Помню, как я поплелся в свою комнату, пока мама убирала со стола. У нас в коридоре стеклянная стена, сквозь которую просматривается гостиная. Там он и сидел в своем кресле, почти в темноте, читая при свете лишь одной зажженной лампы. Было ясно, что он ломает комедию, дабы убедить весь мир, как он якобы увлечен книгой. Но поза, в которой он сидел, его выдавала. Так книгу не держат. Понятное дело, он был обижен. Никто на свете ни за что бы не поверил, что он читает. Скорее всего, он и сам не очень-то в это верил.
Лежа в постели, я думал о вдове в леопардовом манто, об ее уродливых лаковых туфлях и ультрамолодежной стрижке; потом я думал о маме, которая была гораздо моложе, привлекательнее и лучше ее, о маме, которая, играя роль, соглашалась на мучения и готовила при этом замысловатые яства для человека, который их даже не пробует. Я до чертиков разозлился и решил переключиться на что-то другое, иначе пролежал бы так всю ночь без сна, а назавтра в школе меня донимали бы вопросами, все ли у меня в порядке, а это еще хуже. Потому что у меня как раз таки все тип-топ (спасибо, что интересуетесь), а вот остальных без зазрения совести можно отправить на скотобойню. Прицельный выстрел с близкого расстояния прямо в голову, чтобы не рыпались понапрасну. Нет, они не страдали, разве что при жизни, но в любом случае не в тот момент, когда был спущен курок.
3
Школа находится буквально в двух минутах ходьбы от нашего дома, за углом, но я вечно умудрялся опаздывать. Возможно, всему виной как раз эти две минуты, не знаю, но прийти вовремя мне не удавалось. Каждое утро повторялся один и тот же ритуал: я сбегал с лестницы нашего дома, впопыхах огибал угол и с выпрыгивающим из груди сердцем жал на звонок, потому что ровно в восемь двадцать вахтер запирал дверь. Если ты опаздывал на пару-тройку минут, он лишь окидывал тебя строгим взглядом и пропускал. Строгим, но все-таки человечным взглядом, что уже немало, поскольку так называемому квалифицированному персоналу в нашей школе это почти несвойственно. Однако за серьезное опоздание, скажем на четверть часа, тебя оставляли в коридоре дожидаться следующего урока.
Моим уделом было ежедневное опоздание на одну-две минуты, провести же час в коридоре мне так и не посчастливилось. Все знали, что живу я за углом, и, задержись я на пятнадцать минут, пришлось бы потом оправдываться перед дирекцией целую вечность.
Один только внешний вид школы уже наводит тоску. Почему родители так активно работают локтями, стремясь пристроить туда своих отпрысков, – загадка. Скорее всего, их прельщает методика обучения, или, точнее, то, что за нее выдают. В нашей дивной школе все продумано досконально: каждый ребенок учится в своем темпе, по индивидуальной программе, с глубоким чувством личной ответственности. Попробуй объяснить кому-то, что все это значит, – шарики за ролики закатятся. Называется наше заведение лицей Монтанелли – в честь одной итальянки по имени Мария Монтанелли, которая сто лет назад и придумала сей образовательный подход, желая дать возможность нищим детишкам из трущоб Неаполя пробиться в люди. Сразу оговорюсь, что у этой Монтанелли были самые благие намерения; к счастью, она не дожила до сегодняшнего дня и не увидела, как исковерканы ее идеи.
Между родителями, очевидно, налажен тесный контакт посредством сарафанного радио, потому что большинство учащихся школы одного поля ягоды. В основном это дети из артистических семей: художников, скульпторов и всяких театральных деятелей, этакие умники, у которых всегда наготове свое собственное мнение, которые фальшиво-капризным голосочком разглагольствуют на интересные лишь им темы, полностью, вплоть до мельчайших жестов, копируя своих предков.
Я как-то был в гостях у такой вот актерской семейки. Этот визит многое мне объяснил. Тому, у кого отец даже дома целыми днями выступает как на сцене, требуются изрядные усилия, чтобы не свихнуться. Ни единого предложения папаша не мог произнести по-человечески, а я не знал, куда деваться от неловкости. Убежденный в своей неповторимости, с сигаретой во рту, он горланил французские шансоны, одновременно взбивая в миске яйца для омлета. Наверное, воображал себя Ивом Монтаном. Не знаю почему, но все эти артисты похожи не на нормальных людей, а исключительно друг на друга. Они никогда не выходят из роли. Даже лежа в могиле, они, скорее всего, продолжают менять маски. После часового пребывания в том доме у меня заныли челюсти и брови. Невозможно было удержаться, чтобы не подыгрывать тому типу. Зато я стал с пониманием относиться к своим одноклассникам, которые живут в атмосфере раскатистых натужно-театральных фраз, второсортной мимики и вечно поднятого занавеса.
Впрочем, это касается всех, у кого богемные родители. Невыносимо ведь, когда тебе проедают плешь, убеждая, что ты непременно обязан стать суперкреативной личностью. Мне вспоминается один мальчик из начальной школы Монтанелли по имени то ли Юрген, то ли Патрик… да, Патрик! В голове не укладывается, как можно наградить ребенка подобным именем – афганской борзой и то не дашь такую кличку. Впрочем, тот Патрик явно страдал манией величия. У него было до того надменное и хмурое лицо, что ближе чем на сорок метров подходить к нему не хотелось. Однажды учитель музыки Кромхаут, посещавший нас раз в неделю, чтобы в очередной раз помучить класс набившими оскомину канонами (одно слово «канон» уже вызывало рвотный рефлекс), так вот, этот Кромхаут как-то раз весьма деликатно поинтересовался, не желает ли кто-нибудь из нас сыграть на пианино.
Девяносто девять процентов нашей гоп-компании, включая меня самого, брали уроки фортепиано, скрипки, флейты или еще чего-нибудь похуже, что считалось неотъемлемым атрибутом хорошего воспитания в семьях добропорядочных родителей из престижных районов. Но сейчас речь не о том. Речь о Патрике, который со вздохом поднялся со стула, будто делал всем великое одолжение, и, устремив томный взгляд к воображаемому горизонту, сел за инструмент. В классе было слышно, как летит муха.
– Эту пьесу я сочинил после ссоры с мамой, – сказал Патрик, опустив голову, чтобы сосредоточиться и приступить к исполнению.
Самой пьесы я уже не помню, но помню, что подразумеваемая эмоция была сполна отражена в его произведении. Ничего удивительного. Начальная школа кишмя кишела патриками, которые в свои десять лет с кисточкой в руках отступали на несколько шагов от мольберта и, многозначительно прищурившись, бубнили себе под нос: «Распределение цветовых плоскостей удалось еще не в полной мере…» – или прочую заумную чепуху.
Помимо «артистов» в нашем лицее учатся дети толстосумов. Обучение здесь стоит в шестнадцать раз дороже, чем в обычной средней школе, так что простые смертные при зачислении отпадают автоматически. Кроме того, все учебные здания понатыканы в одном районе – районе, где деньги растут на деревьях. У богатеньких родителей все под боком: детский сад Монтанелли, начальная школа Монтанелли и лицей Монтанелли – учреждения единой, пусть и не самой современной, но в любом случае эксклюзивной образовательной системы – расположены на расстоянии вытянутой руки. Таким образом, с пеленок до первых шагов в реальный мир твой ребенок надежно застрахован от плебейской вони.
Мой отец не испытывает недостатка в деньгах, но разница в доходах по сравнению с другими семьями, пусть и минимальная, все же была. Помню, например, сады при домах моих приятелей, где я часто играл в раннем детстве. Роскошные сады, с убаюкивающими, плавно вальсирующими оросительными установками, с белыми металлическими столами, с холодным лимонадом и вазами, полными шоколадных конфет. Однако самое неизгладимое впечатление произвели на меня педальные автомобили. В некоторых семьях с двумя детьми их было по пять-шесть, припаркованных у крыльца. При виде сверкающих спортивных машин, джипов, броневиков и даже автокрана текли слюнки. О том, как я на коленях умолял своих друзей позволить мне прокатиться хоть на самой плохонькой тачке из всех, лучше не вспоминать. Вернувшись домой, я выклянчивал у родителей себе в подарок такую же игрушку, но, увы, тщетно.
Я единственный ребенок в семье, и больше всего родители боялись меня избаловать. Разумеется, они действовали из лучших побуждений, однако, как ни старайся, единственного сыночка балуешь помимо воли. Вокруг была тьма-тьмущая педальных автомобилей, у меня же не было ни одного. По ночам, лежа в постели с широко открытыми глазами, я грезил о собственной педальной машине: черной блестящей модели, по бокам которой белыми буквами выведено «ПОЛИЦИЯ», маневренной и снабженной сиреной. В моих ночных фантазиях я совершал один арест за другим, беспощадно преграждая путь какому-нибудь водителю, после чего степенно выходил из машины, снимал белые кожаные перчатки и, небрежно похлопывая ими, требовал документы у задержанного. На глазах у меня, само собой, были солнцезащитные очки с зеркальными стеклами. Документы нарушителя, как правило, были не в порядке, и он неоднократно вызывался потом в полицейский участок для дачи показаний. Я фантазировал о дальнейших разборках в участке, но об этом я умолчу. Не купив мне педальную машину, родители совершили большую ошибку – я мог бы очистить наш район от всякого сброда, это ясно как дважды два.
Каким образом слабоумный оказался в системе Монтанелли, для меня загадка. Можно предположить, что у него были состоятельные предки, но я видел их на похоронах, и выглядели они весьма заурядно. Мать прижимала к лицу белый платок, а отец, стоя с неестественно прямой спиной, смотрел сквозь толпу присутствующих. Он не плакал, казалось, что его горе растеклось гораздо дальше, за границы этого кладбища. Никак нельзя было сказать, что денег у них куры не клюют, уж я-то в этом разбираюсь.
Скорее всего, лицей Монтанелли просто решил записать его на счет своих заслуг, продемонстрировав обществу, что, мол, без церемоний принял на обучение умственно отсталого ребенка. Ребенка, перед которым другие образовательные учреждения без разговоров захлопнули бы дверь, в то время как только в Монтанелли его встретили с распростертыми объятиями. «Это у нас обычная практика», – примерно так, вероятно, они рассуждали. Надо было видеть этого пентюха, когда он впервые переступил порог нашего класса. От этих воспоминаний у меня до сих пор мурашки по коже, тем более памятуя о том, что случилось впоследствии. Не то что я как в воду глядел, но, по-моему, им следовало хорошенько пораскинуть мозгами, прежде чем принять его в лицей. Не нужно было семи пядей во лбу, чтобы почувствовать: до беды недалеко. Но сейчас это предпочитают замалчивать. Если толкаешь кого-то на глубину, не говори потом, что не знал, насколько там глубоко. То, что там глубоко, я понимал с самого начала, но что бывает еще глубже, до меня дошло лишь после того, как я лично пережил эту трагедию.
4
Слабоумный появился в нашем классе где-то посреди учебного года. (Наверно, на то были причины, но сейчас это неважно.) Из окна классной комнаты все равно невозможно было разобрать, какой на дворе месяц. Дождь ли, снег ли, солнце или мокрые осенние листья – один черт, по существу ничего не менялось, пейзаж за окном не отличался разнообразием. Времена года неохотно влачились друг за другом по пятам, словно в этом прогнившем, паршивом районе у них не было сил. Словно здесь им не хватало воздуха. По мне, так следовало вообще замуровать эти окна – вид из них лишь наводил скуку: дома с унылыми занавесками, припаркованные автомобили, деревца… К тому же худосочные – старые деревья были выкорчеваны бомбежкой. Нет, лучше было не смотреть на улицу – она лишь усугубляла тоску. Так что приходилось целиком сосредотачиваться на уроках.
– Знакомьтесь, это Ян, – сказал директор школы. – Отныне он будет учиться в вашем классе.
Они стояли в дверном проеме. Директор обнимал слабоумного за плечи, словно тот нуждался в защите.
Не знаю, как остальные, но я сразу заметил, что у него не все дома. Даже не по выражению лица (которое едва ли что-то выражало), а скорее по его цвету, напоминавшему жухлую упаковочную бумагу, или картонную коробку, четыре месяца простоявшую под дождем, или серую папку 1935 года из магазина канцтоваров. Подобный цвет лица я уже когда-то видел. В начальной школе со мной учился мальчик с точно такой же бескровной физиономией. Не верилось, что у него по жилам течет кровь. Вдобавок его тело было странным образом искривлено – казалось, он вот-вот завалится набок. Звали его Фердинанд Вервихт. Он жил в соседнем доме, и каждое утро в течение года мы вместе топали в школу. Сначала мы ходили пешком, заранее договорившись, какими мы будем моделями грузовиков. Мы всегда представляли себя грузовиками: тягачами с длиннющим сорокапятиметровым полуприцепом, гигантскими автокранами с поперечным размахом в пять метров или военными грузовиками, взгромоздившими себе на спину танк «Центурион». Я обожал эту игру и начинал фантазировать уже по дороге к дому Фердинанда Вервихта. Сидя за рулем в просторной, хорошо обогреваемой кабине, я возвышался над миром, глядя на него свысока сквозь панорамное лобовое стекло, из-за необъятной приборной панели, усеянной пачками сигарет. А потом появлялся Фердинанд… На тонких, ерзающих ножках он выводил свой грузовик из гаража, выполняя залихватский поворот… Надо было видеть, как, вращая двухметровый руль воображаемого мастодонта, он вырывался за пределы безобразного тела, определенного для него судьбой. Ведь у него была еще и ущербная рука с полупарализованными, непослушными пальцами. Но как только он залезал в семидесятипятитонный грузовик с прицепом, он будто сбрасывал с себя все физические недостатки. От нашего громыхания по тротуарам здания сотрясались до основания. Фердинанд имитировал звуки дизельного мотора мощностью девятьсот лошадиных сил и гидравлических тормозов (пшш… пшш), когда на углу нас останавливала жалкая, брюзжащая тележка с молоком.
Позднее мы ездили в школу на самокатах. Да, в один прекрасный день мне подарили самокат. Почему-то педальную машину мне иметь возбранялось, а самокат нет. Не спрашивайте почему. Может, потому, что у самоката два колеса, а у машины четыре. Сейчас неохота в это вникать. Это была выкрашенная в безвкусный розовый цвет подержанная модель, но на настоящих пневматических шинах, что уже нехило. Сколько раз за свое детство мне приходилось слышать слово «подержанный». Родители полагали, что, покупая мне подержанные вещи, которым сто лет в обед, они меня не балуют. Подержанный радиоприемник, подержанный пикап, подержанный велосипед и так до бесконечности. В то время как новое все такое клевое и даже пахнет новым, мне долгие годы приходилось довольствоваться секонд-хендом. Для кого-то, наверное, это все равно что донашивать видавшие виды шмотки подросшего старшего брата – рубашки, штаны, носки, ботинки. Надо заметить, что у родителей вполне хватало средств, чтобы раскошелиться на новые вещи, не засаленные чужими руками. Видимо, они просто не знали, как правильно распорядиться своим капиталом, ведь происхождения они были незнатного, вот и не решались покупать для меня вещи в нормальных магазинах. Неужели им было невдомек, что сам по себе секонд-хенд – это следствие чрезмерного изобилия. Неужели они полагали, что какому-нибудь африканцу в его Африке взбредет в голову пойти и продать свой замызганный глиняный кувшин в качестве подержанного…
Но я опять отклонился от темы. Однажды Фердинанд Вервихт отмочил такой номер, что я реально прибалдел. Это случилось в один из тех мерзких зимних дней, когда больно хлещет по лицу колкий дождь, а на дорогах гололедица. Мы возвращались на самокатах из школы. Намеренно тормозя так, чтобы самокат заносило на триста шестьдесят градусов, я с непроницаемым лицом совершал неописуемо крутые виражи. Фердинанду, разумеется, захотелось повторить за мной эти мои умопомрачительные трюки, не шмякнувшись при этом зубами об обледенелую тротуарную плитку. Но сохранить мало-мальское равновесие ему было не под силу: его несуразное, скособоченное тело и одна действующая рука, которой он держал руль, в то время как другая, с деревянными пальцами, болталась где-то на уровне груди, противились поставленной задаче. Неудивительно, что он грохнулся оземь, и к тому же весьма неудачно. Его самокат отлетел на проезжую часть, а сам он стукнулся головой прямо о тротуар, вляпавшись вязаной варежкой в полузамерзшие какашки какого-то кокер-спаниеля. Я покатился со смеху, но Фердинанду было не до шуток. Он стал серее серого, молча подобрал свой самокат и, не оборачиваясь, помчался домой.
Не прошло и получаса, как у нас дома раздался телефонный звонок.
– Это госпожа Вервихт! – крикнула мама.
Госпожа Вервихт была, естественно, матерью Фердинанда. Немка по происхождению, она говорила со странным акцентом. Понять ее было нелегко и уж тем более по телефону. Прижав трубку к уху, я напряг слух, всеми силами стараясь вникнуть в содержание ее слов. Она считала, что это я, оказывается, столкнул Фердинанда с самоката, повалил его на тротуар, да еще измазал собачьим дерьмом его больную руку в вязаной варежке. Это звучало настолько неправдоподобно, что от удивления я впал в ступор, потеряв дар речи.
Мама стояла рядом. Понимая, что она слышит лишь одну сторону, то есть меня, я таки нашелся и промямлил: «Я его предупреждал, что там скользко…» Не придумав ничего лучшего, я как идиот все твердил одно, потихоньку свирепея и мысленно желая Фердинанду Вервихту провалиться в тартарары с его самокатом. По телефону я бы так и не смог сказать ничего путного, одним лишь голосом не докажешь свою правоту.
– Сейчас я к вам зайду и все объясню, – решился я наконец и бросил трубку.
Госпожа Вервихт отворила дверь еще до того, как я нажал на кнопку звонка. За ее спиной прятался хныкающий Фердинанд. Я рассказал обо всем, что произошло, глядя ей прямо в глаза. Ведь в глазах больше правды, чем во всех словах, вместе взятых. И пока Фердинанд орал и истерично топал ногами, я понял, что свершилось чудо: его мать мне поверила. Даже не дослушав меня до конца, она повернулась к сыну.
– Ты омерзителен, – сказала она по-немецки или по-голландски с немецким акцентом, уж не помню. Вероятно, по-немецки это звучало еще выразительнее.