заметил, что внимание аудитории рассеивается. На журналистов так и действовали обычно термины вроде «стандартного отклонения». Сзади некоторые переговаривались. В переднем ряду почтенного вида репортер закрыл глаза. Биэрд поторопился закончить речь. Безусловно, надо многое сделать, чтобы привлечь женщин в физику и дать им почувствовать свою нужность. Но не исключено, что попытки достичь равенства в будущем окажутся напрасной тратой усилий, поскольку есть другие области знаний, к которым женщины более склонны.