Мы не выбираем, как и какими нам быть. Мы лишь осознаем сделанный за пределами нашего сознания выбор как «свой». Где именно он делается и каким образом, мы не в курсе. Мало того, все эти «I, me, mine», навечно заклейменные в песне «Битлз» – вовсе не пятна грязи на незрелой душе, а ложные, но необходимые подразумевания, позволяющие мозгу кое-как подделывать и склеивать картину непрерывной внятной реальности, поддерживая «нашу» в ней заинтересованность: без них не было бы ничего связного и осмысленного вообще.
Человеческий мозг, по сути, просто робот-фальшивомонетчик, главная задача которого – непрерывно обманывать самого себя, чтобы передать гены дальше по цепи страдания. Некоторые радикальные экономисты уверяют, что фальшивомонетчики сидят в ФРС США – но увы, самый главный жулик и вор гораздо ближе. Он и есть мы сами.
Личность – это зыбкая совокупность культурно и биологически обусловленных эффектов, программный (и постоянно перепрограммируемый) продукт, и физика здесь точно так же предшествует лирике, как при работе компьютера. В нашем мире все просто происходит – и нет никаких действующих лиц. Мы никогда не были «живы». Или, во всяком случае, никогда не были живее, чем ветер, облако, волна – или компьютерная программа. Мы всего лишь боты, строящие информационный коралловый риф. Когда мы начинаем догадываться о том, кто мы на самом деле, мы снимаем страшилки про зомби.
Сознание – это огонь Святого Эльма на мачте тела. Лампа, освещающая механический и абсолютно лишенный своей воли процесс… Свободная воля – один из множества возникающих при этом миражей. Как огонь святого Эльма может быть свободен или не свободен? От чего? Для чего? Он просто горит некоторое время на мачте, освещая несущиеся сквозь него соленые брызги, а потом исчезает.
Соленые брызги, да уж – про них на этих страницах было немало. Прямо памятник русскому гей-экзистенциализму первой четверти двадцать первого века.
Сирил прав, но с этим знанием трудно жить. Ведь даже моя неразделенная любовь к Золоту, мой кошмарный сон про Жука – просто эхо веры, что в мире есть какой-то прочный и надежный смысл, какая-то инстанция, превосходящая меня самого.
Хотя что это значит, если перевести с человеческого на изначальный? Клубок полей и частиц, превосходящий другой клубок полей и частиц?
Превосходящий в каком смысле?
Может быть, конечно, что эти мои слова – последний мазок, накладываемый Жуком на его пергамент. Но скорей всего, дело в том, что creampie Сергеевич все еще на что-то надеется – а Надежда, как острил Ленин, умирает последней.
Он, по слухам, перед выездом князя понял все-все.
Вы ведь понимаете, Елизавета Петровна – такое я подделать не смог бы и не сочинил бы ни за что: множество слов здесь непонятны, другие ясны отчасти или смутно. Иные метафоры чересчур уж сильны, но и жутковато красивы – «клубок полей и частиц…» Клубок полей, как вам такое?
Зато некоторые выражения, хоть и неслыханные, прозрачны вполне – например, «гей-экзистенциализм»: тут «экзистенциализм» от латинского «существую», а «гей» – восклицание наподобие «эх». Мол, выпала человеку доля – коптить белый свет, и что теперь с этим поделаешь… Эдакая, одним словом, цыганщина.
В общем, хоть частности оставались неясны, общий смысл прочитанного вполне до меня дошел – и показался мне весьма мрачным и даже совсем безнадежным. Вот, значит, на какую станцию назначения прибыли наши детки через сто с лишним лет… Всевидящй Глаз от них, похоже, спрятали из государственных соображений, как и говорил Капустин. Или, может быть, автор как раз и описал самым подробным и честным образом то, что этот Глаз видит, на него глядя? Жил бы этот господин в наше время – был бы, видимо, последователем Чернышевского. Или резал бы лягушек вместе с Базаровым.
Но знаете, что самое любопытное? Подобные настроения посещали и меня самого – в Баден-Бадене, на дне отчаяния, когда, покинутый вами, я просаживал за рулеткой последние фридрихсдоры.
Я разглядывал игорный стол сквозь винный стакан – и в голове моей крутилась следующая мысль: мне кажется, что я жив и строю всякие планы, но в голове у меня просто рулетка – такая же, как та, возле которой стою… И весь я – не слишком-то сложная машинка. Рулетка выпадает на черное или красное, мне делается грустно или весело – но чувства эти не мои, а как бы горький и сладкий сироп, заготовленный природой сразу на всех и текущий сейчас по сосудам моего мозга…
Помню, я глядел на свечу на столе (какой-то толстый немец принес ее, чтобы от нее прикуривать), и думал: все эти игроки – просто механические фигуры, как на городских часах. У каждого в голове такая же рулетка и органчик, такие же колбы с сиропом, да еще кривое зеркальце, в котором отражается свеча… Жизнь наша заключается в том, что игроки делают ставки на внешней рулетке как им укажет рулетка внутренняя. А потом внутри у них дудит органчик – весело или грустно, льется сироп, и отражение свечи дрожит в кривом зеркальце… И нет в человеческой судьбе никакой другой тайны.
Кто тогда играет, спрашивал я – и сам же себе отвечал: одна рулетка с другой. Даже, помню, вообразил себе разговор черта с Чернышевским:
– Что делать? – спрашивает Чернышевский.
– А разве у вашей рулетки есть выбор? – отвечает черт со своим обычным остроумием.
Но ежели есть только рулетка, кто тогда отличает выигрыш от проигрыша? Анима? В такое передовые люди не верят. Тогда я не видел ответа. Сейчас же, наслушавшись Капустина, сказал бы, верно, что это Всевидящий Глаз… Но в чем смысл игры одной рулетки с другими? Зачем это Всевидящему Глазу?
Возможно, впрочем, все от скуки. Ему же надо что-то наблюдать. Как он вообще узнает, что он есть, пока кто-то не поймет это для него своими мозгами? Но здесь моя мысль как бы натыкается на океан черной пустоты – и бессильно отступает.
Только знаете что, Елизавета Петровна? Я лучше пущу себе пулю в лоб, чем соглашусь быть механической куклой.
Помните, вы рассказывали про золотую рыбку, бывшую у вас в детстве? Вы верили, что она волшебная, обращались к ней со смешными просьбами – и думали: ежели желание не исполнилось, это потому, что вы плохо себя вели и рыбка сердится…
Так это мудрее было, чем все эти зеркала и гей-экзистенциализмы. Право, лучше я в золотую рыбку уверую, чем в такое вот механическое ничто.
* * *Шли дни, и вскоре я начал испытывать отвращение к пьянству. Я не мог разорвать порочный круг сразу (вы видели, как трудно это бывает даже при серьезнейшей нравственной необходимости), но стал ограничивать себя небольшим количеством горячительного, потребного организму в качестве ежедневной смазки, ибо не подмажешь – не поедешь: взятки в Отечестве нашем приходится давать даже сидящему внутри бесу винопития.
Через несколько дней я протрезвел почти полностью. Мне просто больше не хотелось – опьянение стало скучным. К тому же гости были заняты работой и поднимались на балкон для совместных возлияний все реже.
Зато они наконец пригласили меня зайти в ангар.
Внешний вид аппарата очень меня удивил – он оказался совсем не таким, как я предполагал. Я представлял себе большую птицу с широкой грудью, где скрыт мощный двигатель. В действительности же аппарат был больше похож на бабочку.
Само тело его напоминало узкую длинную ладью, в центре которой установлена была паровая машина необычайно маленького размера. Крылья крепились к этой ладье множеством крепких канатов и тросов, поднятых к невысокой мачте рядом с паровой машиной. Стоял аппарат на паре легких, но прочных колес.
Такое устройство показалось мне странным.
– Каким же образом этот механизм поднимется в воздух, – спросил я Капустина, – если его крылья не могут совершать никаких движений?
– Крыльями махать ни к чему, – ответил Капустин. – У самолета для этого есть propellor.
И он указал на корму ладьи.
Там был установлен винт наподобие того, каким движутся суда, только очень узкий и длинный. Я сообразил, что при быстром его вращении воздух – то есть газ – будет вести себя примерно как жидкость, и при запуске машины винт толкнет аппарат вперед.
То есть эти господа, по сути, взяли паровую лодку, поменяли форму гребного винта и приделали к ней крылья. Простейшая и остроумнейшая мысль!
– Сядьте в гондолу, – сказал Капустин. – Примерьтесь. Вам ведь скоро лететь.
Я несколько обмер, услышав эти слова – но не подал виду и залез в ладью по приставленной лесенке. В самом ее начале была устроена кабина, где стоял жесткий стул с сиденьем, обтянутым красной кожей. Штурвала или рулевого колеса я не увидел – вместо него из пола торчала длинная ручка, от которой отходили тяги.
– Вот этой ручкой и будет направляться полет? – спросил я.
– Не беспокойтесь, Маркиан Степанович, – сказал Капустин, – вам надо будет только удобно устроиться на сиденье и подкручивать усы. Остальное самолет сделает сам.
– Вот этой ручкой и будет направляться полет? – спросил я.
– Не беспокойтесь, Маркиан Степанович, – сказал Капустин, – вам надо будет только удобно устроиться на сиденье и подкручивать усы. Остальное самолет сделает сам.
Самолет. Слово показалось мне красивым и точным. Летает сам.
– Но как такое возможно? – спросил я.
– Ах, Маркиан Степанович, – сказал Капустин, – поверьте, единственная сложность для нас – сделать все так, чтобы выглядело похоже на девятнадцатый век. Остальное чрезвычайно просто. Со съемкой, кстати, разобрались. Уже сделали в Петербурге опытную кинопленку, испытали кинокамеру и проявили фильм. Так что приводите себя понемногу в порядок. Скоро летим!
Вечером, когда я сидел в кабинете, ко мне зашла Глашка, заревела – и бухнулась в ноги:
– Не серчай, барин! Продала я тебя с потрохами!
– Что такое? – не понял я.
Оказалось, с неделю назад мои гости дали ей пять целковых, чтобы она подмешивала в мою еду какой-то порошок. Они сказали, меня надо выводить из запоя, но Глашка решила в душе, что гости злоумышляют меня отравить и переписать имение на себя.
Но я ведь и правда за последние дни почти перестал пить – настолько, насколько позволяло пропитанное винным духом тело.
Жаль, что такое значительное и благоприятное изменение моей жизни случилось помимо моей собственной воли… Но то, что оно произошло, прекрасно.
Я велел Глашке не сомневаться и мешать порошок. Ах, Елизавета Петровна, если бы у нас был такой в Баден-Бадене!
* * *Недалеко от моей усадьбы есть пустошь, граничащая с небольшой рощей. Тут было когда-то или кладбище, или поселение людей: в суглинке много камней, изредка попадаются наконечники стрел, черепки и старые кости. Здесь ничего толком не растет, кроме редкой травки, пастухи обходят это место, и только ребятня изредка приходит сюда, чтобы играть в бабки и лапту.
Принадлежит эта скудная полоса мне – никто из крестьян после Высочайшего Манифеста на нее не позарился в силу невозможности извлечь из нее прибыль. О том, что собственник именно я, мне напомнил Капустин. Он последнее время зачастил в город и навел, как он говорит, мосты с начальством (вспомнив, как он крутил между пальцами золотые монеты, я сообразил, что это было несложно).
Испросив моего позволения, он направил своих ряженых работать в это место. Они выходили по ночам; из окон флигеля видны были жутковатые лучи синего света, пляшущие во тьме, и слышался шум, издаваемый словно бы большой ржавой лебедкой.
Вскоре оказались зачем-то спилены самые высокие из растущих вокруг деревьев, а сама пустошь превратилась в кусок довольно хорошей дороги, прямой и широкой – но ведущей от одного оврага к другому.
В ужасающей бессмысленности такого дорожного строительства было что-то очень русское, и мне сразу захотелось выпить, чтобы на время примирить душу со скорбным безумием нашего азиатского прозябания. Я удержался от искуса – однако высказал Капустину весьма язвительное замечание.
Капустин, однако, добродушно рассмеялся.
– Вы ничего не поняли, Маркиан Степанович, – сказал он. – Это не дорога от одного оврага к другому. Это дорога из прошлого в будущее.
Я продолжал язвить:
– Не сомневаюсь. Если отправиться из первого оврага в полдень, можно будет прибыть ко второму в две минуты первого. Дорога действительно ведет в будущее. Как и любая другая.
– Вернее, это путь из одной стихии в другую, – ответил Капустин мечтательно. – Или даже из старого мира в новый…
– В каком смысле?
– Это взлетная полоса.
Услышав эти слова, я сообразил наконец: винт на корме их летающей ладьи и колеса под ней означали, что перед полетом механизму потребуется разбег – и скорость его из-за неподвижных крыльев должна будет сделаться весьма велика.
По краям взлетной дороги поставили четыре чучела, чтобы отпугивать ворон – для одного из них я отдал валявшуюся в чулане уланскую каску кого-то из предков. Пусть хоть так род Можайских послужит великому будущему своей Отчизны.
* * *Оказалось, что с Карманниковым можно говорить и на трезвую голову (в данном случае имею в виду свою). Днем мы пошли гулять к реке – и у нас состоялась очень любопытная беседа. У меня с собой был штофик, поддерживавший Карманникова в разговорчивом настроении, и записная книжка, где я делал пометки – иначе я не запомнил бы ничего.
– Вот вы говорили, что если пробить дырку в прошлом, она зарастет как рана, – сказал я ему. – Но ведь заживают не все раны. Некоторые раны убивают. Вдруг мы нанесем прошлому такую рану, что она уже не заживет?
– Вообще-то, – ответил Карманников, – то, что делаем мы – это даже не рана, а булавочный укол. Но есть своего рода порог допустимых изменений, некоторая критическая величина. Пока искажение меньше, действует закон симулятивной компенсации и не меняется практически ничего. Но если искажение сделается больше – добиться чего весьма сложно, но возможно, – тогда…
– Что? – спросил я.
Он сделал такое движение руками, словно сжимал что-то большое в комок.
– Р-раз, и ничего не останется вообще… Реальность схлопнется. Во всяком случае, серьезный ее сегмент. На самом деле в математическом смысле каждый раз происходит именно это, и закон симулятивной компенсации – просто частный случай такого положения дел… Эмпирическое, так сказать, описание. Все дело в масштабах перемен. Помните, мы говорили про Египет, и я сказал, что от всех ваших усилий по демонтажу древнеегипетской государственности изменится разве какой-нибудь иероглиф?
Я кивнул.
– Если говорить строго, даже этот иероглиф не изменится. Это вы сами окажетесь во вселенной, где он всегда был таким.
– Я окажусь?
– Опять-таки, если точно – тот Можайский, который всегда жил именно там. Кто-то из бесчисленных Можайских сохранится в безмерности после катаклизма. Вот это и будете вы…
– Это уже отдает каким-то переселением душ, – сказал я.
– Все куда проще. Вы не поверите, но в физике будущего сознание лежит в основе всего. На деле пружинит не вселенная, а именно сознание. Как говорит Капустин, Всевидящий Глаз – хоть я и не люблю оперативный жаргон. Именно сознание собирает ближайшую параллельность, соответствующую изменившимся начальным условиям. Новая реальность обычно очень близка к исходной. Настолько, что их почти невозможно различить.
– Я уже не понимаю, – сказал я честно.
– Это трудно понять без уравнений и выкладок. А с уравнениями, – Карманников засмеялся, – еще труднее… Если честно, в этом не разбирается никто, кроме бородачей. Поэтому, говоря о практической стороне вопроса, мы не лезем в дебри, а употребляем слово «пружинить».
– У вас получается, что вселенная пружинит – но на самом деле нет, – сказал я.
– Так и есть. В математическом смысле – нет. А в житейском – очень даже да. Видите ли, проходя через прошлое, мы в действительности ничего не меняем в том будущем, откуда прибыли. Мы просто начинаем путешествовать по безмерности мультиверса. Если смотреть по уравнениям, вы не трансформируете свой прежний мир, а переходите в близкий к нему параллельный, уничтожая прошлый – но вам-то какая разница? В практически наблюдаемой реальности вы изменили мир, а Вселенная спружинила. Понимаете?
– Допустим, – ответил я, хотя это было натяжкой.
Карманников нагнулся к моему уху.
– Так вот, – сказал он почему-то шепотом, – вселенная пружинит не всегда. У высокоразвитых космических рас есть особое причинно-следственное оружие. Так называемый корректор истории, меняющий все вообще. И прошлое, и настоящее, и будущее.
– Каким же образом?
– Корректор специально создает критическое искажение прошлого и уничтожает сразу целый кластер параллельных вселенных вместе со всей историей, которую с его помощью хотят стереть.
– Помилуйте, – сказал я, – но кто же будет такое оружие применять? Ведь никого потом не останется.
– Вы не понимаете, как устроен космос. Число вселенных в нем нельзя уменьшить, потому что оно бесконечно. Мало того, сохранится бесконечное число вселенных, в которых изменится только то, что вы хотите поменять, а остальное останется как было.
– А как вы исхитритесь попасть именно в такую вселенную? – спросил я.
– Вам не надо будет туда попадать, – ответил Карманников. – То, что вы назовете словом «я» – и будет наблюдатель, оставшийся в такой вселенной. Ближайшей к исходному варианту в смысле сходства черт.
– Но где гарантия, что это буду именно я? – повторил я.
– А где гарантия, что вы – это именно вы? Истинный наблюдатель в мультиверсе только один – Всевидящий Глаз. Мы просто уговариваем его перестать видеть одно и начать видеть другое. Он естественным образом обнаружит ближайшего из оставшихся Можайских. Вернее, начнет смотреть сквозь него на все остальное. Но это то же самое.