Петька шевелит мозгами - Исаак Гольдберг 2 стр.


И Петька внезапно, неожиданно для самого себя соврал:

— Знаю.

— Ну, вот... Ты этому Силантию скажи: хлеб, мол, теперь нужно в Березовую Елань возить... Не перепутаешь? В Березовую Елань!?

— Нет, не перепутаю! — вздрагивается, бьется что-то у Петьки внутри; бьется быстро, безостановочно.

— Ну, хорошо... Прощай.

И опять зашуршала галька. Снова колышутся тальники, раздвигаются, смыкаются. И нет этого незнакомого, высокого.

Петька оглянулся. Поглядел в тальники. Потом бултых в воду и, разбрызгивая пену и ломая веселые солнечные круги, пошел обратно, туда, где свалена одежонка. Оделся, встряхнулся и бегом в деревню.

Нашел бородача:

— Где Макаров?

— Какой такой?

— Да красноармеец, старший который...

— A-а... этот. Тебе зачем?

— Надо мне! Очень даже. Спешное дело!..

— Спешное?! — смеется бородач. — Отколь у тебя спешные дела?

— Да вы скажите!.. Ей-богу спешное дело!.. Ей-богу!.. (Ай, Петька, еще в комсомол тянешься, а от бога отстать не можешь!..)

Бородач поглядел, подумал:

— Сиди в кути... Сейчас будет тебе старший.

И позже, недолго времени прошло (а Петьке показалось, что очень даже долго), пришел Макаров.

— В чем дело?

Петька, захлебываясь, рассказал о своей встрече. Макаров вытянул шею и щелкнул языком.

— Ага!.. Молодчага, товарищ!... Этак мы их живыми заберем!.. Сами лезут в руки.

— А кто это? — сунулся Петька с расспросами, но Макаров поглядел на него и сказал:

— Ты вот что, ты посиди-ка теперь в избе... Будет бегать-то.

VIII.

Убежать-бы из избы туда, где Макаров и другие затевают жуткое, интересное. Но не уйдешь: строго приказано сидеть на одном месте. Это не Юлия Петровна, здесь не отвертишься, не надуешь.

Сидит Петька в грязной избе; поглядывает сквозь дырявое окошко на сонную, по-летнему пустынную деревенскую улицу. Грызет, пощелкивает орехи, поплевывая скорлупой на затоптанный пол. Гудят и вьются мухи. Лениво полаивает где-то собака. Разговаривают по-своему под окнами деловитые, озабоченные курицы. Эх, скучно-то как! Затем-ли Воротников этакий путь проломал, ноги все себе избил, на солнце пожегся!?..

А тут еще неотвязная мысль: неужто всамоделишный белобандит это был за рекой? Ничего особенного: человек, как человек. Шутил еще, поди, насмешник. Да...

И еще мысль: а что Макаров устраивает? Неужели воевать с ними будет? Вот здорово!

Петьке так и представляется: выходит на ту сторону мелкой реки широкоскулый крепкий Макаров и навстречу ему тот, высокий, остроглазый; сшибаются они, стреляют, раз, раз...

И тут как раз выстрел хлопает.

Петька вскакивает со скамейки, прислушивается. Сердце у Петьки бьется: ах, туда бы с кинжалом своим, сразиться!

Потом еще выстрел, и еще.

А потом гул голосов. Ожила деревня. Влетела в избу баба, которая Петьку щербой угощала; сунулась зачем-то в угол, увидала Петьку.

— Поймали — говорит, — троих поймали!

— Кого? — замирает Петька.

— Да белобандитов у Березовой Елани.

Сорвался Петька. Ну его, плевать на Макаровский наказ, не может Петька усидеть в избе. Выбежал на улицу, а навстречу ему толпа, ведут.

Впереди бородач. А за ним трое со связанными руками, без шапок, бледные, встревоженные. Вокруг них красноармейцы, мужики, Макаров. У Макарова тряпкой голова повязана, а поверх тряпки кровь сочится.

Протиснулся Петька к Макарову, тот улыбается:

— Все правильно, братишка!.. Все обделали!..

Один из трех со связанными руками (высокий, с пушистыми усами — тот самый!) увидел Петьку, присмотрелся к нему, поглядел на Макарова и вдруг зажглись глаза его, скривил рот и кинул Петьке:

— Ага, это ты, змееныш, показал!.. У-у, большевицкий выблюдок!..

Макаров обернулся к нему и властно прикрикнул:

— Молчать... Сказано — молчать!

Тот замолчал. Но жег Петьку взглядом. И Петька вдруг весь сжался, затосковал.

IX.

Два дня металась Юлия Петровна по городу, разыскивая Петьку. Два дня плакалась она приятельницам, ахала, стонала. А на третий день, когда Петька, запыленный, грязный и вспотевший, влетел домой, она всплеснула руками и от великой радости принялась его ругать на все корки:

— Гад ты этакий, сердца у тебя нет! В гроб ты меня уложить задумал что-ли? Где это тебя черти носили?.. Душу ты у меня вымотал всю!.. Куда бегал? Куда, говори, паршивец?!

Но Петька невозмутимо и равнодушно отмахнулся от ругани и попреков.

— Вы бы, мамаша, накормили меня лучше... Все ругаетесь да ругаетесь. А я голодный ходи... Никакого сочувствия у вас.

Юлия Петровна, поругивая и на ходу поплакивая, накормила Петьку. И жизнь потекла по-прежнему.

Бегал Петька в свой клуб, таскал оттуда книжки, которые не дочитывал до конца; пугал мать всякими неожиданностями.

В клубе к Петьке, после его похода в Хомутовское, стали относиться с некоторой завистью. Его расспрашивали о том, как он отряд догонял, как с белобандитом встретился, как белобандитов Макаров и другие изловили. Петька воодушевлялся, рассказывал это подробно, немного прикрашивая, немного привирая. У ребят загорались глаза. Они похваливали Петьку и воспламенялись решимостью следовать его примеру. Подавленные его похождениями, они выкапывали из своей памяти все слышанное от других о разных боевых подвигах, об эпизодах борьбы с белобандитами. Но они сами чувствовали, что их рассказы — с чужих слов — тускнели перед Петькиной действительностью. А он задавался, форсил. Он уже строил планы о том, как его примут добровольцем, дадут настоящее ружье, пошлют с отрядом. Правда, военкому отряда Петька на глаза все-таки попасться боялся: чувствовал, что тот не пошутит, что того не так-то легко возьмешь.

Порою на Петьку нападало временное, какое-то смутное, неопределенное раздумье. Среди сутолоки и возни в клубе вдруг вспомнит он деревенскую улицу, толпу на ней и в толпе связанного высокого человека, который смотрит в упор с неудержимой ненавистью, который зло и гадливо говорит:

— Это ты, змееныш!?..

Петька встряхивался. Петька гнал эти воспоминания. Петьке почему-то становилось стыдно. И не знал он — откуда и почему этот стыд.

А вокруг него без остановки текла шумная, многотрудная, большая жизнь. Каждый день в газете печатали о поимке белобандитов, о раскрытых заговорах, о расстрелах. Каждый день в Петькиных ушах отдавалось: — «вывести в расход», «поставили к стенке». И слова эти стали такими простыми, обыденными, изношенными. И словами этими Петька, как и многие вокруг него, бросался легко и бездумно.

И если у взрослых, у больших что-то замирало в груди иногда, когда с серовато-белых страниц газеты черной черточкой метнется в сознание короткое, бьющее — «к высшей мере наказания», то для Петьки что-же могли значить эти слова, для Петьки?

Петька поддразнивал мать, когда она недоумевающая, ошеломленная, трусливая, плакалась:

— Вот опять, говорят, вчера двадцатерых к стенке поставили... В подвале, говорят...

— А завтра, мамаша, сто человек выведут в расход!.. Честное слово!.. — и в Петькиных глазах загоралась лукавая радость, когда он замечал, что Юлия Петровна бледнела, что у нее тряслись губы и она перекрещивала грудь маленькими мелкими-мелкими крестиками.

— Всех буржуев скоро в расход выводить станут, — пугал он Юлию Петровну. — У нас в союзе говорили: чистка буржуям скоро будет... двухнедельник для буржуев...

— Дрянь ты, Петька, дрянь! — вскидывалась Юлия Петровна. — И все у вас там дряни... Людей изводят... Сколько душ православных загубили! О, господи!..

А потом, когда приходили ее приятельницы, она долго жаловалась им на Петьку, на жизнь, на большевиков. Те медленно пили с блюдечок чай, согласно поматывали головами и выждав, когда уставала Юлия Петровна, по-очередно степенно говорили о своем, таком же нудном, похожем на эти жалобы, говорили о том же, что было переговорено в прошлое, в позапрошлое воскресенье, о том, что ушибло их маленькую, ровненькую, узенькую жизнь.

X.

Однажды ночью, недели через две после того, как Петька пропадал из дому, Юлия Петровна услыхала в комнате странные звуки. Томила ее бессонница, ворочалась она на своей кровати, встревоженная заботами и июльской истомой, и вот услышала сдержанный, подавленный плач.

— Петька, Петечка, что с тобой? — встревожилась она. — О чем ты?.. Чего плачешь?..

Плач прекратился. Юлия Петровна слезла с кровати, подошла к дивану, на котором спал Петька и наклонилась над спящим.

— Что с тобой, Петечка?

Петька, перекрывшись одеялом через голову, молчал.

Юлия Петровна постояла, послушала и ушла обратно на свою постель.

— Послышалось, — сообразила она.

А Петька лежал под одеялом, сдерживая дыхание и глотая слезы. Петька старался задушить в себе плач, но он подкатывал к горлу, он распирал его грудь, он был сильнее его.

— Что с тобой, Петечка?

Петька, перекрывшись одеялом через голову, молчал.

Юлия Петровна постояла, послушала и ушла обратно на свою постель.

— Послышалось, — сообразила она.

А Петька лежал под одеялом, сдерживая дыхание и глотая слезы. Петька старался задушить в себе плач, но он подкатывал к горлу, он распирал его грудь, он был сильнее его.

Пришло это к нему так.

Днем в клубе подошел к Петьке товарищ и говорит:

— А твоих-то белобандитов вчера к стенке поставили.

Петька поглядел на товарища недоумевающе. Не понял Петька в чем дело, а тот смеется:

— Бестолковый ты, Воротников, говорю тебе: — тех-то, которых в деревне, помнишь... при тебе еще поймали. Ну, вывели их вчера в расход.

— Ты откуда знаешь? — встревожился Петька и что-то дрогнуло в нем.

— Чудак какой! — удивился товарищ. — Да в газете напечатано сегодня.

Петька разыскал газету, повертел, покрутил измятый лист, отыскал. Да, верно.

И вдруг Петьку охватило щемящее любопытство: жадно захотелось ему узнать, как это тот, с тонким лицом, с бровями, взлетом раскосым идущими к вискам, как это тот, который улыбался тогда у реки, стоял у стенки и ждал выстрелов. Петьку сжало, сцепило всего это щемящее любопытство. И рядом с ним какое-то недоумение охватило его: неужели того, живого, вот того самого, который еще так недавно стоял перед ним, неужели его уже нет в живых, неужели это правда?

Петька ушел из клуба. Он пошел бродить по улицам. Он не умел еще думать. Но в сердце его вползла какая-то слабость и, перескакивая через бессвязные, клочками мелькавшие мысли, врывалось то незабываемое и теперь почему-то особенно яркое.

— Это ты, змееныш? Ты показал?..

Вялый, тоскующий бродил Петька по улицам. Носил с собой бремя новых ощущений. На узенькие плечи Петьки легло оно, это бремя, и давило.

К вечеру как-будто выветрилось все это из Петьки. Рассеялась тяжесть, придавившая было душу. Растерял эту тяжесть Петька по пыльным улицам, где все так отвлекало, манило к себе, где можно было втиснуться в толпы, пошнырять между озабоченными или веселыми людьми, понюхать около нищенских лотков с грошёвым товаром.

С улиц, с толкучек усталым, но по обычному задирчивым и шумным пришел Петька домой. Злил мать, донимал ее грязными руками, порваной рубахой, громким чавканием за ужином.

А ночью, в постели, вдруг подступили к горлу слезы. Вцепился Петька в подушку, обнял ее, словно ей хотел поведать какую-то обжегшую его вот этими слезами мысль. Плакал, сам не зная о чем. Плакал, отдыхая в этих слезах. Сладкими, ранящими, но в то же время успокаивающими, бесцельными, беспричинными слезами.

Мать спугнула эти слезы. Притворился Петька спящим. Повсхлипывал потом, когда Юлия Петровна кряхтя взгромоздилась на постель; попел потихоньку носом, повздыхал. И потом в слезах безмятежно и сладко заснул.

Так проплакал Петька, сам не зная почему и о чем. Утром долго вспоминал вчерашнее, долго морщил лоб и соображал. Ничего не сообразил, но пуще всего боялся, чтоб кто-нибудь не узнал об этих слезах. Пуще всего. Ах, и стыд-то был-бы какой, если-б дознались (вдруг — в клубе!) о том, что кандидат в комсомольщики, доброволец будущий, Воротников, ревел в подушку, как какой-нибудь сопляк пятилетний.

XI.

А ведь кое-что узнали. Правда, не все, не о том, как Петька в подушку ревел из-за того, что кого-то к стенке поставили. Но чуть-чуть было и до этого не добрались.

Товарищ, тот, который рассказал Петьке про газету, заметил Петькино смущенье и пошел болтать:

— Воротников-то нюни распустил... Жалко ему белобандитов!.. Вот так боец! Вот так комсомолец!..

Посмеялись ребята, пофыркали над Петькой. А политрук (такой глазастый, все увидит!) цап Петьку:

— Давай-ка, Воротников, потолкуем!..

И повел Петьку в комнатку к себе при клубе. Запыленно, задымлено там, книжки навалены кругом, на стенах таблицы, расписания и Ленин-Троцкий.

— Садись, брат, да рассказывай! — и глядит на Петьку; чуть-чуть прищурился: не то сердится, не то смеется.

О чем рассказывать — Петька не знает. Тогда политрук давай у Петьки душу мотать: как да что; что дома делает, кто родители, чем живут, как за отрядом бегал, правда-ли, что Петьке белобандитов растреляных жаль.

Сидит Петька на табурете, поскрипывает ножками расшатанными. Отвечает. На все отвечает, на последний вопрос тоже:

— Жалко...

— Эх, ты? — усмехается политрук. — А еще в добровольцы лез. Как же ты этак-то, если тебе жалко?

Тогда Петька вдохновляется, загорелась в нем мысль какая-то (может быть, вот сейчас только и родилась в нем по-настоящему):

— В добровольцы я хоть сейчас!.. — сверкает он глазами.

— Как же это так! — улыбается политрук. — А не жалко?

— То на войне! — вспыхивает Петька. — В сраженьи... а не так...

— Как это «не так»? — вгвазживается политрук глазами своими в Петьку. — Объясни-ка!..

Но где-же Петьке объяснить?! Слаб Петька. Против политрука куда ему устоять. А тот давай крыть его, давай объяснять да разъяснять что и к чему.

Устал Петька.

Политрук отчитал его. Задумался.

— Вот что, — говорит, — Воротников. Я тебя в группу запишу... Будешь учиться... Ты, я вижу, лодырь большой... Воевать еще успеешь. Поучись-ка!..

Потом помолчал, подумал, поднял вверх палец, весь в чернилах замызганный:

— Революция, брат, эта штука серьезная. Да. Тут, если нюни распустишь, мало добра выйдет...

И этим же пальцем легонько толкнул Петьку в плечо:

— Ну, ступай!.. Начни-ка мозгами шевелить!

* * *

И опять началось: книжки, тетрадки, скорчившийся над ними Петька, окрики на Юлию Петровну: «Да не мешайте вы, мамаша!»

Ходит Петька на собрания группы, впитывает в себя премудрость новую. Борется со скукой, выползающей потом со страниц сухих, четких, немногословных книжек. Тяжело. Трудно, очень трудно шевелить мозгами по-настоящему. Но терпит Петька, одолевает. Кряхтит, а тянется вперед.

И уже теперь властней и серьезней отвечает матери, когда та хнычет и притворяется всеми обиженной:

— Перестаньте!.. Видите, делом занимаюсь!

Юлия Петровна настораживается: что-то новое в Петькином обращении, во всей повадке его.

XII.

Сидят вокруг стола, чай с блюдечка пьют, разговаривают. Зной ползет через открытое окно, жаром пышет кипящий самовар; жаром облило, опалило лица.

Воскресенье.

Всю склоку и дребедень будней сволокли приятельницы Юлии Петровны, все обиды свои, все куриные радости собрали и выкладывают теперь друг дружке.

Свою обиду выкладывает и Юлия Петровна (а за обидой чуть-чуть блещет еще несозревшая радость):

— Опять у меня Петечка за книги эти принялся.. Сидит над ними, в тетрадки что-то пишет... Не знаю, к добру-ли...

— Ничего, бросит скоро!

— Отстанет...

— Надоест, как недавно, да и бросит.

— Не беспокойтесь, милая!.. Какая ему сладость в этих книжёнках!

— Нет уж, — вздыхает Юлия Петровна. — Пожалуй, крепко он за них теперь принялся... Да вот, поглядите — разные науки стал учить. Не знаю уж какие.

Приносит Юлия Петровна Петькины тетрадки. А среди приятельниц ученая — епархиальное когда-то окончила. Берется она за Петкины каракули, губы брезгливо и обиженно поджимает. Видит: «Политэкономия», «История Ревдвижения».

— Да это, — говорит, — и не науки вовсе. Так это, не настоящее. И не по грамматике написано... Нет, ерунда это.

И летят Петькины тетрадки и книжки на пол. Юлия Петровна обиженно наклоняется за ними.

— Зачем же кидать? — сухо говорит она и уносит Петькино добро на старое место.

— Зачем же кидать? — повторяет она и вдруг прибавляет неожиданное (вот-вот где эта радость-то созревает!) — может быть, и выйдет из всего этого какой-нибудь толк!..

Течет через окно зной, замирает в самоваре клокот и фырканье, опоражниваются и вновь наполняются разнокалиберные, в разное время понакупленные чашки.

Но вяло разговаривают приятельницы. Чаще вздыхают и наливаются горькими мыслями.

XIII.

Петька выходит из клуба. Петька только что был в библиотеке. Он издали глядел на длинные ряды книг, расставленных по полкам. Чорт знает, сколько их там: толстые, большие, тоненькие, маленькие, разбухшие от старости и еще свеженькие, нарядные. Сколько времени нужно, чтоб все перечитать? Сколько длинных часов, безмолвных часов нужно, чтоб одолеть всю эту премудрость?

У Петьки сжимается сердце.

Одолеет-ли он?

Но он встряхивается. Горят в его глазах неомраченные двенадцать лет его жизни. Горячие камни мостовой жгут его ноги. Солнце целует его спутаные, нечесаные волосы. Солнце обнимает его всего горячими щупальцами своими. Солнце прожигает перед ним в пыльных опаленных улицах, — и там, дальше за рекою, за горами, в широком, светлом мире — широкий светлый путь...

Назад Дальше