В ожидании Америки - Максим Шраер 21 стр.


— Откуда ты знаешь, что это именно твоя бабушка?

— Они сказали «vecchia signora russa». У меня нехорошее чувство. Еще с тех пор, как я встретил тетю в траттории на площади.

— Она же всегда вместе с твоей тетей и сестренкой. Да они просто… неразлучны. Я представить себе не могу, чтобы что-то случилось.

— В том-то и дело. Извини, Иреночка. Увидимся потом.

— Возьми свою куртку.

«Разиня. Неудачник, — эти слова вертелись в голове, пока я стремительно пересекал луг и перескакивал со ступеньки на ступеньку по дороге к городским воротам. — Неудачник, ты проиграл!» А другой голос говорил: «Это твоя кровь, твоя родня, она тебя растила и читала тебе стихи Есенина, когда ты был маленьким. Беги, бессердечная крыса». «Но ее блузка была почти расстегнута, — спорил первый голос, пока я преодолевал ступеньки и выходил на дорогу. — Она была уже твоя. Ну как ты мог сбежать в последний момент?»

Невдалеке от ворот Св. Франциска я увидел родителей, сидевших в расслабленных позах на каменной скамье и поедающих мускатный виноград.

— Вы слышали? Это же бабушка! Нужно что-то делать! Она потерялась, — закричал я на всю округу.

Отец открутил крышку пластмассовой бутылки и спокойно предложил мне воды. Мама также выглядела невозмутимой.

— Мама, — сказал я, — нужно что-то делать. Нужно ее спасать.

— Она не потерялась, — ответила мама. — Она просто запаниковала, потому что твоей тети нет у нее под рукой.

— Что случилось?

— После того как ты убежал на свидание, мы с папой поболтались еще по магазинам, купили ему соломенную шляпу — такую, как он всегда хотел, — потом пошли купить еще фруктов и тут-то наткнулись на бабушку. Она была одна и явно в расстроенных чувствах. Она сказала, что твоя тетя и твоя сестренка потерялись и мы должны срочно пойти на поиски. «Нужно обратиться к властям, — настаивала она. — Власти должны вмешаться».

— А вы? — я все еще не мог отдышаться.

— Я ей попыталась объяснить, что, во-первых, они не могли потеряться. Скорее всего, твоя тетя опоздала или потеряла счет времени, как это обычно бывает. Но бабушка и слушать ничего не хотела. «Я иду к властям», — твердила она. Пришлось нам с папой показать ей, где заседает местное правительство. Ты же знаешь, что она бывает непереносимо упрямой.

— Она хотела, чтобы мамочка пошла с ней к одному из капитанов-регентов, — в тон маме продолжал отец. — Персональным переводчиком.

— Подождите, я все-таки не понимаю, что же произошло, — сказал я.

— Возможно, произошло то, что они договорились встретиться, твоя тетя как всегда опоздала, а бабушка начала психовать, — ответила мама. — Поэтому она, наверное, решила помучить мою сестру в отместку за то, что та опоздала. Все это просто такая нелепость! Как можно потеряться в кукольном городке, обнесенном крепостными стенами?

— Мы ей сказали, что будем сидеть здесь и ждать до половины третьего, — добавил отец. — Единственный путь к автобусу — через эти ворота. Она прекрасно знает, где мы находимся.

И вместо того чтобы забрать бабушку из Палаццо Публико, я присоединился к родителям, сел на каменную скамью и принялся уплетать золотистые виноградины.

Минут через десять громкоговорители снова ожили: «Attenzione! Attenzione! Говорит система экстренного оповещения граждан Сан-Марино. Пожалуйста, прослушайте объявление. Пожилая женщина из России ищет свою семью. Придите за ней в радиостанцию в Палаццо Публико».

— Что они там говорят? — спросил отец. — Я понял только «синьора» и «русса».

И в этот момент, вопреки постулату Аристотеля о соотношении возможного и вероятного в искусстве, голос моей бабушки прорвался в эфир на середине предложения вместе со скрежетом и шумом потасовки в радиорубке.

— Потерялась дочка. Дочка и внучка. Возможно, это похищение. Их нужно спасти! — истерические вопли моей бабушки плыли над стенами Сан-Марино.

— Aspetate, aspetate, — встрял мужской голос диктора, сопровождаемый шипеньем и звуками возни.

— Дайте говорить! — звучно произнесла бабушка. — Фашисты!

— Ни фига себе, — сказал отец, сжимая в руке кисть винограда. — Она в эфире. Живьем. Еж твою двести.

— Спасите моих детей! — взывала бабушка. — Я требую, чтобы правительство Сан-Марино предприняло что-то прямо сейчас. Немедленно. Это дипломатический скандал. Это возмутительно! Я заставлю вас за это ответить. Доченька, где ты?

Как долго бабушкины речи сотрясали эфир Сан-Марино? Минут пять, десять? Кроме русских фраз, которыми она старалась более или менее связно передать свой страх за жизнь потерявшихся дочери и внучки, бабушка попыталась вспомнить и другие языки, на которых она когда-то говорила или которые изучала, но с тех пор уже успела позабыть.

— Майн либе тохтер, — жаловалась бабушка на идише. — Моя донька, коханая моя, — певуче тянула она по-украински. — Згода, едношчь, братерсво, — декламировала она по-польски. И в конце выдала на немецком: — Вас ист дас? Доннер-веттер!

Исчерпав весь свой запас нерусских выражений, бабушка вернулась к русскому, придав вощеному паркету памяти трагедийный блеск.

— Я страдала во времена Сталина, — распространялся ее голос по воздушным волнам Сан-Марино. — Я училась с отличием в Харьковском университете. Меня пригласили во Дворец правительства на прием, и сам Григорий Петровский, а он был большой человек, председатель ЦИКа Украины, вручил мне денежную награду. У меня есть фотография, где он жмет мне руку. А потом, в 1939-м, товарища Петровского сняли, и я не спала всю ночь, искала эту фотографию, потому что боялась, что и меня арестуют. Я вырезала его ножницами из снимка. О, люди Сан-Марино, как я настрадалась!

Тут бабушкин голос совершил еще одну модуляцию — от лирики к дымному гневу.

— Ты слышишь меня, мерзавка? — закричала она. — Я растила тебя, заботилась, а ты теперь меня бросаешь посреди Сан-Марино! Дети — это неблагодарная саранча. Дети — сволочи, обманщики и негодяи. А за границей — вдвойне сволочи.

Перегретый голос моей бабушки транслировался по всему Сан-Марино с помощью радио службы спасения, предназначенного для того, чтобы призвать к оружию всех жителей маленькой республики в час, когда враг покажется у предгорий Монте-Титано.

— Почему никто ничего не делает? Я требую, чтобы мне дали ответ! — орала бабушка. — В СССР я была экономистом, важным человеком в Министерстве энергетики. У меня было тридцать подчиненных. Две секретарши. Сам министр знал мое имя.

В этот момент мама стала умирать от стыда перед нами, перед жителями Сан-Марино, перед всем миром.

А бабушка тем временем уже начала перечислять поименно всех знаменитых итальянцев, о которых она слыхала еще в СССР. В основном это были персонажи из кино, музыканты, политические лидеры и активисты левого крыла: Феллини, Мастрояни, Софи Лорен, Клаудия Кардиале, Верди, Доницетти, Пуччини, Робертино Лоретти, Тольятти, Грамши, Джузеппе да Витториа, Сакко и Ванцетти. Затем она припомнила Муссолини, чтобы усугубить эффект.

— Это фашистское гнездо, — рыдала она. — Помогите, они уже отлавливают евреев. Помогите! SOS, SOS, SOS!

В этот момент слова диктора «una vecchia stalinista» («старая сталинистка») и бабушкин крик «Хулиганы!» слились в одном потоке звуков, издаваемых сразу двумя громкоговорителями, закрепленными на вершине городских ворот Сан-Марино, после чего система экстренного радиооповещения затихла.

Пару минут мы сидели на каменной скамье, механически жуя виноград, не говоря ни слова. Тишину нарушил мой отец:

— Это был сильный номер.

— Не смешно, — сказала мама. — Это позор. Теперь все в Ладисполи будут об этом говорить.

Уже давно пробило два часа, и вот, наконец, тетя с кузиночкой материализовались у ворот. Тетя была в новом итальянском платье, которое она надела в то утро, вся в оборочках, вся трепещущая, как цирковая лошадь.

— Где она? — спросила нас тетя.

— Она в Доме правительства, — ответила мама. — Ты опоздала больше чем на час.

— Я побегу за ней туда, — сказала тетя, сверкая глазами. Оставив дочку с нами, она проследовала через ворота и дальше вверх по улице.

След ее еще не простыл, как мы услыхали звуки музыки, какой-то бодренький марш. Маленький оркестр появился из-за поворота дороги справа от нас. Музыканты прошли мимо нас вверх по дороге, вдоль старых городских стен. За оркестром маршировала процессия, состоящая из мужчин в белых курточках, голубых штанах и шляпах с перьями и женщин в бело-голубых платьях. Мужчины несли знамена, а женщины размахивали бело-голубыми флажками Сан-Марино с тремя пиками с башенками внутри золоченых гербов. За процессией Сыновей и Дочерей Сан-Марино проследовал взвод солдат в двууголках, с ружьями и деревянными штыками. Неужели они все изображали Наполеона на Аркольском мосту? Шествие замыкала шеренга аккордеонистов, игравших раскатистые песни, в белых форменных рубашках, коротких штанах с помочами и в забавных голубых беретах.

Вслед за ними из-за угла показалась и моя бабушка. Она брела по дороге, как отставший демонстрант, бесцельно глядя по сторонам. В кофте навыпуск, в красно-голубой панаме, свернутой набок, она напоминала итальянскую рыночную торговку фруктами в конце утомительного дня, после беспрестанного взвешивания персиков и слив. Но еще больше она походила на усталого генерала, подавившего мятеж и дико взирающего на небеса и городские стены, будто бы говоря им: «Придет день — и вы падете».

В левой руке она сжимала бутылку дешевого местного «Наполеона». То и дело отхлебывая из горлышка, бабушка следовала за процессией, распевая «Подмосковные вечера».

— Она не потерялась, — объявила нам бабушка. — Нет, нет и еще раз нет! Она бросила меня, дрянь такая. Я ненавижу ее, я отказываюсь от нее. Поганка!

Плюхнувшись рядом с папой на скамейку и положив голову ему на плечо, она стала всхлипывать:

— Ради нее я отказалась от любви, — сказала бабушка, и голос ее задрожал.

— Мамочка, мы все знаем эту историю, — сказала моя мама.

— Нет, дай мне закончить. Ты никогда не даешь мне говорить. После того как мы с твоим отцом развелись, я встретила мужчину на курорте, на Северном Кавказе. Мы оба страдали пониженной кислотностью. Он был вдовец, на десять лет старше меня, еврей, очень достойный мужчина. Жил он в Ленинграде.

Бабушка поправила свою панамку. Бутылку коньяка она зажала между коленей, но больше не отпивала.

— Ты этого, наверное, не помнишь, — сказала она, повернувшись к моей маме. — Я поехала к нему в Ленинград. Тебе было семнадцать, твоей сестре десять. Я отправила вас на весенние каникулы к брату за город. Этого человека звали Вениамин. Какой элегантный мужчина! Профессор политехнического института, со своим автомобилем. Вы понимаете, мне было сорок два, сорок два. Это было во время оттепели; Сталин умер, мы все еще надеялись… И я поехала к нему в Ленинград. Он приносил мне завтрак в постель. Творог, свежайший, с рынка. Он пел и играл на фортепиано. Для меня. Это было непередаваемо, как в кино. Ничего подобного с твоим отцом. У меня этого никогда раньше не было.

— Чего этого, бабуля? — спросила моя одиннадцатилетняя кузина.

— Тише, детка. Не было… Такого мороженого, такого сладкого мороженого, — говорила бабушка, а слезы струились из ее серо-голубых глаз, которые отказывались стареть вместе со всем организмом.

— Он сделал мне предложение. Но я наступила себе на горло. Нужно было растить дочерей, давать им образование. И что теперь? Что я получила взамен? Вот это? — указывая вперед, на три вершины Монте-Титано, она трясла своей бутылкой.

— Мама, — сказал отец бабушке, — почему бы нам всем не выпить «Наполеона»? За вашу победу над Сан-Марино.

— Бабуля, все будет хорошо. Мы тебя все любим, — сказала кузиночка. Ее остриженные кудри отросли за два месяца в Италии.

Тут через ворота галопом проскакала моя тетя, и начались слезы радости и воссоединения. Все трое — бабушка, тетя и кузина — обнимались и целовались, прыгали от радости, а мы сидели на каменной скамье и созерцали всю эту сцену. Мне с родителями не было места в этом спектакле семейной любви, где искусство и жизнь неразделимы.

К этому времени группы беженцев из нашего автобуса стали проходить мимо нас сквозь ворота Св. Франциска. Я увидел среди них Лану Бернштейн с новым ухажером, математическим гением в полосатой рубашке с короткими рукавами. «Только бы Ирена не прошла мимо», — думал я.

Мы сидели на каменной скамье, взирая на долину, где наполеоновские войска когда-то стояли в нерешительности. Коньяк обжигал глотку и успокаивал, но и ему было не под силу смыть с гортани застарелый привкус семейных проблем, место которым у психоаналитика на диване. Мы последними забрались в автобус, отъезжающий в Венецию. Через три часа пурпурные голуби Сан-Марко приветствовали победоносные наполеоновские войска.

ИНТЕРЛЮДИЯ Литература — это ЛЮБОВЬ

Вскоре после переселения в Ладисполи мы открыли для себя русскую библиотеку, где выдавали книги на дом. Она располагалась в местном центре для еврейских беженцев, который на самом деле был не центром для беженцев, а офисом из трех катакомбных комнат, кое-как обставленных, с двумя или тремя файл-кабинетами между столов, факсом и копировальной машиной. Двое иранских евреев в авиаторских очках завладели комнатами и пользовались ими, как частной конторой. Никто не знал, чем они занимались; никто не задавал лишних вопросов. Ленивый и безразличный чиновник ХИАСа приезжал из Рима раз в неделю, устраивался в одной из комнат и курил; иногда с ним приезжала дамочка на убийственных шпильках. Беженцы получали денежное пособие не в центре, а в местном банке. Вместо того чтобы выполнять обязанности канцелярских служащих и любезных библиотекарей, еврейско-иранские братья (которые, как выяснилось потом, и в самом деле были родными братьями) всячески препятствовали нашим посещениям беженского центра и библиотеки. Ходили даже слухи, что один из них назвал еврейскую даму из Гомеля «нечистой шлюхой». Вот только непонятно было, как она могла: а) услышать эти слова, которые иранец произнес тихим шепотом; б) понять их, если он говорил на фарси. Но антииранские настроения нарастали в кругах наших беженцев.

Вся библиотека занимала даже не комнату, а пять книжных шкафов. ХИАС, по-видимому, приобрел собрание книг у какой-то эмигрантской вдовы в Нью-Йорке и отправил всем скопом в Ладисполи, даже не проверив, что там было. Как иначе объяснить, почему наряду с эмигрантскими классиками Буниным и Алдановым в собрании оказалось репринтное издание «Протоколов сионских мудрецов», выпущенное в 1920-е годы в Париже. Подбор книг и журналов был вполне предсказуемый. Были там неполные выпуски и разрозненные номера нью-йоркских периодических изданий — «Нового журнала», «Воздушных путей» и др. Кроме художественной прозы, биографий и сборников поэзии в библиотеке находились книги, которые эмигранты первой и второй волны печатали в самых разных местах рассеянья — от Берлина до Монтевидео. К последней категории принадлежал и «Новый полный сонник».

Даниил Врезинский, сын знаменитого драматурга и бывший политзаключенный, который помог нам найти квартиру, привел меня в ХИАСовскую библиотеку на второй день после переезда в Ладисполи. Из одного книжного шкафа он извлек экземпляр «Весны в Фиальте» — третий русский сборник рассказов Владимира Набокова. Два уголка коричневатой обложки из тонкого картона оторвались, но в целом книга была в хорошем состоянии.

— Это издание 1956-го года, оригинал, — сказал Даниил, поглаживая обложку. — Издательство имени Чехова. Стоит немалых денег. Местные варвары ее уничтожат рано или поздно.

Похоже, что экслибрис с внутренней обложки срывали второпях: верхняя часть с именем и фамилией бывшего владельца и эмблемой отсутствовала, а вот нижняя часть сохранилась. На ней был адрес в Рего Парке, Нью-Йорк. В то время я понятия не имел, что Рего Парк — район Квинса, и рисовал в голове городишко где-нибудь на Лонг-Айленде.

Я до сих пор испытываю прилив радости, когда пробую на язык эти слова, печатая их (теперь уже в обратном переводе на родной язык): читая «Весну в Фиальте», я испытывал чувство любви. Сколько помню себя, мой отец любил повторять девиз Набокова: «Литература — это Любовь». Отец выбрал эти слова эпиграфом к мемуарному роману, который начал писать в Москве зимой 1986-го, пережив инфаркт и самые худшие месяцы преследования органами госбезопасности. Роман этот назывался «Друзья и тени», и в нем отец хотел воздать должное своей ленинградской литературной молодости времен хрущевской оттепели. Потом, в Америке, уже учась в аспирантуре, я обнаружил, что этот эпиграф взят из самого начала романа «Отчаяние», который Набоков написал в 1933-м в Берлине. Мой отец цитирует набоковский афоризм не полностью. В русском тексте он выглядит следующим образом: «Во-первых, эпиграф, но не к этой главе, а так, вообще: литература — это любовь к людям». В 1936-м в Берлине Набоков сам перевел «Отчаяние» на английский, и перевод вышел в Лондоне двенадцать месяцев спустя. В переводе из начала седьмой главы выпали слова «к людям», а осталась «Любовь» с заглавной буквы: «То begin with, let us take the following motto (not especially for this chapter, but generally): Literature is Love». Во втором варианте набоковского перевода «Отчаяния» начало седьмой главы было в точности сохранено, хотя по сравнению с английским переводом 1936 года в опубликованный в 1966 году вариант Набоков внес существенные изменения. Таким образом, мой отец цитирует слова Набокова в том виде, в каком они присутствуют в английских вариантах перевода, но не в русском оригинале. Как же отец мог процитировать по-русски слова Набокова, которые в то время мог прочитать лишь по-английски и которые совершенно определенно не читал? (Отец стал читать художественную прозу по-английски только после приезда в Америку.) Более того, я уверен, что отец мог найти афоризм Набокова лишь в нелегально ввезенном в СССР репринте берлинского русского издания 1936-го года; этот ардисовский репринт 1978 года кто-то из знакомых-отказников давал отцу почитать еще в Москве. В предисловии к изданию английского текста 1966 года Набоков говорит о «предчтении» («forereading»), и мне думается, что моему отцу удалось каким-то образом «предчесть» американскую посмертную жизнь русского афоризма Набокова. Но не пора ли завершить это литературное отступление и вернуться в июнь 1987-го, в Ладисполи?

Назад Дальше