— На юге губы красят, на севере глаза, — просветила Малика, попивая белое вино.
У бара на насесте восседал обширный киргиз в синем спортивном костюме, пил, пьянел, размахивал ручищами:
— Мы в «Адидас» пришли, короче. Продавщица такая, короче, вы не ломайте ничо, короче. Одевайте чо вам нравится, короче. Мы свою старую одежду прямо там оставили. Горой положили.
Мальчишка-бармен был весь завистливое внимание.
— А давайте в горы ломанемся, — предложила Малика.
В углу над баром мигало революционное телевидение. На экране — фотографии.
— Их убил Бакиев. Вот тварь, — убежденно сказала Малика. — Блин, чо-то скучно, народу мало, все стремаются зажигать. В горах прикольно. — Она толкнула локтем Аяну: — Скажи!
Мы вышли и столкнулись с уличной процессией. Молодые ребята, впереди — вожак с палкой. В его движениях волевая злоба. Неоновая вывеска высветила его стеклянный взор. И тут я понял: это не палка, а длинный винчестер. Он ступал в клуб, и следом — вся компания.
— Фу-у, зомби, — осудила Малика.
Девчонки прыснули смехом. За домами, совсем близко, громыхнул выстрел. Бух! Тишина. Снова выстрел. Такси везло нас через центр, проехали белый дом. Свечи у ограды. Копошились люди — на корточках вокруг шатра.
Ночью мы вышли в горах. Здесь располагалась здравница с жизнью, застывшей в 85-м году. Трафаретные объявления. «Тов. отдыхающие!» «Киргизская ССР». Мы прошли в бассейн, тусклое освещение, густой пар, ключевая горячая вода. На кафельных стенах — облупившиеся разбухшие сгнившие картины советского здоровья.
Кроме нас, никого. Бассейн был велик, и мы парочками поплыли в разные его концы. Аяна запрокинула голову. Умильное зрелище: закрытые узкие глаза. Раскосые веки…
Я гладил ее мокрую голову. Вода качала нас, туда-сюда, туда-сюда, все сильнее, и превращалась в кипяток.
— Поедем завтра в Нарын, — бормотала девушка.
— А? Давай.
— Ты хочешь в Ош?
— В вошь? С тобою хоть в блоху…
Потом мы стояли на воздухе, Бишкек был где-то под нами, горы темнели везде. Близко были звезды, обильные. Аяна прижималась и мелко-мелко целовала меня в шею и выше по лицу до виска, словно повторяя губами звездный рисунок.
Мне казалось, что я один-одинешенек и что могу сейчас читать будущее.
Через час, например, я буду на волоске от смерти и все же спасусь, а однажды не спасусь.
Я читал будущее без сожалений и интереса, как будто все, что могло, уже состоялось.
Как будто я не ничтожный смертный, а зеленоватая звезда над горами.
Машина просигналила. Вздрогнул. Мы сели в такси и поехали с гор. Навстречу заре и погромам.
Воскресенки
А что значит, если фотоаппарат пишет: «Memory card error»? Понятно: я еще молод. Да или нет? Ну согласитесь со мной: еще молод.
И все же, оглядываясь назад, перебирая картинки жизни, уже думаю: где-то была ошибка. Я хочу разгадать план, задание своей жизни.
Где ошибка? Или все было честно и правильно и картинки со временем сложатся? Порывисто было, горячо, но так, как и нужно. Давний детский контраст — попович среди пионеров — был правильным. И моя внезапная тоска по советскому среди налетевшего пьяного времени — правильной была. И поход был верным в литературу, в «Новый мир» с рассказами, а не в журналистику телевизионную. И женитьба правильная на строптивой и бешеной Ане — потому что по велению страсти и потому что яркая девица подарила мне яркоглазого сына. И уход в политику, в метель, на улицы, под флаги, к злым и брошенным сверстникам — правильный уход. И проигрыш был обидным, но все же таким драгоценным, до сих пор радость приливает к сердцу, что не сломался, не сломался, нет, не сломался. И военные путешествия… И одиночество. И этот мой альбом с невидимыми фотографиями важен кому-то невидимому.
Я живу у метро «Молодежная» — снимаю однокомнатную квартиру в длинном блочном доме, обставленном десятком таких же домов. Моя работа — писать. Пишу во множестве мест. На выходные забираю сына, и мы гуляем. Он ночует у меня с субботы на воскресенье. Мы ходим в парк, в цирк, иногда в церковь.
Ваня тянется к церкви больше, чем я в его возрасте. Там он кроток и зачарован.
Житейские опыты меня не ожесточили. Но я стал недоверчив. Я мало доверяю людям. Доверяю только самым бескорыстным из них — читателям. Мои новые товарищи — читатели. И читательницы. Те, кому нужны от меня написанные слова. Хотя читатели тоже иногда остывают.
«Кто ближний мой?» — повторив этот евангельский вопрос, я сам себе и отвечаю: «Самый дальний». Кто дальше — тот ближе. Хочется верить первым встречным, которым ничего от меня вообще не надо. Все мне кажется, что простой и случайный человек может что-то очень важное открыть. Все время кажется: вот-вот подует ветер, перелистнет страницу — и откроется новый разворот — ошеломит яркостью кадров. Наверное, это говорят во мне остатки юности.
Зато я откуда-то точно знаю, не сомневаюсь даже, что впереди обязательно будет сильная любовь.
Под конец я расскажу вам про последнего крестьянина. Я с ним познакомился благодаря Димону.
Димон моих лет, он мой читатель из Дзержинска, крепко пьет, делает дела. То ли бандит, то ли бизнесмен, всего вернее — то и другое.
Прочитал одну мою книгу, потом другую, написал письмо, выпили в его заезд в Москву, и на следующий день я поддался уговору — повез меня показать дорогую его сердцу деревню.
Стояло пышное лето, и вместе с летом стояла деревня Воскресенки в одной из центральных русских областей. Там на своем джипе наездами и бывает Димон. Он навещает домик, где когда-то жила его бабушка. Под конец дней впала в блаженство и, сидя у скучного окна, за которым — косой спуск к реке, колеблется вода, темнеет лес на другом берегу, спрашивала негромко: «Какая это станция?» — и, чуть помедлив, с достоинством: «А какая следующая?»
Я стоял на крыльце, думая: вот ты в деревне, а ведь из деревни твой отец, и бабушка, и дед, и прадед, и прабабка, и прапра… Цела ли твоя родовая вятская деревня? Или тайга сомкнулась над ней? В деревне ты должен искать ответ. Здесь тебе станет ясно: как дальше жить. Ну? Что ты чувствуешь?
Я ничего не чувствовал, кроме укусов подлых слепней.
Деревня была почти пустая, осталось несколько старух. Об одной из них я прочитал на столбе возле магазина и запомнил слово в слово: «Ушла из дома и не вернулась Егорова Зоя Порфирьевна, 88 лет». Из дома — это значит: из покосившейся избы. Не вернулась — значит, закружилась голова или подвернулась нога, упала старуха где-нибудь и пропала: в яме или среди леса.
Летом людей больше — дачники, объяснил Димон. Но связь с внешним миром затруднительна: только на машине.
На следующее утро рано, затоварившись в магазине водкой, консервами, двумя банками пива и одним мороженым, мы подкатили к кладбищу.
На деревенском кладбище и встретился мне последний крестьянин.
Сначала увидели трактор, который полз по кладбищенской околице и тащил на прицепе груду бревен.
Мы сидели на гнилой скамейке возле первой могилы, жужжали пчелы, играли бабочки, с камня смотрели из овальных с золотыми ободками яиц сказочные дед и бабка, которым не хватало курочки-рябы.
Димон вскочил.
— Володя! Вовчик! Милый! — замахал руками в сторону слепого от солнца лобового стекла трактора.
Трактор встал, не переставая трястись и дымить, из кабины выпорхнул мужичонка с морщинистым радостным лицом.
— Здравствуй, дядя Володя, — уже более почтительно сказал Дима, когда мужичок подошел. — Налить?
Мужичок крепко пожал нам руки — ладонь шершава от мозолей.
— Я до двенадцати не пью, — хитро мазнул выцветшим голубым глазком. — Как этот… Бисмарк… — задымил папироской и затрясся в смеховом кашле, сразу став похож на трактор, дымно подрагивающий на отдалении. — Да и на работе я. Вишь, барам таскаю.
— Чего за бары? — спросил я.
— Да городские, дачу строят.
— Тогда днем заезжай, — сказал Дима. — Угостим. Слушай, покажи Сереге кладбище.
— Это можно, это недолго… — Мужик обнял меня за плечо, притянул голову к себе, и прошипел: — Здесь детишки мои все… Я ж экскурсию могу водить. Часто здесь бываю. С закрытыми глазами всех тебе назову…
Мы углублялись в заросли кладбища, крепенькие надгробия сменяли ветхие, чем дальше, тем запущеннее было, тем победнее высился бурьян, тем звонче и обильнее роились насекомые.
Мы шли, и мой проводник листал передо мной альбом мертвецов.
«Вон — как я, тракторист. Дерево упало и раздавило», — показывал на строгое, сжатое в кулак лицо. «А вон — утопленник, Гришка, дядя. Батя мой, раны заели, воевал, мать, труженица, Царствие ей Небесное. Это баба Фрося, добрая, всех нас терпела, дедок мой Игнатий Кузьмич, заводной… Ну, клоун! Сам шил, флаг украл на майские и из него трусы себе соорудил… Выпьет, выбежит на дорогу в одних трусах красных и пляшет…»
Он снова схватил меня за плечо, уже с пугающей звериной силой, и длинные ногти вонзились сквозь рубашку: «Там, погляди…» В нелепом танце мы ввалились на самый дальний боковой край кладбища. «Вот они, сынки, любуйсь!» Среди травы странно и дико смотрелись два холмика, все в траве, но покошенной, невысокой. Он отпустил хватку, отшатнулся и кулаком вмазал себе в лицо, утирая глаз.
— Вася и Леша. Васе двенадцать было, инфекция… Лешке три — воспаление легких…
— А врачи?
— Не приехала скорая. Далеко сказали ехать.
— А кресты поставить?
— Да что кресты…
— Ну, фотографии-то где?
— Нет у меня ихних фотографий. У меня и своей нету. Так что помирать нам рановато. Пришли фотографа — пускай отхреначит. Тогда и в землю можно. Правильно я говорю? Да кому они нужны фотографии твои? Цветы растут в поле, иду — и сынков вспоминаю. Трава растет, как будто их волосы. Раз в неделю кошу тут, чтоб не заросли. Будет наше время — сделаем все, как надо.
— А мать их где?
— Повесилась. Пьяница была. Ушла, бросила меня с детьми, снюхалась с такой же пьянью и в райцентре повесилась. У меня и брат повесился. И старший сын. Он, правда, не здесь, под Рязанью.
— Вы один получается?
— Ну. Ты сам женатый?
— Расстались.
— Чего так?
— А…
— Дети есть?
— Сын.
— Беречь надо.
— Дел у тебя много, дядя Володь?
— Баню топлю по воскресеньям. Огороды трактором рыхлю, — забубнил он смущенно. — Я подводник был, военный человек. На лодке полмира оплыл. Но это когда было… После на хозяйстве здесь — торф копали. Много нас было, здоровые, работящие. И старики заняты были: раньше у нас коровы, овцы паслись. Школа, клуб, санаторий. А через лес узкоколейка лежала. Многие наши, деревенские, в городе работали — затемно в лесу сядешь, вагончик тронется, поутру на месте. Потом, как пошла ерундень, поезда ходить перестали. Мы даже на сход выходили, мол, поезда верните, пошумели сами с собой, а потом глядим: одичала узкоколейка, мы сами и растащили ее. Теперь, если в лес пойдешь, блестит кое-где. Как змеи. Это железки остались, немного, но есть.
— Ну а так в целом, как живешь-то ты, а? — спросил я вдруг с какой-то безотчетной надеждой.
— Летом мне хорошо — городских полно, можно копеечку перехватить. Зимой беда. Зимой волки воют. Больше их год от года, на Новый год один повадился… В огороды забегал, наглый. Я его грохнул, двустволка у меня, а иначе б передушил бы он наших бабок… — Дядя Володя просиял от своей шуточки, морщины на миг разгладились, и он снова закурил. — Тут у дачницы мальчонка хороший. На моего Васечку похож и зовут тоже Вася. Все грозы боится, ну я его отучаю. Бух-бух, говорю, это я — дядя гром! Мать его загорает, разляжется, а мы так играем… Ладно, пойдем. Еще пахать надо.
Мужик на шаг впереди шел со мной из бурьяна к выходу, к железным воротам кладбища, когда-то голубеньким, а теперь рыжим с пятиконечной ржавой звездой. Сгорбленный. Чуть прихрамывая. Обернулся.
— А ты надолго? — спросил, сощурившись испытующе, синий огонь в глазах.
— Нет.
— А-а-а… Мне помощник нужен. Скотину б завести. Я на тракторе, ты с козами. Бабы ехать сюда не хотят. Была буренка, заколотил ее. Кто бы помог — я бы разогнулся… А так — одно огорчение… Но и деться-то некуда. Как с подводной лодки! Нихт капитулирен! Мощь и сила!
Правильно я говорю? Я Димке советую: переезжай к нам, семью перевози, и заживем по-людски…
— Как жить-то? — спросил я. — Жить-то как, а? Ну серьезно…
Володя раскрыл в улыбке рот, где не было половины зубов:
— Мышцу качай! Отжимайся. Бегай. Приседай. Я вот со своим хозяйством качаюсь — там вскопаю, здесь выкошу, и сердце радуется!
— И это все?
— Это для начала!
Последний крестьянин деревни Воскресенки отвернулся и пошел к кладбищенскому выходу.