Они прошли среди кустов малины и перешагнули низенький плетень, где были сделаны ступеньки.
— Здорово, ребята! Слышите, как заболтали индюки! Скажите же вы им что-нибудь! Вас не занимает? Пожалуйста, не подумайте, что я деревенская дура. А впрочем, думайте что угодно. Отец спит, и я дурачусь, а при нем я другая. Фролка! Улан дома?
— Дома, — отвечал хлопец лет двадцати в рубахе с расстегнутою грудью и в смушковой шапке.
— То-то! Не сметь гонять его на водопой. Вытяни из колодца воды и выведи Улана. Пускай побегает на корде.
Фролка ленивою поступью подошел к колодцу и исполнил приказание барышни. Потом отворил ворота маленькой конюшни и вывел Улана.
Улан — трехлетний жеребчик светло-рыжей масти с гнедою гривой и таким же хвостом. Саша потрепала его по шее, наблюдая, как он пьет. Фролка привязал к поводу вожжу, стал посреди двора и закричал на жеребчика. Улан вздрогнул и нехотя пробежал рысью; остановился и насторожил уши. Саша взяла из конюшни кнут и захлопала им. Улан рванулся, взвившись на дыбы. Фролка не пошатнулся — точно прирос к земле. Жеребчик покорился и начал описывать круги по двору. Саша все щелкала кнутом и причмокивала.
— Зачем вы держите его здесь? — спросил Гриша.
— От Кольки. Я ревную Улана. Здесь мое царство. Выйду замуж, так Улана возьму с собой. Вы катаетесь верхом?
— Да.
— Приедет Ардальон Петрович — устроим кавалькаду. Только, пожалуйста, без Кольки. У меня есть другая, настоящая лошадь, смирная и старая, а он подскакал и чем-то уколол ее, я чуть не упала. Вообще я вам рекомендую — не вступайте с ним в приятельские отношения. Вы наплачетесь. Ну, Фролка, довольно! Улан, бедненький, как ты вспотел!
— Он страшно раскормлен, — заметил Гриша.
— У нас не любят худеньких, — сказала Саша и с улыбкой посмотрела на молодого человека. — Теперь пойдемте на мельницу.
— А что там?
— Мельница… просто мельница!
— Нет. Коля должен скоро вернуться.
— Какой вы неверующий! Кольки до пяти часов не будет. Отец у вас спросит: "Знает что-нибудь мой балбес?", а вы обязаны подтвердить: "Кое-что знает". Мама вам будет очень благодарна, потому что Кольке достанется за то, что он на первых же порах вас обманул. Над ним давно висит гроза, и отец ждет последней капли.
— Но не могу же я… С какой стати и я буду обманывать Ивана Матвеевича?
— Нисколько, — возразила Саша. — С отцом иначе нельзя. Неправда, но не обман. Мы все говорим ему неправду. Он даже сам не любит, когда ему говорят правду. Вдруг как затопает ногами: "Зачем вы говорите? Как вы смеете меня раздражать? Разве трудно скрыть!"
— А я все-таки скажу правду. А Колю не накажут. Я сам накажу Колю — пристыжу его.
— Вы думаете, у него есть стыд?
Гриша и Саша возвратились в сад.
— Кушайте малину. Я вам нарву. Станете есть из моих рук?
— У вас руки хорошие.
— Не правда ли? А как понравилась Ганичка?
— Я с ней ни слова не говорил.
— И не скажете. Она все молчит, а на ухо говорит мне разный вздор. Мы ее называем лукавою тихоней. Знаете, чем она теперь занята? Возится с кошками. У ней десять котят и есть кот, который ходит в голубой ленточке. Какая чудесная ягода! Раскройте рот!
Саша со смехом положила ягоду в рот Грише.
— Еще! еще! — закричала она. — А теперь вот вам половинка малины, а другую половинку я сама съем. Согласны вы, что губы похожи на малину?
Гриша возразил, что между малиной и губами есть существенная разница: губы едят малину, а малина губ не ест.
— Губы у малины — корни. Они высасывают из земли нужные для питания соки и постоянно в грязи.
Саша прервала его физиологические соображения и заметила:
— Я говорю только о наружном сходстве.
Поднеся к своим губам ягоды, она ждала, найдет ли Гриша верным ее сравнение. Гриша молчал.
— По-моему, — продолжала Саша, — губы та же малина, только вечная.
— До поры до времени, — возразил он, — Самые красивые губы побледнеют, самое красивое тело истлеет, и из него вырастет лопух, — заключил он, как Базаров[4].
— Я не люблю, когда говорят о смерти! — вскричала Саша. — Я страшно боюсь мертвецов. Ведь они ходят! Если б я умерла, я боялась бы себя самой. Воображаю, как мучительно бродить ночью среди могил, являться в родной дом и засматривать в окна.
— Этого никогда не случается, — произнес Гриша с насмешливою улыбкой, возмущенный наивным суеверием Саши.
Но Саша стала спорить. Когда похоронили в прошлом году бабушку, она сама видела ее вечером в пустой бане.
— У нас пруд в той стороне сада и баня. Я шла, и меня ужас взял, не знаю почему! Сердце забилось, вот как теперь. Надо было скорей пробежать мимо, а я не утерпела, заглянула в баню. Смотрю — бабушка сидит и чешет волосы.
— Вы, значит, подвержены галлюцинациям, — сказал Гриша. — Что же дальше?
— Уж я не помню, как очутилась на балконе. На другой день отслужили панихиду, и бабушка больше не являлась.
Голос у Саши дрожал, она раскраснелась от волнения.
— Успокойтесь, — сказал Гриша. — Не следует доверять чувствам, когда они заблуждаются.
— А чему же доверять? — спросила Саша.
— Рассудку.
Саша, улыбаясь, протянула ему горсть малины, но он отказался.
— Достаточно, я не могу есть беспрерывно. Вы считаете меня обжорой!
Она бросила ягоды и сделала движение вперед, рассердись на Гришу. Кисейный рукав сорочки зацепился за сухую ветку и разорвался до самого плеча. Саша крикнула и рассмеялась.
— Все из-за вас! Теперь надо переодеваться. Если б мы пошли на мельницу, ничего не случилось бы. Там можно было бы лечь в траву, уставиться глазами в небо и смотреть. Облака бегут, бегут, приходят мечты. Мы вместе помечтали бы. Противный вы! Вам нисколько меня не жаль?
Она показала разорванный рукав; он увидел на ео голом белом плече красную царапину.
— Скоро заживет, — промолвил он, и ему было досадно, что щеки его вспыхнули при виде плеча Саши.
Саша, остановившись, рассматривала царапину.
— Послушайте, что там под кожей? Право, заноза! Нате булавку, попробуйте вытащить.
— Давайте. Да, заноза. Верхняя кожица называется эпидермой… Мне страшно, что вам будет больно, и у меня дрожат пальцы. Вот заноза. Я перевяжу плечо своим платком.
Он делал повязку и, наклоняясь, чувствовал на своих волосах дыхание Саши.
— Спасибо. Только никому не говорите, что случилось. Мама встревожится. Я пойду вперед, а вы побудьте еще… Я опять выйду.
В саду Гриша был недолго; он вернулся в гостиную и хотел продолжать чтение; часы пробили четыре. Но чтение не шло. Гриша стал ходить по комнате и думать о Саше и об Ардальоне Петровиче. "Как можно жениться на такой пустой девушке. Правда, у нее хорошее плечо и губы в самом деле похожи на малину, но она все время говорила глупости. Слыхала ли она что-нибудь о женском вопросе? Странно, что Ардальон Петрович не развил ее".
Он остановился пред картинами, висевшими в золоченых рамах на стенах.
— Что вы делаете? — спросила Саша, появляясь в гостиной. Она была теперь в ситцевом платье и переменила прическу. — Ваш платок. Терпеть не могу этих картин. Мы хотели подарить их отцу Михаилу, но он не взял. Темнеют с каждым годом. Нянюшка к праздникам смазывает лампадным маслом, и тогда еще можно что-нибудь разобрать.
— От масла картины гибнут. За них, может быть, заплачены тысячи.
— Дураки платили.
— Да, если хорошенько вдуматься, искусство не имеет смысла, — сказал Гриша. — Игрушки богачей должны погибнуть роковым образом. Вы слыхали что-нибудь о великих принципах тысяча семьсот восемьдесят девятого года?[5]
Саша во все глаза посмотрела на него.
— Когда-нибудь я с вами поговорю. Теперь скажу только, что один из принципов называется равенством. Все равны — дворяне и крестьяне, мещане и купцы и, наконец, мужчины и женщины. Вот рядом с картиной голландского художника плохая литография с изображением Филарета, архиепископа Черниговского. Кисть мастера и суздальская пачкотня в одинаковой чести. Демократия…
— Ах, оставьте! Меня пугают слова, которых я не понимаю! Вы умный, умный, я верю! А лучше ответьте мне… Если любишь кого, то, не правда ли, уважаешь? Но отчего же я уважаю одного человека и совсем не люблю!
— Кто он?
— Вам все равно кто. Разумеется, не вы.
— Мне трудно ответить, — начал Гриша, подумав. — Во-первых, потому, что я любви вообще не придаю значения.
— Как, и сами ни в кого не влюблены?
— Ни в кого. Прежде я действительно увлекался, но… не стоит.
— Почему же?
— Любовь та же чашка кофею. Выпил — и довольно. Жизнь слишком строгая задача…
— О, приятно полюбить и отдаться на всю жизнь, вот как пишут в романах!
— Не читайте пустяков.
— Да, но я не могу и не хочу ничего другого читать. Кто мне смеет запретить? — сказала Саша. — Значит, по-вашему, достаточно уважать человека, чтобы выйти за него замуж?
— Сам я никогда не женюсь. А вы спросите у Ардальона Петровича.
— У Ардальона Петровича? Так и быть — я вам признаюсь. Да, я спрашивала, и он сказал, что любовь придет. Но если я полюблю другого?
— Ничего.
— Будет ли хорошо?
— Вполне.
— Я поневоле согласилась, — покраснев, проговорила Саша, — иначе отец убил бы меня. Ардальон Петрович хороший человек, я не спорю, но зачем он бреет усы и, когда остается со мною вдвоем, начинает смеяться таким противным смехом, что я с ума схожу! Он все называет меня ребенком. Положим, я не старуха, но ведь не дура же я. Я не умею говорить, но у сердца есть свой язык. Скажите, права я?
Гриша решил, что Саша права, и открытие, что она не любит Ардальона Петровича, огорчило его. Симпатии его разделились: ему жаль стало Сашу, которую насильно выдают замуж, и жаль было Ардальона Петровича,
— Может быть, вы хотите, чтоб я вмешался? — сказал он.
— О нет, не надо! — с испугом вскричала Саша. — Решено. Через две недели свадьба. Я только для себя самой хотела выяснить.
Громкое чиханье, подобно эху, пронеслось по дому. Саша вздрогнула.
— Отец проснулся.
На пороге она чуть не сшибла с ног Колю. Красный, облитый водой, без пояса, он влетел в гостиную и, остановившись пред Гришей, как вкопанный, с плачевным выражением на лице, пронзительно начал:
— Семью семь — сорок девять, пятью пять — двадцать пять. Экватор есть часть земного меридиана… проходящего через полуостров Ферро. Да не будет тебе бози, иные разе меня…
— Вы с ума сошли!
Колька сделал гримасу и замахал руками по направлению к спальне отца.
— По улицам слона водили, как видно, напоказ, — продолжал он. — Слоны в диковину у нас… Однажды лебедь, щука, мартышка и лев затеяли сыграть квартет, дерут, а толку нет… дерут, а толку нет, — повторил он жалобно и громко, прислушиваясь к тяжелым шагам отца.
— Да отпустите вы его! — добродушно сказал Иван Матвеевич, входя в комнату. — Пошел! — крикнул он на сына. — А-а-а! — зевнул он и перекрестил рот. — Скажите, знаете вы толк в снах, или вас не учили? Представьте, снилось мне так натурально! Выхожу я на леваду и хороший, хороший табак вижу, а откуда ни возьмись саранча, да вот этакая (он показал кулак). Главное, еще не случалось, чтобы саранча табак у меня ела. А зубы у саранчи — человеческие. Стал я удивляться и проснулся. Надо будет нянюшке рассказать. А-а-а! Мух — гибель! Мухи меня кусали, а саранча приснилась. Я мух в банку ловлю на сыворотку, а все не переводятся. Назойливый зверь, ничего порядком не даст съесть. Вы не проголодались еще? Сейчас нам чаю дадут. Пойдемте на балкон!
В доме началось оживление. Девчонка пробежала по зале с подносом и стаканами. Ганичка выглянула из-за портьеры и сейчас же скрылась, как мышка в норку.
IV
Опять собралась семья Подковы за столом. Иван Матвеевич и Прасковья Ефимовна упрашивали Гришу есть творог со сметаной. А когда он покорился, сделал над собой усилие и съел творогу, была подана сковорода жареных грибов. Начались новые упрашиванья. На Гришу смотрели с участием. Бледный, заморенный городскою жизнью молодой человек! В деревне надо пополнеть. Но едва он съел грибы, как с обеих сторон ему подложили еще. Он с тоской посмотрел на Сашу и решительно отказался.
— Нехорошо, Григорий Григорьевич, — укоризненно сказал Подкова. — Какая работа будет, если не кушать?
Гриша вспомнил сцену с Колькой и подумал, что, должно быть, никакой работы не будет.
А кругом была благодать. Море зелени простиралось до самого горизонта. Деревья разных пород недвижно дремали под косыми лучами солнца. Там темная листва шарообразных лип и пирамидальных тополей, здесь светлые купы молодых кленов, яблоней, вперемежку с вишневыми деревьями и кустами сирени и жасмина. У самого дома темнели крымские сосны и тихо колебались широкие золотисто-зеленые вырезные листья клещевины. Свежий воздух был напоен запахами цветов. В лазури таяли легкие бледно-розовые облака.
Подкова махнул на Гришу рукой и, тяжело поднявшись с обычным вздохом: "О, господи, буди милостив ко мне, грешному!" — ушел хозяйничать. Надо было поехать в поле и посмотреть на рожь.
Колька, по уходе отца, развалился на стуле и улыбнулся Грише.
— Спасибо, Григорий Григорьевич, — начала Прасковья Ефимовна, — что мальчика не выдали. Он шалун, да ведь его замучили в гимназии. Если бы вы знали, какой он у меня был розовенький и, можно сказать, аккуратный. Что учение! Достатки у нас хорошие.
Колька стал качать ногой и мерно двигать локтем, бить себя по губам пальцем.
— Тру-ту! Ту-тру! Тру! Тр-р…
Прасковья Ефимовна, приятно улыбаясь учителю, замахнулась полотенцем и ударила Кольку по лицу.
— Где ты сидишь? Как ты себя ведешь?
Колька засмеялся, отпрянул от стола и, поджав одну ногу, стал спрыгивать со ступенек балкона.
"Я за него все-таки возьмусь", — сказал себе Гриша.
Может быть, Прасковья Ефимовна угадала мысли Гриши. Чтобы задобрить его, она стала с ним еще ласковее и подала полную тарелку малины со сливками.
Гриша начал:
— Да я уж ел…
Но Саша вспыхнула и сделала знак молчать. Молодой человек увидел, что надо быть в заговоре не только с Прасковьей Ефимовной против ее мужа, но и с Сашей против Прасковьи Ефимовны.
— Не любите малины? — спросила купчиха. — А стакан сливок? Кушание с булочкой!
Гриша вздохнул, как Иван Матвеевич.
— Не хотите? Насильно мил не будешь. Ганичка, выпей сливочек, выпей, милая. Что глазки у тебя сегодня как будто запали?
Ганичка взяла стакан, прикрыла его куском хлеба и ушла.
— Кошкам понесла, — заметила Саша. — Увидите, так умрете от смеха.
— Нехорошо смеяться над сестрой, — возразила Прасковья Ефимовна. — Ты маленькая была — тоже глупости делала.
— Ганичка не маленькая.
— Женихи наши еще не подросли, — с улыбкой произнесла Прасковья Ефимовна и взглянула на Гришу. — Мотька, убирай посуду.
Ганичка, прибежав в свою комнату, накрыла детский столик салфеткой, поставила кукольный сервиз и разлила сливки по блюдечкам. С разных сторон к ней подбежали кошки. Она усадила их, как детей, и стала кормить. Кошки взбирались на стол и опрокидывали посуду, но Ганичка торопливо водворяла порядок и драла шалунов за уши. Саша привела Гришу посмотреть на кошачий чай. Ганичка застыдилась и спрятала лицо в подушки.
— Видите — дура, — сказала Саша. — А мама сделала намек!..
V
День прошел. В восемь часов был подан ужин. Поглаживая бороду, Иван Матвеевич сел, и на Гришу снова посыпались усиленные приглашения есть. Аппетит Подковы служил подтверждением, что в деревне люди едят втрое и даже вчетверо больше, чем в городе. Уничтожив цыплят, купец проглотил миску вареников. Наконец он стал зевать. К его руке подошли домочадцы: он благословил их и попрощался с Гришей.
— У нас ложатся рано, — сказал он. — Здоровее будем! А-а-а!
— А-а-а! — зевнул Колька.
На диване в гостиной Мотька постелила постель. Гриша не привык так рано ложиться. Мертвая тишина, водворившаяся в доме, угнетала его. Он раскрыл книгу, пробежал несколько страниц и ничего не понял. "Растительная жизнь деревни уже начинает притуплять мои нервы", — подумал он. При тусклом свете стеаринового огарка желтая гостиная казалась больше, просторнее, и ночной мотылек, бившийся о верхнюю оконницу или делавший круги около огня, придавал фантастический оттенок обстановке, напоминавшей о былых временах помещичьей роскоши.
Гриша взял карандаш, ему захотелось записать впечатления дня. Еще утром он был дома, в родном гнезде, а вот совсем другие лица, совсем другая жизнь, другие интересы. Ему живо представилась Саша с разорванным рукавом.
Карандаш забегал по бумаге. Но вместо впечатлений дня Гриша стал сочинять стихи.
Гриша остановился, прошелся по комнате, вырвал из записной книжки листок со стихами, скомкал и бросил его в угол.
"Глупо. Кто в наше время пишет стихи? Если смеются над Пушкиным, как будут смеяться надо мной! Жаль, что я не родился раньше. Теперь мое призвание — наука. Суровая эпоха требует суровых людей с суровым умом".
Он успокоился, с сожалением посмотрел на вырванное место в книжке, подумав: "А стихи могли бы выйти недурные", но преодолел порыв сердца и опять взялся за Льюиса. Внимание его постоянно развлекалось странным ритмическим биением какой-то жилы в мозгу, и между строк философской книги мелькали неопределенные образы и звучали рифмы.
Он отодвинул Льюиса, лег на диван и медлил раздеваться. Сна не было.