Матросы, никогда не видевшие Гибралтара, столпились на палубе вокруг Гринблата, который рассказывал им историю этой замечательной крепости, отнятой англичанами у испанцев.
— Вот вы посмотрите, — видите ли вы где-нибудь орудия батарей?
— А вон наверху видна длинная пушка. Вон, где флаг стоит, — сказал Косюра.
— Ну, хорошо. Это одна, это против аэропланов, а я вам скажу, что на вас смотрят сотни орудий, но их не видно, они все в скале и хорошо замаскированы. Весь этот камень изрыт внутри проходами, коридорами, большими залами. В нем-то и помещается крепость. Внизу, у подножия скалы, ходы внутрь, и оттуда по лифтам и лестницам можно попасть на самую вершину и в любой из коридоров, которые ведут к батареям и складам снарядов. Пороховые склады, мастерские — все это также внутри скалы. Одно время говорили, что Гибралтар обрушится, если одновременно выстрелят все его орудия, что он устарел, что его нужно бросить. Но теперь англичане вновь укрепили его, и он по праву может считаться одной из сильнейших крепостей мира. Отсюда до Сеуты — 18 километров. Гибралтарские пушки легко обстреляют и потопят любое судно, которое попытается проникнуть в Гибралтарский пролив без разрешения англичан. А через этот пролив лежат пути в Индию, в самую богатую из английских колоний, в Египет, в Китай, в Индонезию. Вот почему англичане так дорожат Гибралтарским проливом и Суэцким каналом. Пока оба эти выхода из Средиземного моря в их руках, все это море и вся торговля с Индией находятся под их контролем.
— А на берег здесь пускают?
— Обыкновенно пускают, но по особым пропускам. Они действительны на один день и только до пушечного выстрела в 10 часов вечера. По этому сигналу все посторонние граждане обязаны немедленно покинуть крепость. Утром по новому пропуску можно опять идти в город.
Порт приближался, и я отправился в капитанскую каюту, чтоб привести и себя и наши бумаги в порядок перед приходом портовых властей. Как мы и ожидали, наши бедствия, поломка мачты и потеря в людях никого не удивили. Невиданная буря свирепствовала 12 суток по всей Атлантике, и многие суда приходили в порт в еще худшем состоянии, чем «Св. Анна». А некоторые ожидавшиеся в порту корабли так и не появились.
Нам было разрешено чиниться в порту на рейде и погрузить уголь с одной из барок, обслуживающих коммерческие суда.
В свободное время матросы бродили по накаленному асфальту гибралтарского Мэнхеттена, зевали у витрин небогатых портовых магазинов, у казарм, перед которыми гусиным шагом маршировали часовые и на крышах которых на длинных веревках неизменно сушилось белье. Иногда компанией брели по крупному белому песку к испанской границе. Здесь у деревянных ворот стояли пестрые, как попугаи, испанские пограничники в треуголках с плюмажами, в зеленых куртках и синих штанах с цветными лампасами. Здесь можно было сесть в автобус и ехать в Малагу, Альхезирас или Сан-Роке, где в грязноватых, усиженных стаями мух кафе, под стук излюбленного испанцами домино, можно было тянуть сладкую тягучую малагу. Вечером вновь возвращались на корабль.
Через несколько дней ремонт «Св. Анны» был закончен. Уголь, провиант и вода погружены, и, переждав еще один лишний день в гавани из-за шторма на Средиземном море, «Св. Анна» двинулась на восток, придерживаясь африканского берега. Когда мы отошли километров на десять — пятнадцать от Гибралтара, Гринблат сказал мне:
— А знаете, я только теперь понял, почему древние называли этот пролив «Геркулесовы Столпы». Посмотрите. Какие два гигантских высоких камня — Гибралтар и Сеута! И словно их кто-то нарочно здесь поставил. Кто-то могущественный, как Геркулес.
Я оглянулся назад. Два серых высоких утеса, словно два стража пролива, медленно уходили вдаль.
— Смотрите, как отшлифован бок гибралтарской скалы с этой стороны. Здесь, вероятно, и находятся сильнейшие батареи.
— Да, хорошая фортеция, — согласился я, и мы долго еще смотрели на удалявшиеся гранитные массивы.
— А все-таки, знаете, я рад, что мы уже вышли из-под обстрела английских пушек — как-то не по себе было, — проговорил вдруг Гринблат.
Африканский берег поднимался Атласским хребтом в каких-нибудь 3–4 километрах от пути «Св. Анны». Четыре дня шли горные цепи на юге. Скалистый пустынный берег был дик и однообразен. Днем жгло горячее солнце, ночи были украшены влажными звездами, и прохлада позволяла отдыхать от томительной духоты.
Люди дремали на палубе под тентом в испарениях от зноя. Кочегары то и дело выбирались на палубу из «ада». По черным, закопченным лицам текли тонкие струйки пота, слипшиеся волосы падали на лоб, глаза были воспалены. Кочегары глотали воду, кружка за кружкой, из стоявшего у спардека бака и, обтирая грязной тряпкой мокрые лбы, опять гремели сапожищами по железному трапу, который вел вниз, в «преисподнюю».
Зато ночами палуба оживала. Уже не под тентом, а под открытым шатром неба, лицами кверху, с открытой грудью лежали матросы и кочегары, и здесь велись бесконечные беседы. В центре всегда был Гринблат. Он стал за эти дни любимцем команды. Умный, вдумчивый, вежливый, но вместе с тем и твердый, упорный в своей вере в революцию, он умел разговаривать с матросами, как свой человек. У него были обширные познания в области гуманитарных наук, он прекрасно знал историю и в особенности историю классовой борьбы. Его голова была набита разнообразными сведениями, справками, цифрами, цитатами, даже стихами, и он так живо, так горячо комбинировал в своих рассказах эти познания, умел таким понятным языком говорить о самых сложных вещах, что матросы готовы были слушать его целыми часами, засыпали вопросами, и авторитет Гринблата рос с каждым часом.
Матросы любили слушать его рассказы об Америке, где провел он юные годы как эмигрант, об английской тюрьме, в которой он сидел в 1918 году за отказ идти на фронт, и в особенности страшную повесть о знаменитой Иоканке. Рассказ о пребывании в Иоканке Гринблату пришлось повторить, вероятно, раз десять. И старые и новые слушатели относились к нему с величайшим вниманием. Легендарная Иоканка была знакома почти всем матросам «Св. Анны». Я сам слышал этот рассказ не менее трех раз и хочу записать его. Он этого стоит.
— Вот и назначили меня, ребята, комиссаром М-го батальона, — так обыкновенно начинал Гринблат, — и направили на Печорский фронт. Был я на Западе, на войне империалистической, бывал и на других, гражданских фронтах, но такого не видал. На тысячу верст кругом — все лес да болото, болото да лес. И ходить-то по этому лесу можно, только перепрыгивая с кочки на кочку, с корня на корень. Кругом день и ночь шумит старый лес, и где юг, где север, сразу не разберешь. Шли мы обычно по берегу какой-нибудь реки. Останавливались, посылали вперед разведку и опять шли. Против нас стояли партизаны из крестьян-раскольников да кое-где добровольческие роты. И у них было мало людей, и у нас тоже не густо. Куда? Разве в такую глушь затащишь артиллерию или обоз? А без обоза какое же войско? Так партиями и воевали. Что делалось по бокам, в стороне от пути, мы никогда толком не знали, ну а уж что было впереди нас, об этом и понятия не имели. Когда встречались с такими же партиями врага, приостанавливались. Фронта не было. Какой фронт на болоте, да еще когда кучка людей действует на сотни верст без тыла, без резервов, так, сама по себе, сама себе республика? Старались обойти партию противника, чтобы окружить ее и захватить в плен. Разумеется, белые такую же тактику применяли к нам. Это была жестокая война на истребление. Партизаны ненавидели красноармейцев. Это были крепкие хозяева, не желавшие подчиниться новым порядкам, религиозные, горячо привязанные к своим местам и преданные вековым обычаям и обрядам. Красноармейцы ненавидели партизан за меднолобое упорство и, главное, за жестокость.
Это были страшные дни. И вот, чтобы хоть немного чувствовать себя в безопасности, строили мы в лесах, на берегу рек и ручьев, блокгаузы, небольшие крепостцы из толстых сосновых стволов, благо лесу было сколько душе угодно. Такие блокгаузы строили когда-то первые пионеры белой расы в Америке, и эти крепости защищали их от хищных зверей и краснокожих. Бывало, трещит на дворе тридцатиградусный мороз, сосны гудят от ветра, а мы запремся в такой крепостце и отсиживаемся у огня и от холода и от волков, что воют ночами и свирепыми голодными глазами блещут в темноте. А то приходилось отсиживаться и от врага. Налетит на нас партия партизан-лыжников, и пошла перестрелка.
И вот однажды получили мы письмо из стоявшего против нас белого отряда, который занимал такой же блокгауз на другом берегу лесной речонки, верстах в пятнадцати от нас. В письме сообщалось, что в отряде много недовольных белым режимом и если мы на них ударим, то часть гарнизона присоединится к нам и выдаст своих офицеров. Все это передавал нам верный человек, который всю зиму держал с нами связь, оставляя записки в дупле старой, разбитой молнией сосны; и мы решили попытать счастья. Звездной ночью надели мы белые балахоны, стали на лыжи и пошли по серебристому глубокому снегу. Перешли реку по льду, обошли со всех сторон блокгауз белых и стали понемногу перебегать, смыкая кольцо бойцов вокруг бревенчатого укрепления. В блокгаузе все было тихо, и только белый султан дыма поднимался над срубом и стоял в безветренном, крепком морозном воздухе прямым, расширяющимся кверху столбом.
И вот однажды получили мы письмо из стоявшего против нас белого отряда, который занимал такой же блокгауз на другом берегу лесной речонки, верстах в пятнадцати от нас. В письме сообщалось, что в отряде много недовольных белым режимом и если мы на них ударим, то часть гарнизона присоединится к нам и выдаст своих офицеров. Все это передавал нам верный человек, который всю зиму держал с нами связь, оставляя записки в дупле старой, разбитой молнией сосны; и мы решили попытать счастья. Звездной ночью надели мы белые балахоны, стали на лыжи и пошли по серебристому глубокому снегу. Перешли реку по льду, обошли со всех сторон блокгауз белых и стали понемногу перебегать, смыкая кольцо бойцов вокруг бревенчатого укрепления. В блокгаузе все было тихо, и только белый султан дыма поднимался над срубом и стоял в безветренном, крепком морозном воздухе прямым, расширяющимся кверху столбом.
Уже наши цепи подошли на 5–6 саженей к бревенчатой ограде, как вдруг против нас разом заработало несколько пулеметов. Огонь был неожиданный, меткий.
Мы сразу поняли, что попали в ловушку.
Ринулись было назад к реке, но здесь нас ждали еще два спрятанных в кустах пулемета, которые и взяли всю партию под перекрестный обстрел.
Не знаю уж, сколько из наших осталось в живых. Я упал под старой сосной, раненный в ногу, и после боя белые приволокли меня в блокгауз. Здесь мне показали труп нашего друга-солдата. У него были переломаны и выворочены руки, на лбу зияла кровавая красная звезда... Я понял причину нашего поражения и хорошо представил себе, как было написано письмо, которому мы поверили.
Меня не убили — я и до сих пор не знаю почему, — а весной отправили в Архангельск. Кажется, меня приняли за важного большевика и хотели обменять на какого-то захваченного в плен князя. Но по дороге в Архангельск мне удалось бежать с барки и скрыться в кустах на берегу Северной Двины. В это время на мне была старая солдатская шинель, и, когда меня, истощенного от голода, нашел на берегу белый патруль, я легко сошел за дезертира, был судим и отправлен в Иоканку. Там я встретился с моими товарищами, которые были арестованы за попытку бастовать. Оба они работали на одном из архангельских заводов и вели агитацию против белых.
Иоканка — вот место, которое я никогда не забуду. Не знаю, есть ли где-нибудь в мире тюрьма страшнее Иоканки.
На пустынном мурманском берегу есть небольшая бухта. Ни деревца, ни куста, ни травы нет вокруг нее на много километров. Кругом только камни и мшистое топкое болото. Море замерзает здесь на 8 месяцев в году. По берегу нет ни дорог, ни тропинок. Даже лопари и ненцы не заходят в эти проклятые места. Здесь круглый год дуют неистовые колющие ветры, от которых никуда не спрячешься; они несут стужу из просторов Ледовитого океана, разбиваются о гранитные скалы берега и кружатся и вьются в полуоткрытой бухте, завывая долгими ночами, как тысячная стая волков. И вот здесь белое правительство Архангельска выстроило дощатые тюремные бараки. Даже царским министрам не пришло в голову выстроить тюрьму в таком месте. Строили наскоро, наспех. Меж досками стен остались щели. Крыша была вся в дырах. Ветер, дождь и снег свободно гуляли по баракам.
Это была «краткосрочная» тюрьма. Здесь никто не мог выжить дольше 3–4 месяцев. Цинга, простуда, чахотка — вот что ждало заключенных. Бараки были обнесены несколькими рядами колючей проволоки, но даже если бы у нас не было часовых и все выходы были бы широко раскрыты, все равно отсюда никто бы не ушел. И то, что нам все ж удалось выбраться из этой каторжной тюрьмы, похоже на чудо. В Архангельске временно получили влияние эсеры, нас внезапно потребовали в Архангельск на суд, и мы попали на «Святую Анну». Вы, вероятно, жалели нас все это время, а для нас после Иоканки наша каюта показалась раем. Впрочем, теперь, — закончил Гринблат, — Иоканка кажется мне каким-то странным сном. Не верится, что может быть на самом деле такое страшное, проклятое место.
После рассказа об Иоканке обычно все долго молчали.
Но потом опять на Гринблата сыпались дождем вопросы о белых, о красных, о землях, мимо которых мы проходили, об Африке, о Сахаре, о Риме и Карфагене, и у этого человека были всегда готовы ответы, толковые и ясные, связанные одной мыслью, одной проникновенной идеей.
Засыпали под утро здесь же на палубе, и только жара поднимающегося дня опять выгоняла всех под тент. Только самые непоседливые следили на носу под палящими лучами солнца за резвым бегом дельфинов, кувыркавшихся в зеленой воде у самого судна, или безуспешно пытались поймать на приманку одну из акул, проносивших в стороне над волной высокие серые плавники.
За Бизертой стало еще жарче. Здесь дышала великая африканская пустыня. Термометр показывал 57° по Цельсию, и даже деревянные части предметов нельзя было трогать обнаженной рукой. Только у мыса Бурь, иначе Матапана, где начинается Эгейское море, жара смягчилась.
«Св. Анна» пошла вдоль высоко поднимавшихся над морской поверхностью греческих островов — Эвбеи, Андроса, Зеи, скалистых, с веселыми рощицами на берегу и белыми, в пышной пене ручьями, сбегающими с каменистых гребней. Поздно ночью в лунном свете встал из волн величественный Лесбос, красивый, как сказка, а наутро начались Дарданеллы.
Матросы с любопытством смотрели на развалины старых турецких замков, стоявших у самого входа в пролив, и на исковерканные, выброшенные на берег корпуса броненосцев и транспортов — следы небывалой бойни за проливы, на разоруженные и теперь уже не замаскированные турецкие батареи, которые несколько лет назад так успешно сражались с огромной эскадрой Антанты.
В Чанаке — долгий, томительный санитарный осмотр судна, а затем — синее Мраморное море с островом, огромной глыбой мрамора, где зеленые кусты упорно вьются по бело-розовым скалам, и, наконец, ранним утром в лучах розовой зари — чудо мира — Стамбул и Босфор.
Темно-зеленым массивом, пряча в зелени кипарисов и чинар невзрачные домики предместий, поднималась на востоке Эскидара-Скутари, кладбище Константинополя; на западе под прямыми лучами восходящего солнца на бортах пологого холма, розовые, белые и зеленые, поднимались стены Ильдыз-киоска и обширных дворцовых гаремов. Над невысокими домами вздымались мечети с широкими зелеными и красными куполами, и над ними остриями в небо летели, словно стрелы, стройные минареты с узенькими серыми кольцеобразными балкончиками. Внизу массивная Айя-София, выше ослепительная нарядная Ахметиэ, и совсем наверху высокого холма — Гамидиэ. На другом берегу усеянного мелкими и крупными судами Золотого Рога поднималась Пера, увенчанная круглой башней, и грязная Галата шумела внизу и переливалась интернациональной толпой.
Команда сейчас же рассыпалась по городу, а я и Кованько отправились к русскому консулу. Сознаюсь, не без трепета шел я на это свидание. Я не дипломат и не мастер сочинять. У меня на руках были нами же состряпанные радиотелеграммы, приказывавшие нам от имени марсельской конторы идти к Врангелю и сдать ему груз оружия. Правда, имелись у нас и старые телеграфные приказы, полученные еще капитаном у берегов Норвегии. Хорошо, если консул поверит! Ну, а если он вздумает проверить нас по телеграфу или пожелает задержать в Константинополе?! А что, если Врангель больше не нуждается в оружии? Еще в Гибралтаре мы читали, что дела его не блестящи. А что, если консул назначит расследование для установления причин гибели капитана и старшего? Что тогда? Тогда все откроется, и мы погибнем, и, конечно, в первую очередь мы, штурмана.
Шлюпка доставила нас на берег. В Константинополе места у пристаней дороги, и к стенке подходят только английские и американские пароходы самых богатых компаний. «Св. Анна» стала просто на рейде, ближе к скутарийскому берегу, у знаменитой башни Леандра.
По грязной набережной Галаты мы прошли к фуникулеру и через несколько минут оказались наверху, на блестящей европейской Гран Рю де-Пера. Здесь нетрудно было найти русское посольство. Это один из лучших дворцов на этой лучшей улице города. Под серыми тяжелыми воротами прошли мы во двор и, пройдя под колоннадой прохладного величественного вестибюля, вошли в зал для ожиданий. Через пять минут мы были приняты генеральным консулом. Высокий худой мужчина с аккуратным пробором принял нас сухо. Дела, по-видимому, не радовали врангелевского чиновника. Когда я стал рассказывать ему о приключениях «Св. Анны», лицо его приняло выражение неодолимой скуки и оживилось только тогда, когда я рассказал о буре в Атлантике и о гибели капитана и старшего.
— Так! Значит, вы сразу лишились капитана и его заместителя? Странно!
Я развел руками.
— Заявили ли вы об этом в Гибралтаре?
— Так точно. Мы заявили об этом английским властям.
— Была ли послана телеграмма марсельской конторе?