Книга без фотографий - Шаргунов Сергей Александрович 6 стр.


— Лук свой! На подоконнике сажаю… Мне цветы не нужны, их не съешь…

Она ахала и кокетливо поправляла шляпку.

Он всегда был в одном и том же: камуфляжные штаны и куртка, под курткой черная майка, на ногах резиновые сапоги.

С той поры уборщицу не задевали и начали побаиваться.

Но вот на охранника обратили злое внимание. Кеша и несколько его дружков стали исподтишка над ним издеваться. Проходя мимо столика, как бы невзначай роняли окурки. Отдельные смельчаки подкрадывались сзади и под стул плескали кока-колой. Они покрикивали: «Фу, нассал!», «Не бей меня! Охраняй меня!», «Контуженый!»

А мужик сидел часами в своем камуфляже за старым советским столом.

— Чего шумите? — поднимался непонимающий и сжимал кулаки.

У него была привычка: несколько раз в день вставать у дверей и яростно проверять студенческие билеты.

— Где фотография? — тормознул он третьекурсника, похожего на верблюжонка, журналиста популярной газеты.

— Отклеилась.

— Не пущу.

— Вот редакционная корка.

— Ничего не знаю. Отклеилась у него…

— А может у вас усы отклеились? — предположил журналист.

— Это еще почему?

— А может вы Гитлер?

После пятиминутного препирательства студент все же вошел, но теперь, минуя охранника, каждый раз ронял своим насмешливо-глухим голосом:

— Привет, Адольф! — И деловито спешил дальше.

Мы много говорили с бабушкой о войне.

— Вот беда — всех братьев перевела. Мужа увела. Это все он — гадина. Надо ж было такому родиться! Сколько его народу проклинает!

— Кого, баб?

— Адольфа.

— А ты его видела?

— Нужон он мне…

Повинуясь непонятному порыву, я принес к ней в комнату историческую книжку с Гитлером среди прочих.

Она взяла книгу, внимательно глядя, и вдруг желтым ногтем стала карябать по фотографии, отдирая бумажные клочки.

— Баб, ты что?

— Убивец, будь проклят. Мужа мого убил. Пуля попала Ивану прямо в сердце.

По воспоминанию однополчанина, он шел в атаку, прикрепив на груди, поверх шинели, фотографию маленького сына, моего отца. Пуля пробила фотографию.

Отец мой, трехлетний, в это время играл в избе, на полу. Неожиданно зарыдал и закричал:

— Папку убили! Папку убили! Был бит, вырывался, кричал: — Но я же не виноват, я не виноват, что папку убили!

Зимой бабушка упала в коридоре. Я поднял ее, легкую, опустил на кровать. Родители вызвали «скорую». Я сидел возле лежащей, держал за руку, остро клевался старый пульс, бабушка тонко подвывала, а я молчал и все надеялся, что это не перелом.

Приехала «скорая», врачиха решила: скорее всего, перелом. Надо нести бабушку осторожно, на стуле. Медленно и бережно я сажал бабушку на стул. Закутал в шубейку, в белый шерстяной платок, тишайше (и все равно она простонала) натянул валенки.

Примотал ее к стулу рубашками и рейтузами. Вместе с парнем из неотложки — понесли. В комнате осталась стоять в углу с виноватым видом черная клюка.

— Не трясите, родненькие, — плакала бесслезно Анна Алексеевна.

Загрузили в лифт.

Поехали. На одном из этажей вошла соседка, девка неопределенного возраста.

Увидела бабушку, хмыкнула, перевела на меня кокетливо-солидарный взгляд.

Ее глаза иронично округлились, словно говоря: «Ох уж эти стариканы».

«Дура», — зыркнул я и отвернулся.

Бабушка, ни на ком не задерживаясь, водила дико глазами.

Мы поехали ночной Москвой, огни лизали бабушкино скуластое лицо, ходили желваки ненасытно и странно.

После больницы, где сделали снимок (перелом шейки бедра), я отвез бабушку на дачу. Там она стала передвигаться, опираясь на железные ходунки, и прожила еще несколько лет.

Космическая ночь заливает мне сердце, когда я думаю про смерть твою, бабушка.

Анна Алексеевна умерла в возрасте девяноста двух лет после Нового года, не дождавшись Рождества. Ела праздничную еду, выпила вина («Больно сладкое!»). В еде бабушка, как первобытный человек, была оригинальна, сочетая несочетаемое: курицу закусывала шоколадной конфетой, баклажанную икру — бананом, селедку — печеньем.

Накануне вечером из логова постели крепко двумя руками жала мне руку. Точно бы прощалась. «Ты придвинь стулья. А то ночью разметаюсь, себя не помню. До свидания, до свидания, мой товарищ дорогой!» — и трясла мне руку.

Ночью у бабушки случился инсульт. Пролежала после два дня без сознания и ее не стало. Я поцеловал щеку, холодную, серый глаз отражал зимнее окно, раму, похожую на крест, неопрятно утепленный ватой и пластырем. Бабушка похоронена в селе Могильцы в Подмосковье недалеко от дома, где умерла.

Через неделю после похорон, вываливая помойное ведро в контейнер в конце своей улицы на даче, я вдруг с ужасом увидел несколько тряпок, похожих на бабушкину одежду. «Это обычное дело, — сказал я себе. — Человек умирает, и какие-то его вещи выбрасывают». Но тотчас я увидел гребень. Коричневый, служивший бабушке столько лет, ставший для меня родным и загадочным, он лежал среди отбросов. На пронизывающем ветру зимы колыхались, жили, роптали седые волосы между зубьев гребня. Бабушкины. Я выхватил гребень из помойки, торопливо поцеловал.

Летом 2002-го после нашего проигрыша Японии толпа футбольных болельщиков взбунтовалась на Манежной площади. Бешеные дети окраин крушили и уродовали все вокруг: били витрины, переворачивали и жгли машины. А в это время во дворе журфака (в воскресный летний день он был закрыт) тусовалась группка студентов. Они играли в сокс и ржали. Они не обращали внимания на внешний мир — гул, грохот и дым, долетавшие с Манежки. И только когда за забором начало бурлить (пробежал милиционер в растерзанной рубахе, за ним ватага голых по пояс дикарей) журфаковцы прекратили игру. В одну минуту улицу заполнила толпа. Впереди нее перекатывался автомобиль. Журфаковцы галопом, как стадо косуль, бросились к дверям факультета. Колотились, терзали звонок. Никто не открывал. Тем временем, что и следовало ожидать, несколько болельщиков ринулись за ворота с железными палками наперевес… Они подскочили к машинам и стали бить по бамперам и стеклам. Студенты и не думали защищать свое добро.

Громыхнула щеколда.

Хмурый, на пороге стоял мужик в камуфляже.

— Чего надо-то? — зевнул: пахнуло луком и тяжким сном.

— Свои! — закричал Кеша.

— Да что, я тебя не знаю разве? — охранник посторонился, впуская.

И захлопнул дверь.

В этот день было изувечено штук семь припаркованных тачек.

Тем же летом я получил диплом.

Болбасы

Это Болбас надоумил меня идти в политику. На фотографии в мобильнике он не получился. Его жена просто не попала. А от него видны тулуп и высокая меховая шапка. Вместо лица — расплывчатая розовость. Я уничтожил эту фотку в тот же день, когда сделал.

В последний приезд дяди Коли я уже попал в литературу. Получил две премии, вышли три книги.

В один из утренних моментов, пока он был еще трезв, а потому особенно хмур, дядя Коля сказал мне, шумно листая «Новый мир», никак не находя мою повесть, спрятанную в середине, и оттого еще больше серчая:

— Все пишешь, пишешь… Писульки — это хорошо. А надо бы делом народу помочь.

— Как? — спросил я.

— Как, квак, — передразнил он, — Монетизация слышал? Последнего нас лишили. Старики на улицы вышли. А вы где? Писа-атели… Была бы у тебя своя команда — и ты бы вышел. Стал бы по стране ездить, с народом общаться. Знаешь, как бы тебя зауважали!

— А назваться как?

— Ура, — сказал Коля.

— Ура?

— Ну, у тебя же книга так называется. Я, правда, не читал, вон вижу на полке. Но название сойдет. Коротко и ясно. И кричать легко.

Так завещал мне в свой последний приезд дядя Коля…

В моем детстве дядя Коля приезжал несколько раз в год. Вид он имел одновременно добродушный и внушительный. Он работал начальником цеха на металлургическом заводе в уральском городе Орске. Фамилия у Коли была Болбас, ему под стать — мощная и смешная. Это был розоволицый мужик, голубоглазый, курносый блондин с пудовыми кулаками и бочкой живота.

Я запомнил Болбаса в расстегнутой до пупа рубахе, источающего жар. Сидит, весь такой славный, и пальцем роется в большой ноздре. Я смотрю на него во все глаза, как на зверя. Волоски торчат из норы ноздри. Голубые глаза сосредотачиваются на мне, и он улыбается нежно. В дяде Коле было то, что есть в русских природных людях, — обаяние. Он мог ковырять в носу, но одним своим присутствием вызывал аппетит, от него несло потом, но этот запах почему-то уютно успокаивал.

Болбас никогда не приезжал с пустыми руками.

Рыбак, охотник, пчеловод, он привозил то сома, то ногу кабанчика, то увесистый кусок меда. Сома я запомнил отчетливо, ведь они были похожи: дядя Коля и сом.

Завод с раскаленной грохочущей сталью никак не вязался с осоловелым уютным Болбасом. Дядя и впрямь днем выглядел сонливо. Он бодрствовал по ночам: тяжело шел из комнаты на кухню, скрипел шкафами, хлопал дверью холодильника, гремел сковородками, лил воду, начинал жарку и парку. Он питался ночью, а днем отдыхал, всхрапывая (грозное хр-р, жалобное пи-и), голым пузом кверху. Он будил родителей по ночам, и мама подучила меня будить его днем. Я приносил кошку и бросал немилосердно ему на пузо, или звенел колокольчиком возле уха, или бил об пол массивной пряжкой его ремня. Храп прерывался, дядя вздрагивал всем телом и, охнув, испуганно таращился. Если это была кошка, он, проведя ей по хребту рукой, нащупывал шкирку и сбрасывал. Если замечал меня, спрашивал сипло:

Завод с раскаленной грохочущей сталью никак не вязался с осоловелым уютным Болбасом. Дядя и впрямь днем выглядел сонливо. Он бодрствовал по ночам: тяжело шел из комнаты на кухню, скрипел шкафами, хлопал дверью холодильника, гремел сковородками, лил воду, начинал жарку и парку. Он питался ночью, а днем отдыхал, всхрапывая (грозное хр-р, жалобное пи-и), голым пузом кверху. Он будил родителей по ночам, и мама подучила меня будить его днем. Я приносил кошку и бросал немилосердно ему на пузо, или звенел колокольчиком возле уха, или бил об пол массивной пряжкой его ремня. Храп прерывался, дядя вздрагивал всем телом и, охнув, испуганно таращился. Если это была кошка, он, проведя ей по хребту рукой, нащупывал шкирку и сбрасывал. Если замечал меня, спрашивал сипло:

— Малой, чего шумишь? — и дальше проваливался в сон.

Какой он мне дядя?

Коля и мой папа росли вместе. Мать была сестрой моего деда (в девичестве Шаргунова). Всех четверых ее братьев перебило в войне. И ее мужа убило в первые месяцы войны, крестьянского парня, от которого остался младенец и смешная фамилия Болбас, похожая на мужицкое пузо, выросшее у этого младенца спустя многие годы. Вдовая мать Коли приютила мою бабушку, тоже вдову, с тремя детьми, в уральском Еткуле, куда те перебрались из вятской деревни. Колина мать работала продавщицей в магазине, моя бабушка устроилась кастеляншей при гостинице.

Моя бабушка и познакомила Колю с будущей его женой, оренбургской девушкой, остановившейся в той гостинице. Колина местная девчонка не пошла с ним в кино, и моя бабушка ему подсунула свою постоялицу. Они смотрели «Летят журавли». Он проводил ее до гостиницы и на следующее утро пришел за ней снова. От прежней девочки отвернулся, а в новую так вцепился, что пришлось ей вскоре проститься с Оренбургом — сыграли свадьбу через месяц после знакомства.

Анна, так звали Колину жену, по профессии швея, темненькая, веселая и простосердечная пышечка приехала к нам вместе с ним перед тем, как им улететь на Кубу. Мне было семь лет. Из серого промышленного Орска к синему Океану страна посылала Колю: строить завод. В Орске оставалась взрослая дочь.

Аня часто вспоминала историю знакомства с Колей. Он с мягкой иронией и нежной улыбочкой поддерживал воспоминания. «Как хорошо у нас все начиналось! В кино водил и на обратном пути песни мурлыкал. Все песни наизусть мне споешь, какие только есть, пока гуляем. Дотемна гуляли. А как ты у меня первый поцелуй вымаливал?

На колени встал! Чего смеешься? А как умолял за тебя пойти? Говорил: будешь, Анюта, в меду купаться, я все за тебя сам делать буду, живи со мной и радуй, что ты есть такая. Говорил? Правильно, киваешь. А как узнал ты, что я Танюшку жду, так до потолка целый час прыгал, соседи милицию вызвали, думали, драка».

Каждый вечер и каждое утро те дни, что Болбасы гостили, повторялось одно и то же: я со всей дури вонзал кулачок дяде Коле в толстый живот, точно бы надеясь выпустить оттуда воздух.

Тетя Аня корила меня встревоженно, но все равно по утрам и вечерам пузо выкатывалось посреди комнаты. Дядя храбрился: «Давай, тузи! Думаешь, боюсь? Это у меня не жир, это пресс!». Я медлил, он, равнодушно позевывая, бормотал: «Ну, давай, убивай, не томи», и хныкал вроде бы в шутку, а я, отвернувшись или заговорив о постороннем, вдруг с размаху бил.

Болбас морщился.

— Живой? — спрашивала жена обеспокоенно.

— В порядке.

— Правильно Сережа делает: давно пора худеть, на кого похож!

— Я в молодости крест на кольцах держал, — посмеиваясь, он оглаживал брюхо, лицо прояснялось: детская экзекуция была пройдена.

Он вообще говорил негромко, посмеиваясь. Зачем повышать голос, когда есть большущее тело?

— Дядя Коля, а как на заводе? — спросил я.

— Нормально. Хочешь на завод?

— Ага.

— Так сразу туда и не зайдешь, — и он начал излагать в своей неторопливой, чуть насмешливой манере. — Подготовка нужна. Вот космонавтов к полету готовят, так и к заводу надо готовиться. В драках побывать стенка на стенку, на крыше поезда прокатиться, в лесу медведя встретить и убежать целехоньким. Что еще? — сложил губы и слегка подул как-то и пренебрежительно, и деликатно, точно на пушинку. — Ну и знать, как с техникой обращаются.

— А ты все это видел?

— Испытал. Ты папашу своего расспроси. Он ведь тоже у тебя заводчанин. После суворовского училища на заводе сталь лил. Это потом стихи стал печатать и в Москву перебрался, и в Бога уверовал.

— А ты завод любишь?

— Нормально. Трудно, но я без работы не могу. Робяты меня любят.

— Роботы?

— Ребята. Товарищи мои. Народу много. Жарища, духота. Грохот. Искры летят. Я и говорю тебе: сызмальства надо к такому готовиться. У меня друг зазевался и ему руку оттяпало.

— Как это оттяпало?

— По плечо, — невозмутимо сказал Болбас и колыхнул здоровенным плечом. — В Крым путевку дали, а толку-то. Новая не вырастет.

Надо же было такому случиться, что в тот же день я поехал с тетей Аней на рынок на троллейбусе, сидел у входа, вертелся, махал руками, и распахнувшейся дверцей мне прихлопнуло правую кисть. Больно прижало. Не вырвешься. Может быть, это было воздаяние за кулак, таранивший родственное брюхо?

Тетя Аня запричитала, бросилась к кабине, двери сомкнулись, забранились входящие и выходящие, но рука была освобождена.

— Не балуй! — сказала тетя Аня, прощупывая мне костяшки пальцев. — Живой?

— Это не я. Это он водить не умеет. — Я показал в сторону кабины. — Деревенщина!

— Что? — Она отшатнулась.

— А что? — Увидев выражение ее лица, я испугался больше, чем когда меня прихлопнуло железной створкой.

— Деревенщина… — Протянула она. — А ты там был?

— Где там? — Спросил я голосом раненого.

— Где, где… Где отец твой родился. Откуда дядя Коля. Откуда все наши. Никогда не говори так: «деревенщина», понял?

Я кивнул, стыдясь пассажиров вокруг и вообразив, что сказал что-то совсем ужасное.

— Вот брошу тебя сейчас. Счастливого пути, горожанин!

— Не бросай!

Троллейбус остановился. Тенью, не чувствуя ушиба, я выскользнул за ней.

— На рынок идем. А рынок это что? Это и есть деревенщина… Много деревню обижали. Вот и ты обидел. А деревня и сейчас поит, кормит, молоко дает, масло, сыр, творог, мясо. Откуда это думаешь?

— Яблоки, груши, тыква… — бойко подхватил я, пытаясь загладить вину. — Фейхоа!

— Фейхоа другая деревня дает, не русская. Но тоже деревня. Как рука? Прошла, балбес? — По ее интонации я понял, что прощен.

Странная вещь: минуло больше двадцати лет, а меня и сейчас ознобно плющит, если услышу небрежное «деревенщина», снисходительное «деревня». Столбенею и кривится нервно щека, и начинает ныть правая рука — потому что нельзя, невозможно, под запретом. Иначе тетя Аня Болбас бросит в троллейбусе среди города.

В сущности, это были святые люди, Коля и Аня, ни разу друг другу не изменившие и не испытавшие порыва изменить, как оба мне по отдельности, уже взрослому, поведали. На темпераментной Кубе ничто не пошатнуло их добродетельный союз.

Зато Коля пил много рома с соотечественниками, а также неграми и латиносами, и выучил несколько тамошних песен, которые горланили, обнявшись, и он забавно переиначивал на русский лад — получался нелепый набор слов в стиле футуриста, но слова история не сохранила. По праздникам с Кубы приходили поздравления: помню шершавую голограмму: обезьянка, попугай и кокос плясали, если двигать открыткой туда-сюда, еще помню вложенную в конверт фотографию — побережье с высоты самолета, место жительства Болбасов и близкое место трудов дяди Коли были авторучкой отмечены крестиками.

Болбасы улетели в 87-м, прилетели в 90-м. Они привезли ананасы и кокосы, въевшееся в кожу солнце и веру в то, что жизнь пошла в гору. Ведь за годы работы дядя Коля получил порядочное количество сертификатов, и теперь можно было купить и новую квартиру, и машину, и дочке помочь. Из кубинских впечатлений тетя Аня не могла забыть «кукарача» — поразивших ее крупных летающих тараканов. Дядя Коля спел парочку кубинских, переделанных им по-русски песен, а утром отправился на митинг на Манежную площадь, видел Ельцина, вернулся с кипой газет, и до ночи Болбасы просидели с родителями, увлеченные разговором. Дядя Коля обещал моему отцу, как прибудет в Орск, сразу же выйти из партии и еще долго рассуждал о «крепком хозяине», которым «мужик хотел бы стать, да не дают», о загубленных предках: «половину раскулачили, половину на фронте переколотили». Обычно неспешный и мягкий его говорок несколько раз густел, и с кухни доносились раскаты лозунгов.

В конце года свобода победила и «кубинские сертификаты» Болбасов были аннулированы.

В середине 90-х дядя Коля ушел с предприятия — перестали платить. Болбасы кормились теперь благодаря обширной загородной пасеке и в Москву не наведывались. До меня долетали новости об их житье-бытье. Дочка родила дочку и развелась. «Коля выпивает бутылку водки за обедом», — сообщил сокрушенно мой родной дядя Геннадий из Екатеринбурга.

Назад Дальше