Это убийство. Ты меня убиваешь.
Ни один поэт своего времени не был так ограничен, как меня ограничиваешь ты.
[Уильяму Пэкерду]27 марта 1986 г.Только что получил «НЙЕ № 29» и заметил много стихов Чинаски, что ты опубликовал! От тебя себя чувствуешь кем-то вроде э. э. каммингса или чуть ли не капельку как Эзра и Ли Бо, и я сегодня сосу вино и чувствую себя превосходно; мне нравится заставлять слова вгрызаться в бумагу, не столько как это делал Хемингуэй, скорее как царапины на льду, а также чтоб их сопровождало хоть немного смеха.
Спасибо тебе за игру. Я уверен, что во многих сферах меня считают «непоэтичным», что, разумеется, нравится мне до самых бимсов.
В общем, э… ммм… я… прилагаю еще немного, хоть и понимаю, что у тебя уже сейчас перегруз. Если б «НЙЕ» не пришел, я бы пульнул куда-нибудь еще, но у меня настала эта высокая эйфория, и я отправляю их в твою сторону. Это не продажа… Если все вернется, для стольких людей есть еще столько места, и я двину их куда-нибудь еще…
У меня ушло несколько десятков лет на то, чтобы мне стало везти, и я думаю, так лучше всего – дерьмовые работы, скверножопые женщины, меж тем читал писателей и брал у них слишком мало. Когда ты раб и слуга чьему-то чужому доллару, почти во всем письме что-то такое не приходится по душе. Конечно, в юности есть такое, отчего ты считаешь себя лучше, чем есть. Поначалу я писал слишком как Сароян и Хемингуэй, и еще немного под Шервуда Эндерсона. Потом Сароян стал мне не нравиться, поскольку ему не удалось приспособиться под условия, а Хемингуэй – потому что у него юмора, блядь, не было, поэтому они во мне пересохли. Шервуд Эндерсон – ну, от него много еще липнет. Ли Бо он бы понравился.
В общем, когда мне не удавалось у машинки, я все больше и больше уходил в выпивку и женщин, то было как писать какой-то подменой, и оно меня чуть не угробило, к черту, но я был готов угробиться, и оно все же не совсем случилось, а я хоть и бросил другого сорта письмо, неосознанно собирал какой-то странный и буйный материал, на который, может, кто-то, стремящийся к Докторской степени в каком-нибудь Универе, и не наткнулся бы. Знаешь, всякие доброхоты мне говорили: «Все страдают». Я им всегда отвечаю: «Никто не страдает так, как бедняки». А потом их выпроваживаю.
Писать – это лишь результат того, чем мы становимся изо дня в день за годы. Я – чертов отпечаток пальца себя, и вот он тут. А все написанное в прошлом – ничто; что есть… лишь следующая строка. А когда не можешь придумать следующую строку, это не значит, что ты стар, это значит, что ты умер. Мертвым быть нормально, так случается. Но я жажду отсрочки, как и все мы. Еще листок бумаги в машинку, под этой жаркой настольной лампой, застрял внутри вина, вновь прикуриваешь сигаретные бычки, а внизу моя бедная жена слышит эти звуки, не понимая, обезумел ли я, или же просто пьян, или что. Я никогда ей не показываю свою работу, никогда об этом не говорю. Если удача держится и книжка выходит, я ложусь в постель, читаю ее, ничего не говорю, передаю ей. Она читает, говорит очень мало. Так вот богам и угодно. Это жизнь превыше всех смертных и нравственных соображений. Вот оно. Так заведено. И когда мой скелет упокоится на дне домовины, если мне такое выпадет, ничто уже не сможет вычесть этих великолепных ночей, когда я сижу тут за этой машинкой.
[Карлу Вайсснеру]22 августа 1986 г.[…] Я заглотил, к черту, почти полную бутылку за 15 минут, охлажденного белого. Пришлось, оно так быстро согревается. Вполне нравится новая книжка «Порой бывает так одиноко, что в этом даже есть смысл». Ничего бессмертного, но, может, хоть посмеяться хорошенько? Был у меня Барбе, увидел все эти картонные коробки, набитые стихами.
«Иисусе Христе, и ты все это написал?» – спросил он.
«За этот год», – ответил я.
«А Мартин выбирает у тебя лучшее?»
«Будем надеяться…»
Ну, большинство поэтов сами отбирают свои стихи. Я же – я ленив. Кроме того, пока я работаю над отбором стихов, я мог бы писать больше. Один из великих секретов Мартина в том, что у него ПОД СПУДОМ ТЫСЯЧИ СТИХОВ. Он никогда их все не напечатает, он столько просто не проживет. Я, вероятно, чуточку спятил, но едва ли чувствую, что пишу, когда мне писать не хочется. Что же до Мартина, мне хочется лишь, чтоб он печатал те стихи, что побуйнее. У меня такое ощущение, что он меня выставляет чуточку формальным.
Надо вернуться и дописать этот ебаный рассказ. Это великолепный жанр, в нем можно больше играть. Все вот так вот, я могу написать рассказ, когда мне хорошо, а мне, блядь, было совсем не хорошо, потому-то одни стихи стихи стихи… Без этого высвобождения я б, вероятно, покончил с собой или же глотал бы пилюли в ближайшем приюте для душевнобольных.
1988
[Карлу Вайсснеру]6 июля 1988 г.[…] Стихи мешают роману – остальные, помимо воплей рака кожи, – продолжают поступать. Иногда лишь бутылка и стих соответствуют ситуации, или неделе ситуаций. Или неделям их.
По-прежнему до стр. 173 романа [ «Голливуд»], страницы уже не держатся на планшете. Мне кажется, письмо нормальное, хотя, если и когда книга выйдет, у меня могут случиться дальнейшие неприятности. Но наши суды тут настолько заполнены, что иногда дело доходит до слушания лишь через 5 или 6 лет, а за это время бумаги летают туда-сюда, и бумаги, и юристы толстеют и богатеют, а клиенты сходят с ума.
«Горгулья», да, они давно существуют, хотя работы, что они печатают, кажутся довольно гладкими и им недостает азарта и живости. Но Джей Д[огерти] мне говорит, что ты выступил с бешеным интервью, и я с нетерпением жду, что скажет Клевый Карл из Маннхайма. Мне всегда нравились твои взгляды на существование.
«Мадригалы [из меблирашек]», да, но мне все равно нравится то, чем я сейчас занят. Ясность до самой кости. Я думаю. Раз уж я ебусь с лентой, у меня должен появиться навык.
[Карлу Вайсснеру]6 ноября 1988 г.[…] Да, я закончил «Голливуд». Мне кажется, он нормальный. Внутри немного утробного хохота. На самом деле, мне он нравится, как и все, что я написал. Но писатель, разумеется, – худший судья собственным работам. Однако для меня писательство – тоник, эликсир, ага, потому что меня пожирало множество всего, глодало меня, орало на меня, и пишущая машинка и бумага были выходом, прочь из говнопруда в довольно воздушный полу-свет, хотя то, о чем я писал, было в жанре ужасов. Иногда все будто бы сходится, когда вроде как пропало.
Я бы больше предпочел писать в счастливом состоянии рассудка и могу это делать, когда настает такой вот редкий и удачный миг. Не верю я в боль как сбытчика искусства. Боль слишком часта. Мы можем без нее дышать. Если она нам позволит.
О Берроузе, мне с ним никогда не везло. И мне жаль, что он для тебя потускнел. Вся эта шайка: Гинзбёрг, Корсо, Берроуз, тому подобные, для меня-то они давно потускнели. Когда пишешь только для того, чтобы прославиться, все просираешь. Не хочу устанавливать какие-то правила, но если одно и есть, то вот оно: только те писатели хорошо пишут, кто должен писать, чтобы не сойти с ума.
1990
Хьюз опубликовал четыре стихотворения Буковски в «Платанном обозрении» в 1990–1991 годах.
[Генри Хьюзу]13 сентября 1990 г.9–13–90
Привет, Генри Хьюзу
Я рад, что парочку удалось в тебя втиснуть.
Мне уже 70, но, пока льется красное вино, а пишущая машинка шевелится, все в порядке. Хорошо у меня получалось, когда я писал грязные рассказики для мужских журналов, чтобы платить за квартиру, и у меня до сих пор хорошо получается, когда пишу вопреки опасностям небольшой своей известности и скольких-то денег – и приближающихся шагов по той штуке со знаком СТОП. Временами я наслаждался этим поединком с жизнью. С другой стороны, я его покину без сожалений.
Иногда я называл писательство болезнью. Если так, я рад, что ею заразился. Я никогда не заходил в эту комнату и не смотрел на пишущую машинку, не чувствуя, что где-то что-то, какие-то странные боги или что-то совершенно неназываемое коснулось меня отпетой, пропетой и чудеснейшей удачей, что все держится, держится и держится. О да.
[Редакторам «Колорадского северного обозрения»]15 сентября 1990 г.[…] Я замечаю, что вы связаны с университетом, но все равно разговариваете вполне по-человечески, по крайней мере – в переписке. Но за последние пару лет я отмечал, что университетские издания более открыты к азарту и разнообразию в том, что они провозглашают, я имею в виду, что они выкарабкиваются из XIX века, по крайней мере, с приближением XXI.
Да, я понимаю, о чем вы в смысле письма и писателей. Мы, похоже, потеряли цель. Писатели, судя по всему, пишут ради того, чтоб быть известными как писатели. Они не пишут потому, что их что-то подталкивает к краю. Оглядываюсь на то, когда у нас еще были Паунд, Т. С. Элиот, э. э. каммингс, Джефферс, Оден, Спендер. Их произведения прямо пробивали бумагу, поджигали ее. Стихи становились событиями, взрывами. Была сильная взбудораженность. Теперь уже десятки лет у нас, похоже, это затишье, едва ли не умелое затишье, словно скука – показатель гениальности. И если возникал новый талант, то была лишь вспышка, несколько стихов, тоненькая книжка, а затем он или она стачивались, переваривались до тихого ничто. Талант без стойкости – чертово преступленье. Это значит, что они попались в мягкую ловушку, это значит, что они уверовали в хвалу, это значит, что они удовлетворились недобором. Писатель – не писатель от того, что преподает литературу. Писатель лишь тогда писатель, если он может писать сейчас, сегодня вечером, сию минуту. У нас слишком много экс-писателей, которые печатают. Книги выпадают у меня из рук на пол. Они полная чушь. Мне кажется, мы только что спустили полвека на вонючие ветра.
Да, классические композиторы. Я всегда пишу под включенную музыку и бутылку хорошего красного. И курю мангалорские биди «Ганеша». Вихренье дыма, грохот печатки и музыка. Вот так способ плюнуть в лицо смерти и в то же время ее поздравить. Да.
[Кевину Рингу]16 сентября 1990 г.[…] Я понимаю, что ты имеешь в виду насчет поэзии. Тухлая претенциозность ее не давала мне покоя не один десяток лет, не только поэзии нашего времени, но и поэзии прошедших веков, так называемого лучшего из лучшего. Похоже, будто все прихорашиваются, наряжаются, поддерживают огонек как можно ниже либо вообще никакого, приукрашивают, делают понежней […] Проза недалеко от этого ушла. Я не подразумеваю, что сам великий писатель, а говорю лишь, что как читатель чувствую – меня обули, задавили салом, нассали на меня очевидными приемчиками ремесла, трюками, которые едва ли стоит разучивать.
О да, я знаю про сэра Эдварда Элгара. Он мог сочинять для Королевы и страны, и все равно в нем переливается трелями волшебство. Кроме того, есть еще Эрик Коутс. Я говорю здесь об англичанах. На протяжении времен было столько великих классических композиторов. Я их часами слушаю, это мой наркотик. Он выглаживает причуды моего бедного изможденного рассудка. В отличие от поэтов и прозаиков классические композиторы выглядят вполне честными, стойкими и полными изобретательности и огня. Мне их всегда мало, список кажется нескончаемым. Столько их практически жизнь свою положило за свои труды. Предельная азартная игра. Классическую музыку я слушаю часами, большей частью – по радио, и даже после стольких лет часто слышу новое и поразительное произведение, которое нечасто исполняют.
Когда я слышу одну из таких вот работ, это великая ночь. Я знаю стандарты и стандартные аранжировки, но как бы хороши ни были они, когда тебе как-то удалось выучить все до ноты, которая сейчас прозвучит, чего-то малого и впрямь не хватает. Мое письмо, хоть по-своему и простое, всегда направляется музыкой, потому что я слушаю, когда пишу, и, конечно же, рядом дорогая моя старая бутылка.
[Уильяму Пэкерду]23 декабря 1990 г.[…] Когда все получается лучше некуда, это не потому, что ты выбрал писать, а потому что письмо выбрало тебя. Это когда ты с него бесишься, когда оно тебе в уши набивается, в ноздри, под ногти. Когда нет никакой надежды, кроме этой.
Однажды в Атланте, голодая в хижине из толя, замерзая. Там вместо пола были газеты. И я нашел огрызок карандаша, и писал на белых полях по краям тех газет карандашным огрызком, зная, что этого никто никогда не увидит. То было раковое безумие. И оно никогда не было работой, или чем-то планируемым, или частью какой-то школы. Оно было. Вот и все.
А почему нам не удается? Век такой, что-то в эпохе, нашей Эпохе. Полвека не было ничего. Никакого настоящего прорыва, никакой новизны, никакой сверкающей энергии, никакого азарта.
Что? Кто? Лоуэлл? Этот кузнечик? Вот не надо мне говенных песенок петь.
Мы делаем, что можем, и то не очень получается.
Размеренно. Сперто. Мы в этом позируем.
Мы слишком трудимся. Мы слишком стараемся.
Не пытайся. Не работай. Оно есть. Смотрит прямо на нас, ему мучительно не терпится выпнуться из закрытой утробы.
Слишком много режиссуры было. А все свободно, нам не нужно говорить.
Школы? Школы для олухов.
Писать стих так же легко, как сдрочнуть или выпить бутылку пива. Смотри. Вот один:
«поток»
1991
[Джону Мартину]11 марта 1991 г., 1:42 ночиЯ, вероятно, слишком много пишу. Для меня такого быть не может. Я к этому пристрастился.
В середке мозга я по-прежнему помню то время в Атланте, хоть и повторяюсь, когда голодал и был не в своем уме, но, может, в уме своем, когда писал огрызком карандаша на белых краях газет, которыми мои землевладельцы застелили, как ковриком, земляной пол. Безумие? Еще бы, но хорошее безумие, хотелось бы мне думать. Такого не забываешь, никогда. Лучше моей университетской подготовки по Литературе никому никогда не перепадало. Я вылетел пробить потолок всего везде. Лишь бы это сделать.
[Джону Мартину]23 марта 1991 г., 11:36 вечераУ меня постоянно такое чувство, что я начинающий писатель. Тут прежнее возбужденье и чудо… Это великолепное безумие. Мне кажется, слишком много писателей, побыв какое-то время в игре, слишком навостряется, становится чересчур осторожными. Они боятся совершать ошибки. Катаешь кости – иногда тебе выпадают два очка. Мне нравится, когда все привольно и необузданно. Хороший тугой стих может случиться, но он приходит, когда работаешь над чем-то другим. Я знаю, что иногда пишу чушь, но отпускать это от себя, колотить в барабаны – в этом есть сочная свобода.
У меня сейчас все изобилует, созревает, алчет, рвет и мечет. Покамест боги позволяют мне такой праздник. Так странно. Но мне годится.
[Джону Мартину]13 апреля 1991 г., 12:20 ночиКупил по ошибке этой зеленой бумаги, но с ней неплохо получается, по-моему.
Только что подписал пару книжек Фиделю Кастро. У меня, конечно, нет никакой политики, но пора уже ему почитать что-то от «Черного воробья», а?
[Патрику Фою]15 апреля 1991 г., 8:34 вечераСпасибо за стихотворение и снимок, оба хороши. Нет, я не фанатик тенниса, а изучаю проигрыш. В этом мне преподали несколько уроков.
Собирался сказать вам про хорошее чтиво, что вы присылали. Ваша борьба с врожденной глупостью истории этого века благородна и одинока. Меня восхищает, как вы упорствуете вопреки всему. Полагаю, что взгляды ваши бьют в точку. Но былая пропаганда потопила почти все умы, и они теперь в забвении принимают смертоносную ложь. Они не способны вернуться и исправить громадные ошибки, поскольку тогда обнаружится, что наши восхваляемые вожди, герои нашей истории – жулики и самозванцы. А подумать про миллионы жизней, отданных за так называемые великие цели. Стало быть, нужно признать, что все эти жизни пропали совершенно впустую, и не по правильным причинам, а по неправильным. Эта чудовищная игра зашла уже слишком далеко, чтобы ее можно было исправить; она лишь и дальше будет гнать мужчин и матерей, да почти всех, к ярости и безумию. Но больше всего здесь ужасает то, что игра продолжается, и не просто в том же самом духе, но и бездушней, в ту же самую алчность и страх, и той же практикой, выученной и отточенной до того хорошо, что чем крупней лжецы, тем сильней в них станут верить.
Те немногие из нас, кто это сознает, могут лишь оберегать собственные умы от натиска, стершего способность чувствовать почти у всех людей.
[Джону Мартину]12 июля 1991 г., 9:39 вечераЧитал, где Генри Миллер прекратил писать после того, как стал знаменит. Что, вероятно, значит – он писал для того, чтобы стать знаменитым. Я такого не понимаю: нет ничего волшебнее и прекраснее строк, образующихся на бумаге. Это же все, что есть. Все, что было когда-либо. Нет награды больше самого делания. Что приходит после – даже более чем вторично. Не могу понять никакого писателя, кто прекращает писать. Это как вынуть у себя сердце и смыть его вместе с какашками. Я буду писать до последнего своего чертова вздоха, что б там кто ни думал, хорошо это или плохо. Конец как начало. Таким я и должен был быть. Все вот так вот просто и глубоко. А теперь давай я перестану писать об этом, чтобы можно было писать о чем-нибудь другом.
1992
[Джону Мартину]19 января 1992 г., 12:16 ночиКороткая выдержка из дневника прилагается.
Спасибо за отчет о продажах. Поистине удивительно. Что ты продолжаешь печатать эти 18 книг и что они продолжают расходиться. Мне это странно, и я горжусь каждой книжкой, тем, что все они по-прежнему живы и брыкаются. И есть что-то в старых названиях, время идет, а они, похоже, набирают дополнительный аромат (я имею в виду сами по себе названия книг), как будто живут своей жизнью. Ну, это здорово, одно из таких вот тихих чудес.
А лучше всего то, что мы по-прежнему этим занимаемся. Если ты когда-нибудь бросишь, не знаю, что я стану делать. Мы работали в совершенном доверии и гармонии, я не помню ни одного спора ни о чем.
Спасибо, старина, это было прекрасно.
[Уильяму Пэкерду]30 марта 1992 г., 8:24 вечера[…] Спасибо за приложенное. Мне нравится твое стихотворение «Соблазнитель». Сам же знаешь, как оно получается. Или не получается. И еще спасибо, что приложил учебный план. Для меня честь быть на одной карточке с Паундом, Лоркой, Уильямсом и Оденом. «Пересмешник, пожелай мне удачи». Кстати, о Паунде, много десятков лет назад я сожительствовал с одной дамой и был плохим добытчиком, и как нам все удавалось, когда мы с ней так беспробудно бухали, сейчас меня поистине поражает, хотя тогда я об этом не сильно-то задумывался. Так или иначе, в те редкие непьющие мгновенья я обычно добирался до библиотеки и обратно. Однажды открыл дверь и стою там с этой тяжеленной книгой в руке, а она посмотрела на меня с кровати и сказала: «Опять эти проклятущие “Кантос” взял?» «Да, – ответил ей я, – нельзя же все время ебаться».