«О да, мэм, я намерен вырезать свои инициалы на одной ее булочке».
«ДУРАК!» – плюнула она в меня и умелась разговаривать с молодым темноволосым студентом, у которого была нежная тонкая шейка, устало клонившаяся книзу от воображаемых мучений. Вероятно, она была ведущей ебательницей поэтов в том городке, а может, просто ведущей отсасывательницей у поэтов, а я ей испортил вечер. Иногда читки приносят доход, пусть за 500 и авиаперелет…
Что ведет к дальнейшему. В тот раз, со своей маленькой дорожной сумкой и все расширяющейся стопкой поезьи, я повстречал и других своих соплеменников. Иногда они уезжали, как раз когда я приезжал, либо наоборот. Боже мой, выглядели они так же потрепанно, очумело и уныло, как и я. Отчего во мне поселилась какая-то надежда на них. Мы просто тут вкалываем, подумал я, это грязная работа, и все мы это знаем. Кое-кто из них писал такую поэзию, в которой были некоторый азарт и игра, вопил, казалось, в работе к чему-то шел. Я чувствовал, что все мы приторговываем своим дерьмом вопреки всему, стараемся не попадать на фабрики и автомойки, может, даже в психушки. Я знаю, что, пока мне не стало немного везти, я планировал попытаться грабить какие-нибудь банки. Уж лучше ебаться со старухой в красном платье… Но я это вот к чему: кое-кто из этих немногих начинали так хорошо… скажем, почти с таким же всплеском, как ранний Шапиро в «Букве В», а теперь я оглядываюсь, и все они всосаны, усвоены, присвоены, оскорблены, завоеваны и несут чепуху. Они преподают, они поэты-на-ставке. Носят славную одежду. Они спокойны. Но письмо у них – 4 спущенных колеса, в багажнике нет запаски, а в баке – горючки. ТЕПЕРЬ ОНИ ОБУЧАЮТ ПОЭЗИИ. ОНИ УЧАТ, КАК НАДО ПИСАТЬ ПОЭЗИЮ. Откуда у них эта мысль, что они вообще когда-то что-то про это знали? Вот что для меня загадка. Как им удалось так поумнеть так быстро и так поглупеть так быстро? Куда они ходили? И почему? И зачем? Выносливость важнее истины, потому что без выносливости не может быть никакой истины. А истина означает доходить до конца всерьез. Так сама смерть, хватая, чуть промахивается.
Ну, я много уже наговорил. На слух – как те поэты, что приходили, бывало, и блевали мне на тахту. А мое слово – просто еще одна добавка к словам остальных. Просто чтоб ты знал – у меня новый котенок. Мальчик. Мне нужно имя. Для котенка в смысле. А хороших имен навалом. Как считаешь? Вроде Джефферз. Э. Э. Камминс. Оден. Стивен Спендер. Катулл. Ли Бо. Вийон. Неруда. Блейк. Конрад Эйкен. И есть еще Эзра. Лорка. Миллэй. Не знаю.
Ах, черт, может, просто назову сукина сына «Мордашкой Нелсоном», и баста.
[А. Д. Уайнанзу]27 июня 1984 г.[…] Думаю, со мной не случилось ничего лучшего: я так долго был как писатель неудачлив, и мне приходилось зарабатывать на жизнь, покуда не стукнуло 50. Это не подпускало меня к другим писателям и к их салонным играм, и к их ударам в спину, и к их нытью, а теперь, когда мне наконец как-то свезло, я по-прежнему намерен от них от всех отсутствовать.
Пусть продолжают свои нападки, а я буду работать и дальше, что делаю не ради бессмертия или даже мало-мальской славы. Я это делаю потому, что должен и буду. Почти все время мне хорошо, особенно когда я за этой машинкой, и слова чувствуются все больше и больше, выходят из нее все лучше и лучше. Правда или нет, правильно или неправильно, но я на это согласен.
[Карлу Вайсснеру]2 августа 1984 г.[…] Работа, которую ты для меня и «Воробья» за много лет сделал, твои переводы и твои усилия всегда добиться для нас наилучшего – наверняка среди самого замечательного из мне известного. Две постигшие меня в жизни удачи – это когда меня подобрал Мартин и когда ты решил стать моим переводчиком, агентом и другом. Потом еще я думаю о старине Джоне Уэббе, кто публиковал меня в своих великолепных изданиях, когда я был практически неизвестен. Есть волшебные люди на свете, и ты уж точно один из них. […]
Тут, в общем, я получаю столько книжек переводов из стольких мест, что едва понимаю вообще, что происходит. В книжный шкаф они все не вмещаются. Они по всему ковру. В спальне нужен еще один книжный шкаф. Может, скоро. Все это очень странно. Думать, что люди во всех этих дальних краях сидят и читают «Женщин», «Мастака», «Юг без севера», «Хлеб с ветчиной» и так далее и тому подобное… Любовные письма от дам приходят из самых удаленных мест. Одна дама из Австралии прислала мне ключ от своего дома. Длинные письма от других. И тут, в С. Ш., мне поступают предложения девчонок от 19 до 21 приехать и повидаться со мной. Я им говорю, ничего не выйдет. Ничего не бывает бесплатно. У всего есть цена. Говорю, чтоб шли ебать какого-нибудь сверстника. […]
Мартин натравил меня на картины для «Войны все время». Я пытаюсь ему сказать, что картины происходят из того же места, откуда и письмо, а я бы уж лучше писал. Не могу его в этом убедить. Поэтому рассиживаю тут бухой, давлю тюбики краски на бумагу и кладу их на пол, а по ним ходят коты. Я им не мешаю.
1985
Книгой, изъятой из Неймегенской библиотеки, были «Эрекции, эякуляции, эксгибиции и вообще истории обыкновенного безумия».
[Хансу ван ден Бруку]22 января 1985 г.Спасибо за письмо, в котором вы мне рассказываете об изъятии одной моей книги из Нейгеменской библиотеки. О том, что ее обвиняют в дискриминации из-за черных людей, гомосексуалистов и женщин. И еще в садизме из-за садизма.
Я же боюсь дискриминации против юмора и правды.
Если я плохо пишу о черных, гомосексуалистах и женщинах, то лишь потому, что таковы те, с кем я встречался. «Плохого» много – плохие собаки, плохая цензура; есть даже «плохие» белые мужчины. Только когда пишешь о «плохих» белых мужчинах, они на это не жалуются. И нужно ли мне говорить, что существуют «хорошие» черные, «хорошие» гомосексуалисты и «хорошие» женщины?
Это моя работа как писателя, я лишь фотографирую, словами, то, что вижу. Если я пишу о «садизме», то потому, что он существует. Не я его изобрел, и если в моем произведении случается какое-то ужасное действие, это потому, что такие вещи происходят у нас в жизни, я не стою на стороне зла, если такая штука, как зло, где-то и существует. Когда пишу, я не всегда согласен с тем, что происходит, да и не валяюсь в грязи лишь ради того, чтобы в ней поваляться. Кроме того, занимательно, что люди, бранящие мою работу, похоже, пропускают те ее части, что влекут за собой радость, любовь и надежду, а такие части там есть. Мои дни, мои года, моя жизнь видали и взлеты, и паденья, свет и тьму. Пиши я только и непрерывно про «свет» и никогда не упоминай о другом, как писатель я был бы лжец.
Цензура – орудие тех, кому необходимо прятать действительность от самих себя и от других. Их страх – лишь неспособность справиться с тем, что реально, и я не могу на них злиться, мне лишь как-то отвратительно грустно. Где-то, пока воспитывали, их уберегали от тотальных фактов нашего существования. Их учили смотреть лишь в одну сторону, а существует множество сторон.
Меня не расстраивает, что одну мою книжку выследили и сняли с полок местной библиотеки. В каком-то смысле для меня это честь – я написал что-то такое, что пробудило их в их не-весомых глубинах. Но меня задевает, да, когда цензуре подвергают чью-нибудь еще книгу, потому что книга эта – обычно великая, а таких немного, и за века такая книга часто становится классикой, а то, что раньше считалось шокирующим и безнравственным, ныне программное чтение во многих наших университетах.
Я не утверждаю, что моя книга из таких, но говорю вот что: в наше время, в данный миг, когда любой миг может оказаться для большинства из нас последним, это чертовски раздражает и невозможно грустно – что среди нас по-прежнему есть мелкие обозленные людишки, охотники на ведьм и порицатели реальности. Да, они тоже к нам принадлежат, они часть целого, и если я про них пока не написал, то следует – вот, может, здесь и написал, и этого хватит.
пусть все мы вместе станем лучше.
[А. Д. Уайнанзу]22 февраля 1985 г.[…] О том, чтобы бросить работу в 50, я не знаю, что сказать. Свою мне пришлось. Все тело у меня болело, я рук больше поднять не мог. Если до меня кто-нибудь дотрагивался, от одного лишь этого касанья по мне всему бежали пены и прострелы мучений. Мне настал конец. Десятки лет меня колотили по телу и разуму. И у меня не было ни дайма за душой. Приходилось все пропивать, чтобы освободить ум от того, что происходило. Я решил, что уж лучше мне будет в трущобах. Я не шучу. Все подошло к шаткому концу. В мой последний день на работе какой-то парень отпустил замечание, когда я проходил мимо: «У этого старика кишка не тонка – бросать работу в его-то возрасте». А я не чувствовал, что у меня есть возраст. Просто годы складывались и просирались.
Ага, я боялся. Боялся, что быть писателем у меня не получится, по деньгам. Квартплата, алименты ребенку. Еда – это не важно. Я просто пил и сидел за машинкой. Свой первый роман («Почтамт») я написал за 19 ночей. Пил пиво и скотч и сидел в одних трусах. Курил дешевые сигары и слушал радио. Я писал грязные рассказики для секс-журналов. На жилье этого хватало, а мягких и безопасных вынуждало говорить: Он ненавидит женщин. Мои налоговые декларации за те первые годы показывают до смешного мало заработанных денег, но как-то я все же существовал. Появились поэтические читки, и я их ненавидел, но там было больше $$$. То был пьяный дикий туман времени, и мне как-то повезло. И я все писал, писал и писал, я любил колотьбу печатки. За каждый день я сражался. И мне свезло с хорошими хозяином и хозяйкой квартиры. Он считали, что я чокнутый. Я спускался и пил с ними через вечер. У них хлдлн был сплошь заставлен квартовыми бутылками «Пива восточной стороны». Мы пили прямо из кварт, одну за другой до 4 утра, пели песни 20-х и 30-х. «Ты чокнутый, – все твердила мне хозяйка, – такую хорошую работу на почте бросил». «А еще с этой ненормальной ходишь. Ты же знаешь, что она чокнутая, правда?» – говорил хозяин.
Ага, я боялся. Боялся, что быть писателем у меня не получится, по деньгам. Квартплата, алименты ребенку. Еда – это не важно. Я просто пил и сидел за машинкой. Свой первый роман («Почтамт») я написал за 19 ночей. Пил пиво и скотч и сидел в одних трусах. Курил дешевые сигары и слушал радио. Я писал грязные рассказики для секс-журналов. На жилье этого хватало, а мягких и безопасных вынуждало говорить: Он ненавидит женщин. Мои налоговые декларации за те первые годы показывают до смешного мало заработанных денег, но как-то я все же существовал. Появились поэтические читки, и я их ненавидел, но там было больше $$$. То был пьяный дикий туман времени, и мне как-то повезло. И я все писал, писал и писал, я любил колотьбу печатки. За каждый день я сражался. И мне свезло с хорошими хозяином и хозяйкой квартиры. Он считали, что я чокнутый. Я спускался и пил с ними через вечер. У них хлдлн был сплошь заставлен квартовыми бутылками «Пива восточной стороны». Мы пили прямо из кварт, одну за другой до 4 утра, пели песни 20-х и 30-х. «Ты чокнутый, – все твердила мне хозяйка, – такую хорошую работу на почте бросил». «А еще с этой ненормальной ходишь. Ты же знаешь, что она чокнутая, правда?» – говорил хозяин.
Кроме того, я получал десять дубов в неделю за свою колонку, «Заметки старого козла». И в смысле те десять дубов иногда выглядели крупной суммой.
Не знаю, А. Д., не совсем знаю, как мне удалось. Пить всегда было в жилу. В жилу и до сих пор. И, откровенно, я любил писать! ЗВУК ПЕЧАТКИ. Иногда я думаю, что хотелось мне только звука печатки. И выпивка тут же, пиво со скотчем, рядом с машинкой. И отыскивать сигарные окурки, старые, раскуривать их, пока пьяный, и обжигать себе нос. Дело не столько в том, что я ПЫТАЛСЯ быть писателем, скорее – делал то, от чего мне было хорошо.
Удача постепенно накапливалась, и я продолжал писать. Женщины становились моложе и требовательней. И некоторые писатели начали меня ненавидеть. Так и до сих пор, только больше. Это не важно. Важно то, что я не сдох на том почтарском табурете. Обеспеченность? Обеспеченность чем?
[Джону Мартину]Июнь 1985 г.Ты жизнь свою на этом сделал, публиковал в основном лишь то, что тебе хотелось, быть может, не столько в самом начале, когда был больше склонен прислушиваться к «литературным» голосам, которым хотелось подтолкнуть тебя к «престижу», но ты все больше и больше становился азартным игроком, таким, кто играет, но все равно скорее выигрывает – из стиля и знания, инстинкта. То, что продается, необязательно хорошо, а что не продается, на самом деле может быть плохо, а не недопонятой формой Искусства. В этой смеси всякого хватает. Чтобы вести хорошее представление, требуется Глаз, способный отличить хер от херни. Ты делаешь свою работу с такой энергией, от которой потрясаются вялые и апатичные желанья и грезы тех, кто считает, будто что-то может прийти без доброго боя.
Тебя полощут потому, что у тебя получается то, что не может получиться у них; зависть их выкована из их жалкой слабости. Ты же просто жмешь вперед, продолжаешь, пока они сетуют на свое кажущееся невезенье, что вызвано лишь вопиющей ленью и лакричным хребтом-тростиной.
Ты издатель, редактор, рецензент, инкассатор, рекламщик и еще бог знает кто, покуда слушаешь, как ноют и стонут по телефону так называемые Великие, жалуются на всевозможные пошлые вражды, трепетные грошовые хлопоты, что досаждают всякому человеку, но вот они ощущают особый облом, поскольку у них эта очень чувствительная и избранная, так называемая, богоданная, десятикратная гениальность.
Ты же, блядь, пашешь и делаешь это хорошо, очень хорошо, но меня тут беспокоит – даже если это не беспокоит тебя – то, что я считаю почти полным отсутствием признания того, что ты делаешь, сделал, продолжаешь делать, неуклонно и с силой. Осмелюсь сказать, ты опубликовал корпус литературы почти за три десятка лет, который высится непревзойденным в истории американского книгоиздания. Однако что о тебе говорят? Не то чтоб тебе это было нужно, это нужно лишь мне ради тебя. Я предпочитаю, чтобы Герои не проходили незамеченными.
Беда твоя в том, что, выполняя свою работу, ты пренебрегаешь временем ходить на коктейли и целовать в жопу прессу и университетских тварей, которые бы вознесли тебя в круг своей тупой и смерти-подобной известности.
Не беспокойся, скоро уже случится Бомба, а если и нет, останется свидетельство твоих достижений, «Черный воробей», глупый ты чудесный сукин сын.
Книги, о которых Буковски говорит ниже, – «Дорога на Лос-Анджелес» и «Вино юности», посмертно опубликованные «Черным воробьем» в 1985 году.
[Джойс Фанте]18 декабря 1985 г.Мне жаль, что вы спросили о книге Джона, а я сидел днями и некоторыми ночами и не знал, как вам ответить, и вот не могу этого сделать никак, кроме: мне она не понравилась, как и та, что за нею последовала.
Знаете, есть способ подмешивать к стилю злобу, а есть способ потакать озлобленности с юмором, но от обеих этих книг мне просто стало очень нехорошо. Яриться нормально, если для твоей ярости требуется мужество, но если там просто ярость ради ярости, что ж, в жизни у всех нас так делается каждый день, это происходит на автотрассах и в переулках наших уходов, возвращений и ожиданий.
Джон был для меня главным влиянием, вместе с Селином, Достоевским и Шервудом Эндерсоном, и он написал несколько самых прочувствованных и исполненных благодати книг нашего времени, но у меня такое чувство, будто эти позднейшие или ранние его работы лучше было б оставить неопубликованными. Могу, конечно, ошибаться. Я часто не прав.
То, что я смог повстречаться со своим героем (если простите мне это обозначение) под конец его жизни и при весьма мучительных обстоятельствах, было для меня и очень грустно, и очень здорово. И я надеюсь, что те немногие слова, которыми мы перекинулись с Джоном, помогли ему посреди того кошмарнейшего ада.
Невзирая на все это, я всегда буду помнить, как читал «Спроси у праха», который по-прежнему считаю прекраснейшим романом всех времен, романом, вероятно, спасшим мне жизнь, чего бы та ни стоила.
Никто не способен выигрывать постоянно; вообще-то очень немногим удается к такому даже близко подойти. Джону вот удалось, и далеко не раз. Вы жили с очень озлобленным человеком, который преодолел наконец свою озлобленность любовью и звенел, и наполнял, и втискивал каждую строку в памятное чудо, что говорило
и продолжает так говорить, даже когда я познакомился с ним, каким он уже был.
Никогда не будет другого Джона Фанте…
Он был бульдогом с сердцем, в аду.
1986
[Кёрту Ниммо]3 марта 1986 г.Мне жаль, что Мартин нависает над тобой в таких кошмарных масштабах. Я туз в его колоде, и он суетится почти до безумия, если кто-то протекает несколькими разрозненными стихотворениями. «[Неуклонно как] тарантул» сделан прекрасно, и мне кажется, сами стихи ничего, парочка даже исключительна. Если честно, я счастлив, что ты это сделал…
У Мартина тысячи моих стихов, тысячи, тысячи, накопленное за 20 лет, что я ему посылал свои работы. Он бы мог тиснуть 5 или 6, или 7 книжек моей поэзии без всяких хлопот, и все стихи были бы на высоком уровне. Я просто пишу ужасно много.
Мартин намеренно придерживает мою следующую книгу, чтоб они изголодались и хотели ее. Говорит о том, как полк. Паркер управлялся с Э. Пресли. Говорит, тот придерживал материал Пресли, чтоб его больше хотели. Бля, все эти тупые фильмы с Элвисом. Я б не считал это придерживанием.
Мы с Мартином более-менее начали вместе, и я чувствую, что обязан ему какой-то верностью; с другой стороны, если б не я, его бы, может, и в игре сейчас не было.
Терпеть не могу ввязываться в драчки… с Мартином. Я хочу лишь пить вино и печатать.
Он переслал мне копию письма, которое написал тебе. Зачем тогда звонить? Тебе…
Похоже, Мартин слишком одержим всей этой хуйней.
С моей точки зрения, мне кажется, ты попросту опубликовал стихи, потому что они тебе понравились. И потом, ты раздаешь экземпляры своим подписчикам… Мне вовсе не кажется, что ты пытаешься уничтожить империю Мартина!
[Джону Мартину]5 марта 1986 г.Эта херня – ад.
Я вот что начинаю осознавать: «Черный воробей» может публиковать лишь то, что ему хочется.
Что остается, у тебя оно по-прежнему в резервах.
Как будто у тебя уродская мартышка в клетке, которую показывать по твоей прихоти.
Моя энергия калечится из-за твоего простого стремления к прибыли.
Ты продолжаешь меня придерживать, а мои читатели в ярости, так им хочется попробовать еще.
Моя верность тебе началась как дело справедливое и равное.
Я просто хочу печатать эту срань, и всё. А ты даешь людям увидеть лишь, может, одну шестую моей энергии.