Я теперь приближаюсь к 63, и мне больше не нужно устраивать читки, чтобы добыть себе вина и квартплату. Если б я хотел стать актером, я бы им стал. Принимать позы перед толпой не входит в мои представления о том, как нужно кончать. Мне поступают предложения. Недавно вот услышал от одного приятного малого, который к тому же писал мне в прошлом году: «…некоторые из принявших – Джон Апдайк, Чеслав Милош, Стивен Спендер, Эдмунд Уайт, Джонатан Миллер, Дик Кэвитт и Уэнделл Берри. Поэтому, как видишь, ты окажешься в хорошей компании…»
Я ответил ему, нет. Хотя «гонорар» предлагался обильный.
Зачем этим людям обязательно это делать?
Ну, так или иначе, я вот что пытаюсь тут сказать: достаток денег в данный момент позволяет мне жить в маленьком городке Сан-Педро, где люди вполне нормальны и легки, и скучны, и хороши, и где-то вокруг найти писателя, или художника, или актера будет трудновато. Вот где я могу теперь жить со своими 3 кошками и почти каждый вечер пить и печатать до 2 или 3 часов ночи. А на следующий день бега. Больше ничего мне не нужно. А беды тебя (меня) всегда отыщут. По-прежнему хорошие и несчастные мгновенья с женщиной. Но мне нравится расклад. Я рад, что я – не Норман Мейлер, или Капоте, или Видал, или Гинзбёрг, читающий со «Стычкой», и я рад, что я не «Стычка».
Я вот к чему: когда к тебе подваливает Удача, не позволяй ей тебя Поглотить. Стать знаменитым, когда тебе около двадцати, – это очень трудно преодолеть. Когда становишься полузнаменитым, когда тебе за 60, приспосабливаться легче. Старина Эз Паунд говаривал: «Работу делай». И я в точности понимал, о чем он. Хотя для меня писать – никогда не работа, все равно что пить. И я, конечно, сейчас пью, и потому если вдруг тут что-то немного запутается, что ж, таков мой стиль.
Не знаю, знаешь. Взять вот некоторых поэтов. Какие-то начинают очень хорошо. В том, как они это записывают, есть вспышка, зажигание, азарт. Хорошая первая или вторая книжка, а потом они, похоже, как-то растворяются. Озираешься, а они уже преподают ТВОРЧЕСКОЕ ПИСЬМО в каком-нибудь университете. Теперь они уже знают, как ПИСАТЬ, и намерены научить этому других. Это болезнь: они себя приняли. Невероятно, что они так могут. Как будто кто-нибудь приходит и рассказывает мне, как ебаться, поскольку он считает, что сам ебется хорошо.
Если и есть хорошие писатели, я не думаю, что они расхаживают, прогуливаются, болтают налево и направо, изобилуют и думают при этом: «Я писатель». Они живут потому, что больше нечего делать. Оно скапливается: ужасы и не-ужасы, и разговоры, спустившие колеса, и кошмары, вопли, хохоты и смерти, и долгие пробелы нуля, и все такое, оно начинает подбиваться, а потом они видят печатку и садятся. И оно выталкивается наружу, нет никакого плана, оно просто происходит: если им по-прежнему везет.
Нет никаких правил. Я больше не могу читать других писателей. Я одиночка. Но я заимствую у других в своих паузах нуля. Мне нравится хороший профессиональный футбольный матч, или боксерский поединок, или конский заезд, где все претенденты почти равны. Такие состязания часто выявляют чудо мужества, и мне становится от этого хорошо, если я это вижу, оно мне придает немного живости.
Одолевать эту игру и при этом пить сильно помогает, хотя рекомендовал бы я такое немногим. Большинство моих знакомых пьянчуг вообще нисколько не интересны. Конечно, большинство трезвых людей – тоже нет.
О наркотиках, я их применял, конечно, только бросил. Трава уничтожает мотивацию, и от нее всегда запаздываешь, а идти при этом некуда. Я могу понять более тяжелые наркотики, за исключением кокса, который тебя никуда не заводит и даже не дает тебе понять, что ты там. Под «пониманием» тяжелых наркотиков я имею в виду, что способен понять тех, кто способен выбрать этот путь: первый яркий трип, а потом прочь. Скорей как развлекательное самоубийство, знаешь? Но я алкаш, такие дольше держатся, могут больше напечатать… Познакомиться с большим числом женщин, попасть в больше тюрем…
Про другое: да, я получаю от поклонников почту, не слишком много, 7 или 8 писем в неделю, рад, что я не Бёрт Рейнолдз, и я не могу на них все ответить, но временами отвечаю, особенно если письма эти из психушки, или тюрьмы, или, как один раз было, от мадам дома разврата и ее девушек. Не могу ничего поделать с собой, мне нравится, что эти люди читали мои произведения. Я себе позволяю на миг хорошо по такому поводу себя чувствовать. Много писем я получаю от людей, которые говорят об одном и том же: «Если вы выкарабкались, может, и у меня есть шанс». Иными словами, они знают, что мне бывал довольно крутой пиздец, но я по-прежнему тут. Я не против, что они этим занимаются, лишь бы не колотили мне в дверь и не приходили лопотать о своих бедах за упаковкой 6-риков. Я тут не Людей спасаю, я тут спасаю собственный трусливый зад. И печатать слова, пока пью, похоже, не дает мне остановиться. ничего?
Я вовсе не так уж изолирован. Костыли у меня бывали: Ф. Дос, Тургенев, кое-что Селина, кое-что Гамсуна, почти весь Джон Фанте, очень много Шервуда Эндерсона, вся Карсон Маккаллерс, стихи Джефферса, что подлиннее; Ницше и Шопенгауэр; стиль Сарояна вне содержания; Моцарт, Малер, Бах, Вагнер, Эрик Коутс; Мондриан; э. э. каммингс и бляди восточного Голливуда; Джек Николсон; Джеки Глисон; Чарли Чаплин, ранний; барон Манфред фон Рихтхофен; Лесли Говард; Бетти Дейвис; Макс Шмелинг; Хитлер… Д. Г. Лоренс, О. Хаксли и старый бармен с кадмиево-красным лицом в Филли… И была еще одна актриса, чье имя я сейчас никак не могу вспомнить, кого я считаю и считал самой красивой женщиной нашего времени. Она спилась и умерла…
Я бываю романтичен, ну да. Однажды был знаком с этой девахой, отлично так она выглядела. Раньше была подружкой Э. Паунда. Он про нее говорит в некоторых строфах «Кантос». Ну, она как-то раз поехала повидаться с Джефферсом. Постучалась к нему. Может, хотела стать единственной женщиной на земле, которая ебла и Паунда, и Джефферса. Ну а Джефферс двери не открыл. Открыла старушенция. Тетушка, экономка, что-то, она удостоверения не показала. Эта красивая деваха говорит старушенции: «Я хочу видеть хозяина». «Минуточку», – сказала старушенция. Прошло какое-то время, и тут старушенция прошла, вышла и говорит: «Джефферз сказал, что он скалу себе возвел, ступайте возводите свою…» Мне понравилась эта история, потому что у меня в то время было много хлопот с красивыми женщинами. Но теперь я все чаще думаю, а может, старушенция с Джефферсом вовсе не разговаривала, просто постояла там где-то, а потом вернулась и засветила красотке этот разговор. Ну, мне она тоже не досталась, да и скалы я себе пока не возвел, хотя иногда, если вокруг нет ничего другого, она есть.
Я вот что пытаюсь тут сказать – что никто никогда не бывает знаменит или хорош, это вчерашний день. Может, тебе удастся стать знаменитым и хорошим, после того как помрешь, но пока ты жив, если что-то и засчитывается, то способен ли ты показывать в сумятице какое-то волшебство, это должно быть сегодня или завтра, а что ты уже совершил, не считается и говномешком, битком набитым отрезанными кроличьими жопками. Это не правило, это факт. И факт, что, когда мне в письмах присылают вопросы, я не могу на них отвечать. Иначе я бы преподавал курс ТВОРЧЕСКОГО ПИСЬМА.
Я понимаю, что пьянею все больше, но ты тут получаешь то, что могло оказаться в скверном стишке. Я всегда помню, как читал критические статьи в «Кеньонском [обозрении]» и «Сеуани» в старину на парковых скамейках, и мне нравилось, как они там пользуются языком, хоть я и считал, что это липа, но липа в итоге все наши слова, точно, Трактирщик? Что мы тут можем? Не слишком много. Глядишь, повезет. Нам нужен ритм и мелкое ощущение развлеченья перед мигом, когда нас, застывших, отыщут в углу, бесполезных – согласно тем, кто остался. Мне бывает до ужаса грустно, что мы так ограниченны. Но ты прав, с чем тут сравнивать? Без толку это. Давай-ка выпьем. И еще выпьем… стараясь проковырять все это говно жестяной вилочкой.
[А. Д. Уайнанзу]23 февраля 1983 г.[…] Меня какое-то время назад пригласили в Наропу, не на штуку с Керуаком, а на 2 недели еботы, работы в смысле… Во-первых, я услыхал об этом от какой-то поэтессы [Энн Уолдмен] и сказал ей «нет». Потом от Гинзбёрга, и мне пришлось сказать ему, что я таким просто не занимаюсь. Я большинству людей только одно мог сказать о письме: НЕ НАДО. И без того все уже загрязнено…
Битники мне никогда не нравились, слишком много у них саморекламы, а от наркотиков у них все херы стали деревянными, а сами они превратились в пиздюков. Я из старой школы, я верю в работу и жизнь в уединении; толпы ослабляют тебе намерение и оригинальность… Когда околачиваешься с писателями, не слышишь и не видишь ничего, кроме этого. Или, может, у меня природа такая – просто выкапывать все в одиночку. Мне хорошо, когда вокруг никого.
[Джеку Стивенсону]5 марта 1983 г.[…] Кафка, ты прав… Он там. Мне всегда нравилось его читать, когда меня тянуло покончить с собой, он меня, казалось, успокаивал, его письмо открывало темную дыру, и ты прямо в нее падал, он мог показать тебе маленькие странные фокусы, немного уводил тебя с улиц. Так же мне повезло и с Д. Х. Лоренсом, когда мне было дерьмово, я падал в его юркую извилистую писанину, и это было как из чертового округа уехать, а то и из всей страны. От Хемингуэя всегда такое чувство, что тебя надули, словно тебя обставили и обработали. Шервуд Эндерсон был странная ебучка, и мне нравилось блуждать и в его сонных и странных скитаньях. Что ж…
Битники мне никогда не нравились, слишком много у них саморекламы, а от наркотиков у них все херы стали деревянными, а сами они превратились в пиздюков. Я из старой школы, я верю в работу и жизнь в уединении; толпы ослабляют тебе намерение и оригинальность… Когда околачиваешься с писателями, не слышишь и не видишь ничего, кроме этого. Или, может, у меня природа такая – просто выкапывать все в одиночку. Мне хорошо, когда вокруг никого.
[Джеку Стивенсону]5 марта 1983 г.[…] Кафка, ты прав… Он там. Мне всегда нравилось его читать, когда меня тянуло покончить с собой, он меня, казалось, успокаивал, его письмо открывало темную дыру, и ты прямо в нее падал, он мог показать тебе маленькие странные фокусы, немного уводил тебя с улиц. Так же мне повезло и с Д. Х. Лоренсом, когда мне было дерьмово, я падал в его юркую извилистую писанину, и это было как из чертового округа уехать, а то и из всей страны. От Хемингуэя всегда такое чувство, что тебя надули, словно тебя обставили и обработали. Шервуд Эндерсон был странная ебучка, и мне нравилось блуждать и в его сонных и странных скитаньях. Что ж…
Стихотворение с написанным неправильно словом, о котором говорит Буковски, – «ожидание рождества», опубликовано в «Дуй» в 1983 г.
[Джону Мартину]3 октября 1983 г.10–3–83
Привет, Джон
прилагаю новые стихи…
Кроме того, мимеографная поэтическая брошюра с несколькими моими стихами и милой рецензией на «Хлеб с ветчиной». Штука в том, если отправлял тебе эти стихи, см. первую страницу журнала 4-е слово первая строка должно читаться «бадьи». Слова «дабьи» не существует. Для протокола.
Надеюсь, «Музыка горячей воды» скоро поступит. Я уже понял, что печатники и переплетчики склонны устанавливать собственный темп. Вероятно, сродни тому, как заставить кровельщика прийти и починить протекающую крышу.
P.S. – Я буду скакать между романом, рассказом и стихом и не знаю, почему больше народу так не делает. Это как 3 женщин иметь – когда одна прокисает, пробуешь какую-нибудь из оставшихся.
1984
[Уильяму Пэкерду]19 мая 1984 г.Ну, раз ты спросил… иначе говорить о поэзии или нехватке оной – лишь сплошной «кислый виноград», фруктовое выражение отвращения, которым пользовались в старину. Довольно дрянная первая фраза, но я лишь один глоток вина пока сделал. Старина Ф. Н [ицше] правильно сказал, когда у него спросили (также в старину) о поэтах. «Поэты? – ответил он. – Поэты слишком много лгут». Это был один из их недостатков, и если нам поискать, что не так или не совсем так с современной поэзией, нам придется заглянуть и в прошлое. Знаешь, когда мальчишкам на школьном дворе не хочется читать стихи, даже смеяться над ними, смотреть на них как на девчачий спорт, они в этом не так уж не правы. Конечно, со временем меняется семантика, отчего прежние произведения становится трудней впитывать, но не это отпугивает мальчишек. Просто поэзия была неправильной, она была подделкой, не имела значения. Возьмем Шекспира: чтение его скучно до полного отупления. Он лишь время от времени как-то взбадривался, давал тебе яркую встряску, а затем вновь натужно полз к следующей точке. Поэты, которыми нас кормили, были бессмертны, но не были ни опасны, ни интересны. Мы их выплевывали и шли заниматься делами посерьезней: после школы бить друг другу рожи до крови. Всем известно, что если не залезть в юный ум пораньше, потом в него попасть дьявольски трудно. Люди, из которых получаются патриоты и верующие в бога, очень хорошо это сознают. Да, да, я знаю, был Ли Бо и кое-кто из ранних китайских поэтов, те могли в несколько простых строк упаковать большое чувство и великую истину. Есть, конечно, и другие исключения, человеческая раса не так уж хрома, чтобы не сделать несколько шагов. Но огромная груда, пульпа и связка всего этого предательски пуста, словно бы кто-то и впрямь сыграл с нами грязную шутку, даже хуже, а библиотеки – фарс.
И современные заимствуют у прошлого и только длят ошибку. Кое-кто утверждает, что поэзия – не для многих, а для немногих. Как и большинство мировых правительств. Как и богатеи, и так называемые благородные дамы. Как и специально обустроенные унитазы.
Лучшее изучение поэзии – читать и забывать ее. Если стихотворение нельзя понять, не думаю, что это какое-то особое достоинство. Из-за того, что большинство поэтов пишет из своей защищенной жизни, то, что пишут они, ограничено. Я б лучше поговорил с мусорщиком, слесарем или жарщиком в столовке, чем с поэтом. Они просто больше знают об обычных бедах и обычных радостях того, как оставаться в живых.
Поэзия может развлекать, ее могут писать с поразительной ясностью, я не знаю, отчего все должно быть иначе, но так оно и есть. Поэзия – это как сидеть в душной комнате с закрытыми окнами. И очень мало чего происходит такого, что впустило бы внутрь хоть какой-нибудь воздух, хоть какой-нибудь свет. Может статься, эта область попросту привлекает худших практиков. Кажется, будто называть себя «поэтом» так легко. Примешь эту позу, и делать нужно мало чего. Есть причина тому, что люди не читают поэзию. Она в том, что дрянь эта сделана плохо и вяло. Быть может, все энергичные творцы ушли в музыку, или прозу, или живопись, скульптуру? По крайней мере, время от времени в этих областях кто-то проламывается сквозь спертые стены.
Я держусь от поэтов подальше. Пока жил в трущобных комнатушках, с этим было трудней. Когда они меня отыскивали, они садились и сплетничали, и пили мое бухло. Кое-кто из тех поэтов были сравнительно хорошо известны. Но злоба их, их нытье и их зависть к любому другому поэту, кому хоть как-то повезло, были невероятны. Вот люди, которые вроде бы должны записывать слова силы, мудрости и изыскания, а они – просто больные засранцы, даже пить толком не умеют, слюни текут у них из уголков рта, они распускают нюни себе по рубашкам, балдеют от нескольких порций выпивки, блюют и гонят. Они клевещут примерно на всех, кого нет рядом, и лично я ничуть не сомневаюсь, что, когда они где-то еще, и до меня дойдет очередь. Никакой угрозы от них я не чувствовал. Имело значение лишь то, что оставалось после их ухода: их дешевый флер оседал под коврик, и на оконные занавески, и повсюду вокруг, и порой миновал день-другой, покуда я опять не чувствовал себя нормально – то есть, ох батюшки:
«Он итальянский еврей-хуесос, а жена у него в дурке».
«Икс такой жмот, что, когда спускается с горки на машине, отключает двигатель и ставит на нейтралку».
«Игрек стащил штаны и умолял меня выебать его в жопу и попросил никому об этом не рассказывать».
«Будь я черным гомосексуалом, был бы знаменит. А так не потяну».
«Давай учредим журнал. У тебя деньги есть?»
А потом еще и читатели. Если ты занимаешься этим ради платы за жилье, нормально. Но слишком многие берутся за это из тщеславия. Читать они готовы бесплатно, и многие так и делают. Если б я хотел быть на сцене – стал бы актером. Кое-кому, кто заходил ко мне и сосал мое бухло, я выражал свое неудовольствие чтением стихов перед публикой. От этого смердит любовью к самому себе, говорил им я. Видел я, как эти пижоны вставали и шепелявили свои жидкие стишата, все это так тупо и скучно, да и публика кажется такой же выдохшейся, что и чтец: сплошь мертвяки убивают мертвый вечер.
«О нет, Буковски, ты не прав! Раньше трубадуры, бывало, ходили по улицам, услаждая публику!»
«А разве исключается возможность, что они были плохи?»
«Эй, чувак, ты это о чем? Мадригалы! Песни сердца! Поэт – тот же самый! Нам мало поэтов! Нам нужно больше поэтов, на улицах, на вершинах гор, повсюду!»
Полагаю, за все это есть какое-то вознаграждение. После одной моей читки на юге, на вечеринке пото́м, в доме у препода, который ее устроил, я стоял и пил чье-то чужое бухло, для разнообразия, и тут подходит этот препод.
«Ну, Буковски, ты какую хочешь?»
«Ты в смысле – женщину?»
«Да, южное гостеприимство, знаешь».
В комнате присутствовало, должно быть, от 15 до 20 женщин. Я огляделся и, чувствуя, что это хоть немного спасет мою чертову душу, выбрал старую, в коротком красном платье, она засвечивала много ноги, была вся измазана помадой и бухлом.
«Возьму вот эту Бабулю Моисей», – сказал ему я.
«Что? Без балды? Ну, она твоя…»
Не знаю как, но эта весть разнеслась. Бабуля разговаривала с каким-то парнем. Посмотрела на меня и улыбнулась, подмигнула. Я обмотаю этим красным платьем себе яйца.
Затем подошла рослая блондинка. У нее было лицо из слоновой кости, лепные черты, темно-зеленые глаза, ляжки, таинство, юность, ах, это вот все, знаешь, и она подошла и напучила огромные груди и сказала: «В смысле вы это вот собираетесь взять?»