Спаси нас, Мария Монтанелли - Кох Герман 5 стр.


Он обожал распространяться о своем лошадином здоровье. Нет более жалких людишек, единственным достоянием которых на исходе пустой, никчемной жизни является их «здоровое тело». Изо дня в день он таскал меня по жаре на многокилометровые прогулки в горы, где только чахлые кустики да насекомые. Там он, то и дело оборачиваясь, любопытствовал: «Надеюсь, ты не устал? Давай поднатужься! Мне семьдесят, но посмотри, как я легок на подъем!» При этом он без устали долдонил что-то о растениях, пытая меня, чем отличается, например, чертополох от мака, после чего переключался на птиц. Остановившись вдруг как вкопанный посреди выжженной солнцем поляны чертополохов, он возносил палец к небу и замирал: «Слышишь? Это сероклювый желтохвост! Что-то рано в этом году. Прошлым июнем их здесь еще не было…» Пестрые лысухи, пятнистые горлицы – он их всех знал назубок. По ночам, лежа в постели, я мечтал о пневматическом ружье, чтобы перестрелять у него на глазах всех его пернатых друзей. Я ничего не имею против птиц, но на кой черт мне их названия? Не говоря уже о растениях. По-моему, так называемые любители напрочь лишены масштабного мышления. Зарывшись в свои энциклопедии, не видя дальше своего носа, они до смерти боятся хоть разок заглянуть за горизонт.

Дядя Фриц был не только знатоком природы, но и чемпионом по затыканию рта. О чем бы я ни заводил разговор во время трапез из бесчисленного множества приготовленных тетей закусок, первых, вторых и сладких блюд, дядя Фриц всегда умудрялся меня перебить, нетерпеливо встревая: «Так-то оно так, но вот тебе другой пример…» И начинал пересказывать набившую оскомину историю, выдавая ее за свою. «Благодаря своей профессии я знаю людей как облупленных». На самом же деле у таких вот фрицев в запасе ровно восемь анекдотов и двенадцать крылатых выражений, щеголяя которыми они мнят себя философами. Мороз по коже, как чудовищна человеческая старость, если вдуматься.

Гости, навещавшие их, пусть и ненадолго, обязаны были оставить в специально заведенной книге свой отзыв о том, как восхитительно провели время в доме четы Фрицев. Подсунув гостям эту книгу, хозяева садились рядом, чтобы наблюдать за процессом. Я искренне сочувствовал всем этим бедолагам, которые стыдливо корябали там какую-нибудь вымученную любезность. Стоило им отложить ручку, как дядя Фриц с женой, вырвав у них драгоценный фолиант, принимались зачитывать хвалебный отзыв. С таким же успехом можно было бы в присутствии лагерной охраны расспросить военнопленного, доволен ли он, как с ним обращаются: ясное дело, тот ответит, что лагерь этот, где дни напролет можно играть в пинг-понг, и есть предел его мечтаний. Просто такие деревенские олухи, как дядя Фриц, со своими книгами отзывов под мышкой, жаждут подтверждения своего высочайшего достоинства, в котором сами они не очень-то уверены. В минуты сомнений они всегда могут ухватиться за эту книгу, как за спасательный круг, и, перечитав отзывы знакомых, облегченно вздохнуть: «Ах, как же все-таки нас любят…»

Когда я получил телеграмму с известием о том, что мама совсем сдала, у меня прямо гора с плеч свалилась от возможности вырваться домой. Они проводили меня на вокзал. «Что бы ни случилось, ты можешь всегда на нас положиться», – сказала тетя. Неплохая тетка, она желала мне добра. Я даже было устыдился своих слов, в спешке начерканных мной в книге отзывов, пока они возились в саду. Как бы то ни было, в рай этой супружеской пары я больше не попал и никогда с ними не пересекался.

От других родственников я узнал, чем закончилась их идиллия. Дядя Фриц всегда предвидел концовку той или иной истории еще перед началом чтения, хорошо разбирался в ботанике, но вот в собственной жизни разобраться ни черта не смог. Не прошло и двух месяцев после смерти мамы, как его жена сбежала с молодым французским архитектором. Я видел, как он ухаживал за ней во время своих визитов, распинаясь об оригинальной деревенской черепице в прованском стиле. Я сразу смекнул, что эти двое неровно дышат друг к другу, судя по взглядам, которыми они обменивались за столом, пока прощелыга-француз накладывал себе на тарелку салат из анчоусов. Дядя Фриц был слишком увлечен человековедческими воспоминаниями из собственной практики и не замечал, что происходит. После ухода жены поток гостей быстро иссяк. Сам дядя Фриц почти перестал выходить из дому; времена года сменяли друг друга, деревья и цветы увядали и зацветали вновь, но уже без дядиных ценных комментариев. К счастью, у него под рукой была книга отзывов, свидетельница той идиллической эпохи, когда все вокруг считали его достойнейшим человеком.

Вспоминаю, как он стоял на платформе, провожая взглядом уходящий поезд. Его поднятую в прощальном жесте руку и его широкую улыбку, на которую, мол, я всегда могу положиться. Остается только надеяться, что в конце концов ему удалось «положиться на самого себя», ведь все эти лютики-цветочки, названия которых отскакивали у него от зубов, не сослужили ему никакой службы. Его энциклопедические познания оказались бесполезны. А уж тем более – люди, по образу и подобию которых он строил свою «яркую жизнь». Сиротливо сидя перед камином, слушая завывания ветра за окном, он искренне недоумевал, как же так получилось, что на первой странице своей жизни он не сумел предугадать ее финал и что, в сущности, из-под его пера вышла третьесортная, паршивенькая книжечка, которую любой уважающий себя читатель уже в самом начале, позевывая, отложит в сторону, однако самому дяде Фрицу пришлось дочитать ее до конца.

Отец встретил меня на вокзале. Неистовствовала буря, повсюду валялись сорванные ветром ветки. Той ночью он сказал, что «скоро все кончится». Мама спала, ее привезли домой, потому что в больнице помочь ей уже были не в состоянии. Лифт настроили таким образом, чтобы выше второго этажа он не поднимался, – лишний шум был ей ни к чему. Коридор застелили толстым ковром. Пахло лекарствами. В ту ночь я так и не смог заснуть, буря улеглась, и я прислушивался к глухим звукам, доносящимся с улицы.

На следующее утро я увидел маму при свете дня. Она спросила, как она выглядит. Мне пришлось наклониться к ней, чтобы разобрать, что она говорит.

– Нормально, – сказал я, глядя на иссохшее и одновременно отекшее желтое лицо.

Она попросила меня принести зеркало, она уже давно не видела своего отражения. Открыв шкафчик в ванной комнате, я обнаружил четыре зеркальца. Одно из них, в позолоченной оправе, мама всегда носила в сумочке. Отец ушел на работу, и дома было неестественно тихо. Из окна я увидел соседа, сгребающего в кучу опавшие за ночь ветки и листья. Я вернулся в спальню матери.

– Что-то не могу найти ни одного, – сказал я.

Она лежала с закрытыми глазами. Я даже не был уверен, что она меня услышала.

– Мне надо идти, я договорился с Эриком, – сказал я. – Вернусь во второй половине дня.

Она открыла глаза.

– Хорошо, – сказала она. – Буду рада тебя видеть. Но если у вас с Эриком свои планы, не торопись. Не стоит отменять их ради меня.

Я поцеловал ее в пылающие щеки.

– До скорого, – сказал я.

У двери я хотел помахать ей на прощание, но она уже снова закрыла глаза.

Я спустился по лестнице на второй этаж и вызвал лифт. На улице заскочил в телефонную будку на углу, чтобы узнать, дома ли Эрик.

8

Уже не помню, кому первому пришло на ум обратиться к психологу. Вероятно, Ван Балену, который приперся к нам домой обсудить с родителями мои плачевные показатели и мой негативный настрой. Это было еще до болезни мамы и задолго до появления слабоумного в нашей школе. «Он тебе симпатизирует, – заключила мама. – И хочет помочь». Я сильно расстроился, если не сказать обиделся, из-за того, что мама пошла у них на поводу, попавшись на удочку их психологического трепа, возведенного в лицее Монтанелли чуть ли не до официального языка общения. Разумеется, одним лицеем дело не ограничивалось – зараза психотерапии поразила весь район. Считалось, что визит к специалисту лучше не откладывать в долгий ящик. На прием записывались целыми семьями, стоило детям достичь пятилетнего возраста. Избыток у людей денег и свободного времени очень даже способствует бурной деятельности служителей психиатрии.

Правда, к некоторым бедолагам помощь не поспевает вовремя. Так, на торговой улице с четвертого этажа выбросилась в прошлом известная, но позабытая шестидесятилетняя актриса. Чуть позже в соседнем доме ее примеру последовал никем не признанный писатель. И это лишь самоубийства, дошедшие до страниц газет. А чего тут удивляться? Многие в нашем районе утро начинают с хереса, в то время как другие жертвы хандры все чаще косятся на пузырек со смертельной дозой снотворного. «Произошла трагедия, помочь ему было невозможно…» – сокрушаемся мы с Эриком всякий раз, когда замечаем, что кто-то безответно влюблен или кому-то грозят крупные неприятности. В нашем районе ты обречен – и как ни рви жилы, трагедия неминуемо тебя настигнет. Словом, почти на каждой улице светилась позолотой такая вот табличка – «Консультации по записи». И если ты обходил ее стороной, на тебя смотрели как на психопата. Жители нашего района отморожены на всю голову, вот и хвастают наперебой офигительными результатами этих консультаций. Хотя по их поведению не заметно, чтобы они выздоровели. Зачастую результаты эти сводятся к тому, что, оправившись от болезни, человек полон решимости осчастливить свое ближайшее окружение всей той мутотенью, которой он компостировал мозги врачу. Эти пациенты неизлечимо больны болтологией. Есть и такие, кто, наоборот, полностью замыкается в себе. Они молчат, как индийские гробницы, лишь нервно подергивая головой. Когда к ним обращаешься, они нервно вздрагивают, словно им только что прострелили шею. С этой группой пациентов еще можно примириться. По мне, так пусть подольше прочищают свои внутренние засоры. По крайней мере, других не напрягают.

Короче, меня таки затащили на прием. Я не сопротивлялся, уже не помню почему, наверно из спортивного интереса. Штаб-квартира психологов располагалась в каком-то бараке в центре города. На первой же консультации мои предки умудрились поцапаться. Мама заявила, что любовная связь мужа, который дважды в неделю притаскивается домой под утро, отрицательно сказывается на душевном равновесии их сына-подростка. Слушая ее весьма простодушный рассказ, я, честное слово, был готов провалиться сквозь землю. «К делу это совершенно не относится!» – возмутился отец. И здесь я с ним согласился. При чем тут предки? Если бы мне дали слово, я бы все объяснил. Но до меня очередь дошла нескоро.

Вопреки моим представлениям тот психолог оказался вполне земным существом. Он курил трубку и смахивал скорее на частного детектива из американского сериала, который, сидя за дверью из матового стекла с табличкой «Частное расследование», в два счета раскрывает инсценированное самоубийство или распутывает грязное бракоразводное дельце. По выражению его темных глаз или по характерному изгибу бровей сразу было понятно: он ничто не воспринимает всерьез. Что вполне естественно, если полжизни выслушивать чужую брехню.

После того как мои предки наконец смотались, меня заставили сдавать так называемый развернутый тест. В чернильных кляксах я должен был, к примеру, разглядеть очертания различных фигур и ответить вдобавок на вопросы типа: «Что общего между древесиной и углем?» Оба вещества используются как топливо – таков был правильный ответ. Помню как сейчас вопрос о столах и стульях. Как я ни напрягал мозги, додуматься до того, что то и другое – это предметы мебели, я так и не смог. Ответ лежал на поверхности. Я же копал слишком глубоко, подозревая, что этот вопрос с подвохом, как и большинство задаваемых мне, ведь в реальности мир гораздо сложнее, чем совокупность нескольких однородных предметов. Но на подобных мне самоедов этот тест рассчитан не был. Затем меня попросили написать на выбор сочинение по картинкам: наклеенные на картонки изображения двух глядящих в окно бабусек и стоящего под фонарем в темноте одинокого мужчины. Ежу понятно, каким образом они пытались добраться до моего «подсознания». Если бы я дал волю своей фантазии и вжился в образ маявшегося под фонарем персонажа, они не мудрствуя лукаво причислили бы меня к затворникам и меланхоликам. Я же представил себе, как того малого прошивает автоматная очередь из проносящегося мимо автомобиля и никто не приходит потом на его похороны. Поставив точку, я подумал: какие же выводы они сделают из моего сочинения? Стремление покончить с невыносимым одиночеством? Агрессивность? Я перечитал свое творение, подумал было написать его по новой, но в итоге оставил все как есть. Хочу сказать лишь одно: твою личность здесь оценивают по тому набору фраз, которые ты влегкую настрочил за пять минут и которые тебе неохота было переписывать, потому что вся эта долбаная писанина по нашлепанным на картонки картинкам тебе до смерти обрыдла.

Кстати, все до одной картинки были мрачными, что тоже наверняка было неспроста. Похожие карточки использовались у нас на уроках английского и французского в Монтанелли. К лицевой стороне такой карточки была приклеена картинка, например стул, а на обратной стороне – наименование, например «a chair». В каждой пачке было по тридцать карточек. Тебе надлежало вызубрить их и отчитаться. Учитель поочередно показывал картинки, которым ты присваивал словесные обозначения: «A chair… a duck… a garden»[2]. Меня всегда мучил вопрос, кто выдумал эти карточки, кто вырезал и наклеивал все эти картинки – ведь это кропотливый труд. Все твои достижения фиксировались в рабочей тетради. Каждый работал в своем темпе. Чем больше карточек ты сдавал, тем быстрее заполнялась рабочая тетрадь. На деле зубрилы, опережавшие всех остальных, взахлеб хвастались своими успехами, невольно создавая в классе бешеную конкуренцию, которая, скорее всего, не предусматривалась сей педагогической методикой. А что тогда предусматривалось? Людей редко интересует, насколько их гениальные идеи оправдывают себя на практике.

Во второй половине дня мне назначили, что называется, личную беседу. Ван дер Дюссен уже разложил на столе результаты теста. Теребя трубку, он сказал, что самый высокий балл у меня в части логического мышления. «Всего пять процентов пациентов достигают подобных вершин», – уточнил он. Я понятия не имел, к чему он клонит. Может, это была единственная надежда на мое спасение – не знаю. В любом случае эти сокровенные «пять процентов» спасали меня на протяжении оставшихся лет моего пребывания в лицее Монтанелли. Ведь чего-чего, а логического мышления в Монтанелли нет как нет.

Словом, я проникся доверием к этому Ван дер Дюссену. Я подумал, что, поскольку терять мне нечего, я вполне могу ему открыться. Прошло уже почти пять месяцев с тех пор, как я узнал от мамы, что у моего отца любовная интрижка. Короче, выложил все начистоту. О тех двух ночах в неделю, которые отец проводит у вдовы, и о том, как он валится с ног от усталости в остальные дни. О том, как он водит ее на классические концерты, хотя самому медведь на ухо наступил. Слушая пластинки, которые иногда я ему ставил, он, начисто лишенный слуха, не способен был отличить одну мелодию от другой, так что все мои попытки развить его музыкальный вкус были бессмысленны. С девчонками я тоже терпел фиаско: они, как ни пыжились, не могли запомнить ни песню, ни ее автора, ни фильм, не говоря уже о фамилиях режиссеров или композиторов. Ты мог хоть целый вечер вбивать им в голову такого рода сведения – бесполезно, на следующее утро они напрочь забывали абсолютно все. Они лишь поддакивали, если ты им нравился, но в глубине души небось считали меня шизанутым: надо же, он придает значение такой ерунде! Еженедельные походы отца в «Концертгебау» мы с мамой окрестили склеротическими. Тамошняя публика, в большинстве своем разменяв вторую сотню лет, выходила в свет исключительно ради того, чтобы продефилировать в фойе в новой шубе или под руку с любовницей. Как-то раз отец умотал в отпуск со своей пассией, не забыв прихватить с собой стиральный порошок. Он в жизни не стирал рубашек, но тут, видать, пришлось. Вдове-то недосуг портить свои изнеженные ручки в мыльной воде. Все это как на духу я выболтал Ван дер Дюссену, который как истинный слушатель лишь кивал по ходу моего повествования. Он не спрашивал, чем вызван мой дух противоречия. Слушал, и все. Я рассказал, как отец купил «фиат», который ему явно не по карману, но на тачку подешевле вдова не соглашалась; в каких ресторанах они тусовались; что мой отец, вообще-то, всегда привередничает в еде, но со вдовой строит из себя великосветского гурмана; что он никогда не брал в рот спиртного и не притрагивался к табаку, но сейчас, видишь ли, ему нужно напустить тумана, и он дымит безвкусными тонкими сигарами и цедит ирландский сливочный ликер, напиток для педиков, притом самый дерьмовый, который и пуделю-то предложить стыдно. От алкоголя ему становится хреново, ведь он двадцать пять лет был вегетарианцем. А если полжизни жевать траву и вдруг залить в себя двойной виски, то, само собой, желудок заартачится.

В какой-то момент меня реально понесло. Я рассказал, что отец не стесняется делиться со мной и мамой подробностями своего романа, что чувства других ему до лампочки, что эта вдова гораздо старше моей мамы, что расхаживает она в леопардовом манто, в уродских лаковых туфлях, а прическа – ну просто святых выноси! А как-то, застав маму плачущей в ванной, я спросил ее, что стряслось (я тогда еще ничего не знал). «Ничего», – ответила мама, вытирая слезы полотенцем. «Почему ты плачешь?» – настаивал я. У меня сжалось сердце – я еще ни разу не видел, чтобы мама рыдала навзрыд, не в силах остановиться. В одном халате, с растрепанными волосами. «Просто мне грустно», – сказала она. Я обнял ее, такую миниатюрную, и прижал к себе. Я, выше ее по меньшей мере на голову, мог без труда ее расплющить, тем самым уняв ее рыдания.

Ван дер Дюссен слушал внимательно, посасывая мундштук. После того как я вроде бы выговорился, он неожиданно придвинул ко мне коробку сигар и кивком пригласил меня угоститься. Поскольку это было наше первое знакомство, я тут же насторожился, почувствовав очередную провокацию. Я, безусловно, доверял Ван дер Дюссену, выворачивая перед ним душу наизнанку, но не забывал при этом о его профессии. Если бы я и в самом деле был таким пижоном, за которого принимали меня остальные, то я бы точно курил сигары. Вообще-то, я был не прочь повыпендриваться, но предложение Ван дер Дюссена тем не менее отклонил. Психолог наблюдал за моей реакцией, а я наблюдал за реакцией психолога на мой отказ. Какое-то время мы оба молчали. Я уставился на фотографию длинноволосой блондинки и двух маленьких детей на фоне какого-то фонтана, что стояла у него на столе.

Назад Дальше