Дорога неровная - Евгения Изюмова 3 стр.


Банька топилась по-белому, была срублена добротно, с предбанником, и там всегда было тепло и сухо, уютно от пахучих пучков сухих трав, развешанных по стенам — Авдотья знахарила. А мылись все в Павловой бане, тоже аккуратно сработанной, стоявшей рядом с Никодимовой: подворья братьев разделял лишь прочный черемуховый плетень. Почему старуха жила в баньке, а не в одной из светлиц своего просторного дома, никто не знал, даже дочь. Спросила как-то Валентина об этом Авдотью, но та ответила, что с молодыми ей жить не с руки.

Старуха играла с Павлушкой, когда вошла Валентина.

— Доброго здоровьича, баушка.

Авдотья, совершенно седая, иссохшая, с лицом, похожим на древесную кору, маленькая и юркая, как ящерка, улыбнулась в ответ:

— День добрый, девонька…

Павлушка, узнав мать, потянулась к ней полными ручонками, засверкала голубыми подыниногинскими глазенками. Она улыбалась и что-то лепетала.

— Хорошая у тебя дочка, вишь-ка, узнала мамку. Ну, вы хороводьтесь, а я чайку спроворю. Эх, — старуха бойко притопнула ногой и пропела: — Челды-елды- раскочелды, расчелды-колды-елды! Пил бы, ел бы, спал бы мягко, не работал неколды!

Авдотья вышла во двор и вернулась с ворохом лучины, которую ей всегда Никодим колол про запас и складывал под навесиком у входа в баню. Старуха говорила без умолку, видно, рада была приходу Валентины: в Авдотьиной баньке, кроме родни, редко бывали гости.

Деревенские боялись ее и без дела не заходили. Бабы льстиво задабривали, звали бабушкой Авдотьей Никитишной, а за глаза крестили Лешачихой, злыдней и колдовкой, и еще Бог весть как. «Злыдня…» Да какая же Авдотья злыдня? Маленькая, с крючковатым носом, идет — от ветра качается. Мухи — и то Авдотья не обидит. «Злыдня…» — усмехается Валентина. Скажут же люди. Да за всю свою жизнь Авдотья людям одно только добро и делала.

Старуха-знахарка никогда не болела. До первого снега и с первых проталинок ходила она босиком. Ноги у нее тоже были маленькие, все синие от разбухших вен во время родов: десять детей она родила, но выжила одна Анна, что была за Никодимом замужем.

— Люблю я цаек пить, — шамкала беззубым ртом старуха. — Вше детям отдала, а шамоваршик шебе оштавила, — Авдотья расставляла на столе чашки: нарядную и звонкую голубую для себя, простую коричневую — для Валентины. Вроде и дружила Авдотья с Валентиной, а чаем поила всегда из одной и той же глиняной чашки. Правила староверские и у нее были в крови.

— У меня цаек и фабричный есть, — похвасталась Авдотья, — Никодим в прошлом годе шерсть ездил торговать в город, дак и мне привез гостинец. А так я все боярышник да шиповничек пью: пользительно очень. Боярышник, особливо майский, от боли в костях помогат, а шиповник сердце крепит, липа простуду выгонят…

— Баушка, — не терпелось Валентине рассказать Авдотье про свое наваждение. — Раскинь карты на Феденьку, смурно у меня на сердце.

— Успеется, — отмахнулась Авдотья, — давай цаек пить, ты ведь тоже водохлебка, знаю я. Вячкие, верно, все водохлебы.

Они пили чай с пирожками, что утром пекла Анна, разговаривали. Вернее, говорила больше бабка, а Валентина ерзала на лавке, с нетерпением ожидая, когда старуха достанет свои карты.

— Ты, девка, не робей, не тужи, — поучала Валентину старуха. — Все образуется, только тебе надо из этого угла выбираться, покуда не поздно. Здешние-то — народ прижимистой, кружку воды и то не дадут. Да и Анютку пристрожи: бой-девка. Говорю, защитника-то у вас ноне нет. А на чужой сторонушке, вишь ты, и солнышко не грет, а нету маменьки родной — никто не пожалет, — спела она протяжно.

— Баушка, раскинь карты, — взмолилась Валентина, — на Феденьку. Мне ноне приблазнилось, ровно Федя за окном меня кликнул. А намедни Анютка зеркальце разбила, барыни подарок, у кой я в Вятке служила. Болит шибко сердче-то, не к добру все, раскинь, баушка, карты.

Разморенная горячим чаем Авдотья достала из расписного сундука засаленные, оборванные по краям, карты. Отодвинула на край стола кружки, пузатенький самоварчик.

— Ну-тка, посмотрим…

Авдотья засветила свечку. Никодим привозил ей свечи из города после распродажи каких-нибудь товаров и Авдотьиного рукоделия: старуха вечерами вязала носки да варежки, лучину приходилось часто менять, отвлекаться же от дела она не любила. Никодим от продажи вязанья выручал неплохие деньги, так что был вынужден, скрепя сердце, привозить свечи.

Быстрыми ловкими пальцами Авдотья раскинула карты, посмотрела и нахмурилась:

— Не сердись, гулюшка, а Федор-то твой… помер, царствие ему небесное, — и перекрестилась. — То тебе и показалось, что позвал он тебя. Смертный час к нему пришел, вот и позвал, любил он тебя шибко, знать…

Валентина заголосила, обхватив голову руками:

— Ой, лишенько! А не ошиблась ты, баушка, сказала такое страшное?

Авдотья молча покачала головой.

Павлушка сидела на полке, обложенная подушками, размахивала дервянной некрашеной ложкой и чему-то смеялась.

— Доченька, — осыпала девочку поцелуями Валентина, — сиротиночка ты моя горькая! Осиротели мы, ой, я разнесчастная! — взвыла, в конце концов, молодая женщина. — Ой, мое лишенько лихое!

А Павлушка смеялась, показывая единственный зубик.

— Пореви, пореви, милушка, полегчат, небось, — одобрила старуха. — Приходил Федору смертный час, позвал он тебя, последний привет прислал, благословил вроде бы.

Валентина рыдала рядом с Павлушкой. Старухины утешения не приносили облегчения от сердечной боли. Авдотья молча ловко тасовала карты, раскладывала их на столе, собирала вновь, что-то бормотала, качала головой. Валентина прислушалась:

— Судьба твоя вдовья. Замуж выйдешь — сызнова овдовеешь. Детьми богата будешь, а счастья в них не найдешь. Отрада твоя — Павлушка, да и она судьбу твою повторит. Лежит на ней проклятье, лежит, окаянное. Горемычная у тебя судьба, и у нее будет горькая. Но старость твою она не пригреет, и глаза твои не закроет… Закроешь их ты в казенном доме. А Павлушке твоей… охо-хо… — вздохнула протяжно Авдотья, — ох, и тяжко придется в жизни, тяжельше, чем тебе.

Скрипнула дверь. В баньку вошел Никодим с бадейкой из бочажных клепок в руках. В бадейке — доверху воды, в нее входит добрых три ведра, да у Никодима сила медвежья, ему ничего не стоит эту бадейку поднять и понести.

— Будь здорова, — буркнул Никодим Валентине и неодобрительно посмотрел на самовар и неубранные кружки: ему не нравилась дружба тещи с Валентиной-иноверкой. Но тещи он, как и все в деревне, побаивался, был убежден, что Авдотья — колдунья, потому молчал: не дай Бог, осерчает, еще порчу какую-нибудь напустит. И сейчас ничего не сказал, поставил бадейку с водой в угол на сосновый чурбан, вышел из баньки хмурый и недовольный.

— Вишь ты, не нравится, что ты у меня гостюешь, леший-лешачий, — усмехнулась бабка. — А сказать что — боится, колдунья, мол, лешачиха-бабка. Башки еловые, какая же я колдунья? — и развеселилась, закатилась смехом: невдомек было деревенским, что никакой колдовской силой не обладала Авдотья. Просто за долгую жизнь она изучила нужные лечебные травы, узнала их силу и правильно применяла, потому очень редко не могла помочь человеку от недуга. А все свекор, царствие ему небесное, обучал ее, рассказывал о тайнах лесных трав. А еще зоркие глаза были у Авдотьи, смолоду все примечала за людьми, научилась угадывать их прошлое, настоящее. Как-то само получилось, что и о будущем верно говорила, уж, видно, и впрямь обладала даром божиим судьбу людскую угадывать. А то — лешачиха!

— Ох, головы еловые!.. — И Авдотья опять притопнула ногой, пропела. — На меня на молоду десята слава на году! Славушка десятая, а я не виноватая!

Валентина принялась собирать Павлушку. Закутала ее в лоскутное одеяльце.

— Пойду я. Запозднилась, загостевалась. Благодарствую за хлеб-соль, за вести добрые… — горькая улыбка мелькнула на полных губах Валентины.

Авдотья изумленно смотрела на гостью. Узнавала и не узнавала ее. Вроде, та же Валентина — статная, высокая, а лицо будто и не ее, сразу постаревшее лет на десять. Глубокая складка залегла меж бровей, глаза погрустнели, уголки губ скорбно опустились, даже румянец, и тот, кажется, поблек.

Валентина низко, в пояс, поклонилась старухе, держа на руках девочку:

— А про судьбу ее, Авдотья Никитишна, я и так разумею: сиротская судьба, горькая.

Несколько дней обдумывала Валентина бабкин совет. Как ни кинь, а всюду клин, и Авдотья, выходит, права. Земли нет, скотины нет, дом худой, без хозяина и вовсе развалится, дров на зиму Федор не успел запасти: забрали на войну. Как жить?

От свекровиного наследства Валентина не получила ни крохи. Дядья дом заколотили, а нет, чтобы отдать Валентине с девчонками. Порешили между собой, что дом сестры займет кто-либо из их старших сынов, кто задумает жениться первым — об этом сказала Валентине Авдотья. Утварь Никодим с Павлом по своим подворьям растащили, а землю пополам поделили, чтобы не простаивала зря, пока хозяин дома за нее не возьмется, а Федор — то ли вернется, то ли нет, дело военное — долгое, да и отверженный он был деревенской общиной, и его сопротивления дядья не боялись: вздумай Федор спорить с ними, то община все равно их сторону примет.

— А про судьбу ее, Авдотья Никитишна, я и так разумею: сиротская судьба, горькая.

Несколько дней обдумывала Валентина бабкин совет. Как ни кинь, а всюду клин, и Авдотья, выходит, права. Земли нет, скотины нет, дом худой, без хозяина и вовсе развалится, дров на зиму Федор не успел запасти: забрали на войну. Как жить?

От свекровиного наследства Валентина не получила ни крохи. Дядья дом заколотили, а нет, чтобы отдать Валентине с девчонками. Порешили между собой, что дом сестры займет кто-либо из их старших сынов, кто задумает жениться первым — об этом сказала Валентине Авдотья. Утварь Никодим с Павлом по своим подворьям растащили, а землю пополам поделили, чтобы не простаивала зря, пока хозяин дома за нее не возьмется, а Федор — то ли вернется, то ли нет, дело военное — долгое, да и отверженный он был деревенской общиной, и его сопротивления дядья не боялись: вздумай Федор спорить с ними, то община все равно их сторону примет.

Обидно Валентине: хоть бы дров на зиму дали или пару кур, так нет же, все забрали, кержаки окаянные, куркули бородатые. Нет, видно, правду люди бают: чем богаче, тем жадней, вот она пословица-то — не в бровь, а прямо в глаз. И как десять лет назад, когда умерла мать, Валентине опять надо было решать вопрос о своей дальнейшей судьбе.

Отец у них с Анюткой умер намного раньше матери. Он был работящий мужик и характером — отчаянный, потому пошел ночью в барский лес пару бревен срубить, а барские люди поймали его, сволокли в усадьбу хозяина. И хоть был Ефим Бурков уже свободным от барской крепости, его выпороли до беспамятного состояния, привезли на его же телеге к дому, свалили, как куль, у ворот и укатили обратно: лошадь вместе с телегой барин забрал себе за порубку леса. А судиться с барином — себе дороже. Да и не до судов было Ларисе, матери Валентины: Ефим болел, чах на глазах, и через полгода умер.

Ох, и худо стало Ларисе с двумя девчонками!..

Землю Лариса обрабатывала, как могла, поливая ее обильно слезами, пока были силы, но видно, мало земле одних бабьих слез, ей требовались еще и мужицкие руки. А вот рук таких как раз и не было в избе у Бурковых. Так что у Ларисы одна надежда — на рукоделие, тем более что стали у нее пухнуть и болеть ноги. Вот и ткала холсты да половики, а ей за работу приносили яйца либо мясца кусок, то картошки мешок или хлеба каравай, бывало, что и роженицам помогала вместо бабки-повитухи, а плата — те же продукты. И потому часто говаривала Лариса дочери Валентине: «На веретенышке я Анютку да тебя воспитываю, так понимать вы это должны». Валентина это хорошо понимала, потому старалась изо всех сил помогать матери: нанималась то рожь жать, то лен белить да мять. Так прожили они, перебиваясь с хлеба на воду, лет пять, пока Лариса совсем не обезножила, и очень скоро свезли ее на погост.

Осталась в избе одна Валентина с маленькой пятилетней сестренкой Анюткой-поскребышем, как ласково иногда называла ее Лариса, видимо, чуя близкую смерть. Скажет так и тут же истово перекрестится на икону, прошепчет: «Слава Богу, хоть старшие пристроены…»

Старшие — Екатерина, отданная замуж в соседнюю деревню за отставного матроса. Стар да сед был жених, да не нашлось в Юговцах охотников жениться на бедной бесприданнице, к тому же кривоватой. Были еще братья: Ивану лоб «забрили» еще при «крепости» и забрали на морскую службу, о нем не было ни слуху ни духу, кроме той весточки, что привез матрос Антип, ставший вскоре зятем, да Михаил, живший в Вятке, который за все время лишь два раза был у родителей.

После смерти матери бросилась Валентина за помощью к Екатерине, а у той — мужик — лодырь и пьяница, отвык от крестьянской работы на матросской службе, только и способен оказался на нехитрое дело — за чарку держаться да детей «строгать», вот и росло их пятеро по лавкам. Немощные родители Антипа тоже жили с ними. Поразилась Валентина, увидев сестру после долгой разлуки: исхудалая, бледная — нужда задавила совсем. Покручинились, поплакали горестно сестры, и уехала Валентина обратно ни с чем. Как жить ей с маленькой сестренкой на руках, коли самой-то всего восемнадцать от роду? Подумала-подумала, да и решила написать о беде старшему брату Михаилу: одна надежда на него осталась. О том, что мать умерла, он еще не знал — далеко Юговцы от Вятки, вести долго идут.

Сама Валентина не умела писать. Читать кое-как научил отец, который выучился немного грамоте, когда уходил в город по зимам на заработки. Вот и пошла Валентина к дьячку, отнесла кусок холста, что ткали еще с покойной матушкой. Говорила много, а дьячок уместил все в нескольких строчках.

Михаил приехал не сразу, и до той поры набедовалась она с Анюткой предостаточно. Ходила по самым крепким хозяйствам, поденничала до ломоты в костях, с рассвета до потемок, тем и кормила себя и Анютку. А уж натерпелась от хозяйских-то сынков: один щипнет, другой поцеловать норовит, и некому сироте пожаловаться. Но отбивала Валентина парней крепко, что под руку попадало, тем и ломила по макушке, честь свою девичью блюла, как могла, берегла себя для любимого. А любимый был: нравился ей Павлик Калинин, да боялась она и посмотреть на него — удалой да улыбчивый, родом из крепкого хозяйства. Девки липли к нему — любую выбирай, а на сироту-бесприданницу глянет, небось, если обесчестить захочет.

Брат приехал, распродал за бесценок все немудрящее хозяйство, которого и было всего: обветшалый домишко, несколько кур, коза да земельный надел на три души — его, Михайлы, брата Ивана да отца. Начнешь боронить — обязательно по чужой полоске бороной чиркнешь — вот какой «большой» у них был надел, да к тому же и земля суглинистая, родила плохо. Но даже эту землю не захотела община отдать Екатерине с семьей, которая собиралась вернуться обратно: раз вышла замуж в чужую деревню, так община теперь за нее не в ответе. Потому не торговался Михайла, брал, что давали. Заупрямься: и того не получишь. А как распродал все, тотчас уехал, забрав сестренок с собой.

В Вятке удалось Валентину пристроить сначала судомойкой в городское Техническое училище, где Михайла и сам работал конюхом. Там же поначалу и Федор Агалаков рассыльным служил. А женихаться они стали позднее, когда брат нашел ей место кухарки у доктора, с которым дружил начальник училища, и Михайла всегда отвозил доктора домой из гостей. Ушел к тому времени из училища и Федор в железнодорожные мастерские. Он оказался способным к работе с металлом, начальство его усердие и смекалку ценило, и Федор неплохо зарабатывал. Пока оба работали в техническом училище, Федор не замечал Валентину, а как встретил два года спустя — обомлел: красавица-девица была перед ним. Румяная, стройная, а глаза хоть и резво «стреляют» по сторонам, а видно, что честная и порядочная девушка.

Хозяева у Валентины были хорошие, она к себе с согласия хозяев и Анютку взяла.

Вот у тех самых господ Валентина и работала до самого замужества. А как узнали хозяева, что Валентина обвенчалась с Федором, то подарили ей новое одеяло и просили по-прежнему работать у них: девушка она смышленая и работящая, а главное — честная, да и не дурнушка какая-то, аккуратная, не стыдно, когда при гостях за столом прислуживала. Наоборот, некоторые даже завидовали доктору, что горничная у него такая красавица. И посель бы, наверное, работала Валентина у них, если бы не запрет хозяйки на детей. Вообще-то докторша была добрая, своих двое ребятишек росло, от них Анютка читать научилась и писать, но видеть беременной Валентину барыня почему-то не желала, и почувствов себя «тяжелой», Валентина согласилась на переезд в деревню Федора, который решил, что в деревне будет им лучше.

Плакала втихомолку Валентина, жалела свое прежнее городское житье, наконец, решила посоветоваться с Анюткой, хоть и мала девчонка, а как говорится, мал золотник, да дорог: сестра уже совсем по-взрослому рассуждает.

— Как жить будем, Анюта? — Валентина опустила на колени вязание. Она была хорошая рукодельница. Из-под ее рук выходили дивных узоров кружева, узоры были разные — Валентине нравилось придумывать затейливые рисунки. Все, чему ее учила мать, настоящая искусница, мастерица в рукоделии, пригодилось Валентине. Она после ухода мужа в армию брала у деревенских баб заказы на шитье одежды, а кто побогаче, те просили наплести кружев из тонких ниток и накидки на подушки.

Староверки-солдатки меньше теперь косились на Валентину — их примирило общее горе и одинаковое положение солдатских жен. Одни, как Валентина, ничего не знали о своих мужьях, другие уже получили «черную грамоту» — извещение о доблестной гибели солдата «за царя и отечество».

Валентина и сестренку приучила к рукоделию. Анютка стала тише, не пропадала днями на улице, во всем помогала Валентине и научилась шить. У девчонки проявились незаурядные способности к шитью, потому старшая сестра поручала ей шить мужские рубахи на заказ. Она и сейчас ловко шила, услышав вопрос Валентины, отложила работу в сторону и произнесла невесело:

Назад Дальше