Спаси нас, Мария Монтанелли - Кох Герман 4 стр.


– К тебе, – ответил я.

6

Я всегда говорю то, что думаю, если кто-то еще не понял. Довольно застенчивый по натуре, я уже в начальной школе решил побороть в себе этот комплекс. Не мог же я до конца жизни бессвязно мычать и опускать глаза, когда ко мне обращаются. В один прекрасный день я стал другим человеком. Благодаря природному остроумию мне ничего не стоило рассмешить других, так что изменить свой характер мне удалось без особых усилий. Это случилось, когда я вдруг просек, что юмор – отличное оружие против глупости тех, кто верховодит, что одной-единственной шуткой можно здорово подпортить им жизнь. Учителя в начальной школе не знали, куда от меня деваться. Задним числом я им искренне сочувствую. Этакий всезнайка, который за словом в карман не полезет, был для них совсем не подарок. Почитатели моего таланта нашлись сразу, однако поначалу я шутками не слишком злоупотреблял. Фишка в том, что я решил без стеснения озвучивать все, что приходило мне в голову, и с того исторического момента почувствовал себя гораздо свободнее. Бывает, правда, что я возвращаюсь в свою прежнюю скорлупу, краснея и заикаясь, как раньше. Главным образом при общении с теми, с кем слишком долго знаком, кто знает меня как облупленного и пользуется моими слабостями. Им это простительно.

Впрочем, не так-то легко иметь на все готовый ответ. Зачастую это мешает серьезному общению. Стоит мне оказаться в шумной компании, как я мгновенно вычисляю моих возможных соперников и одной-двумя убойными фразами затыкаю им рот. Сию же минуту я – в центре внимания. Ловкий, но недешевый трюк. Они, пугаясь до полусмерти, проникаются ко мне уважением, но интуитивно понимают, что поговорить по душам нам уже не придется. Иной раз я говорю Эрику, что в будущем мы прославимся на весь мир. «Мы и так знамениты», – парирует Эрик. Он прав. Когда один из нас берет слово, все вокруг замолкают. Разве можно взлететь еще выше? Эрик страдает той же болезнью, что и я, но он, по крайней мере, способен, что называется, поддержать нормальный разговор, если захочет. Мне этого не дано. «Он хоть когда-нибудь бывает серьезным?» – допытываются они у Эрика. Я только посмеиваюсь над подобными репликами, но на сердце кошки скребут. Ведь никто никогда не осмелится выплакаться у меня на плече или поделиться своими проблемами. С другой стороны, пожалуй, оно и к лучшему. Эти задушевные излияния наводят лишь зевоту. Ничего нового я все равно не услышу. Скука смертная.

Атлетическим телосложением похвастать я не могу. Скажем прямо, не богатырь. Может, здесь и зарыта собака. В конце концов, кому же не хочется, чтобы его заметили. Вот я и привлекаю к себе внимание своей болтовней. Однако рассуждать на эту тему я сейчас не собираюсь. Ненавижу умников, которым раз плюнуть отыскать объяснения любой своей неблаговидной выходке. Дескать, виной всему их трудное детство, вот они и кидаются кирпичами в уток или заламывают тебе руки за спину. Нет смысла слишком глубоко копать; люди, имеющие такую привычку, в конце концов вообще перестают действовать.

Я вовсе не урод, хотелось бы только немного обрасти жирком. Меня тошнит от собственного отражения в зеркале, от этих костлявых ручонок и выпирающих, как на рентгеновском снимке, ребер. Сколько бы я ни ел, вес остается стабильным. На уроке физкультуры я в последних рядах. Лазанье по канату и тому подобные трюки – не для меня. Единственное, в чем я мастак, так это в метании. На любое расстояние и точно в цель. Зимой мне, как никогда, пригождается это умение. Когда по окончании уроков учителя гуськом выходят на улицу, со ста двадцати метров мне удается засветить кому-нибудь из них твердой как камень ледышкой по лбу, так что остаток дня мишень проводит с компрессом на голове. Солидная дистанция не позволяет вычислить снайпера. Впрочем, свой уникальный талант я проявлял довольно редко. Разве только в начальной школе, во время игры в вышибалы – моей любимой игре на уроке физкультуры. Разделенные на две команды, мы должны были выбить друг друга с поля боя. Если ты ловил мяч, то это не считалось поражением. Но я лишал своих противников такой возможности. Я целился как можно выше и, застигая их врасплох, попадал им прямо в лицо. Это была безжалостная игра, в результате которой случались и раненые, но наш учитель физкультуры не возражал против жестких приемов. В качестве наказания он заставлял нас по полчаса стоять в шеренге, как в почетном карауле, на самой солнечной половине душного гимнастического зала. Стоило кому-то шелохнуться, как он с размаху метал ему в ноги толстую палку. Наказание длилось до тех пор, пока первые жертвы не теряли сознание, падая ничком вперед. Вдобавок он частенько заставлял нас поочередно перепрыгивать через ту же пресловутую палку и бил ею по ногам того, кто подскакивал недостаточно высоко. Бог с ним, физкультурники везде одинаковые, независимо от образовательной системы. Если всю жизнь вдыхать запах раздевалок, мозги сами собой съезжают набекрень, вот и лупишь палкой кого ни попадя.

Все это я говорю к тому, что в любимчиках у преподавателей я не ходил. Не прошло и месяца после моего поступления в лицей, как учитель математики Портман склонился над моей партой и, вынув трубку изо рта, уставился на меня своими маленькими пытливыми глазками.

– Ты, наверно, мечтаешь побыстрее отсюда вылететь? – спросил он.

Он слегка огорошил меня своим вопросом, и я не нашелся что ответить. Если бы я тогда просто сказал «да», то уберег бы себя от стольких трагедий. Но в тот момент я еще не понимал, куда попал, и не догадывался, что мое положение будет только ухудшаться, что почти все учителя захотят от меня избавиться (правда, в отличие от Портмана, никто из них не посмеет откровенно высказаться на этот счет) и что в конце концов слабоумный сыграет решающую роль в моем отчислении из лицея. Нет, всего этого я предвидеть не мог и потому не сумел дать единственно правильный ответ на этот жизненно важный вопрос.

7

Лицей Монтанелли, в сущности, мало чем отличался от других учебных заведений. Пожалуй, только набором терминов, вроде как сглаживающих острые углы. Табель успеваемости ученика назывался, к примеру, отчетом об успеваемости. Нам ставили не отметки, а оценки, что по большому счету одно и то же. Дураку понятно, что «отлично» – это пять, «хорошо» – четыре, «удовлетворительно» – три, а «неудовлетворительно» – два. «Плохо» и «очень плохо» по этой градации означали, что дела твои швах. Учащиеся, в свою очередь, обязаны были быть паиньками и не лезть на рожон.

«Уды» и «неуды» еще можно было бы пережить. Но учителя всегда вносили в отчеты свои личные соображения насчет каждого из нас. В мой адрес, во всяком случае, ничего хорошего они не писали. Зачастую я неделями не отваживался показать свой отчет об успеваемости родителям. Уж понаставили бы просто двоек и троек, и то было бы легче. Ан нет, обязательно было налить воды типа: «Его негативный настрой оказывает пагубное влияние на атмосферу в классе…», или «Он отказывается работать и подает плохой пример другим…», или «Он мог бы учиться гораздо лучше, если бы не противился учебному процессу…». Негативный настрой! Кто бы говорил! При этом они никогда не были честны. Сказали бы лучше: «Мы терпеть не можем вашего сына, скорее бы он сгинул, к чертям собачьим…» Нет, чересчур обтекаемые формулировки не позволяли сделать однозначных выводов. Хуже газетного гороскопа, который всякий толкует на свой лад. Родители, читая эти отчеты, думали небось, что их ребенок просто клинический случай. Бывало, тем не менее, что учителя оценивали меня и на «хорошо», им просто некуда было деваться, зато между строк волей-неволей прочитывалось, что я, как ни крути, пропащая душа. «Мы стараемся продлить ему жизнь с помощью лекарств, но в конце концов он все равно умрет» – вот каким по смыслу было резюме. Ну правда, пусть бы ограничились голыми отметками.

Согласен – одними бездушными цифрами не выразишь суть человека, но разве учителя разбираются в людях? То, что они выбрали педагогическую стезю, еще не значит, что они в чем-то смыслят. «Тот, кто обладает хоть толикой индивидуальности, не станет педагогом, – сказал как-то отец Эрика. – Индивидуальность и педагогическая деятельность не уживаются, это несовместимые понятия». Разумеется, из любого правила есть исключения. Но исключения эти так же редки, как пролетающие около Земли кометы. Целую вечность они одиноко кружат по бесконечной вселенной, лишь раз в восемьдесят лет приближаясь к земной орбите, – если тебе довелось увидеть одну комету, считай, что ты везунчик. Подавляющее же большинство учителей – это заурядные неудачники, которые, вообще-то, мечтали достичь больших высот, но в итоге по уши завязли в зыбучих песках преподавательской пустыни.

Больше всего меня раздражало то, что в лицее Монтанелли свято верили в исключительность их образовательной системы. В обычной школе у тебя, по крайней мере, была лазейка – ты мог свалить все свои грехи на саму школу. Лицей же Монтанелли был без ума от самого себя, и если ты не разделял восторга наставников, тебя считали чокнутым. Лично мне кажется, что у каждого есть право как минимум на протест. Те, кто сделал выбор за тебя, лишили тебя возможности дышать. Ты дышишь воздухом, уже побывавшим в легких других людей, знающих наперед, что тебе во благо, а что во вред. Это самые гнусные люди на свете. Долгие годы я чувствовал себя виноватым из-за своего нежелания учиться в лицее Монтанелли. «Чему ты так сопротивляешься?» – спросил меня как-то учитель голландского языка Ван Бален, вызвав меня на ковер после очередной провинности. Я надеялся, что наконец-то получу по заслугам, но в сотый раз услышал все тот же невразумительный вопрос. В Монтанелли обожали психологизировать. Приходилось быть начеку, иначе они умудрялись вообще все списывать на психику. Чему я сопротивлялся? Я не знал, что сказать. Глядя в глаза доброжелательному, участливому Ван Балену, я был уверен: легче объяснить папе римскому, что Бога нет, чем ответить на этот вопрос. Руководство лицея Монтанелли всерьез полагало, что детям устроили там рай на земле. «Может, ты хочешь перейти в классическую школу?» – об этом меня тоже часто спрашивали, причем таким тоном, будто классическая школа сродни концлагерю. Само собой, подобная перспектива меня не прельщала. Но чего же в таком случае я хотел? Не хотеть ничего было непозволительно, иначе они заново принимались меня распекать за мой негативный настрой. А по-моему, залог свободы в том, чтобы найти в себе мужество сказать: мол, принципиально не хочу выбирать из того, что было уготовано мне еще до рождения.

Больше всего меня раздражало то, что в лицее Монтанелли свято верили в исключительность их образовательной системы. В обычной школе у тебя, по крайней мере, была лазейка – ты мог свалить все свои грехи на саму школу. Лицей же Монтанелли был без ума от самого себя, и если ты не разделял восторга наставников, тебя считали чокнутым. Лично мне кажется, что у каждого есть право как минимум на протест. Те, кто сделал выбор за тебя, лишили тебя возможности дышать. Ты дышишь воздухом, уже побывавшим в легких других людей, знающих наперед, что тебе во благо, а что во вред. Это самые гнусные люди на свете. Долгие годы я чувствовал себя виноватым из-за своего нежелания учиться в лицее Монтанелли. «Чему ты так сопротивляешься?» – спросил меня как-то учитель голландского языка Ван Бален, вызвав меня на ковер после очередной провинности. Я надеялся, что наконец-то получу по заслугам, но в сотый раз услышал все тот же невразумительный вопрос. В Монтанелли обожали психологизировать. Приходилось быть начеку, иначе они умудрялись вообще все списывать на психику. Чему я сопротивлялся? Я не знал, что сказать. Глядя в глаза доброжелательному, участливому Ван Балену, я был уверен: легче объяснить папе римскому, что Бога нет, чем ответить на этот вопрос. Руководство лицея Монтанелли всерьез полагало, что детям устроили там рай на земле. «Может, ты хочешь перейти в классическую школу?» – об этом меня тоже часто спрашивали, причем таким тоном, будто классическая школа сродни концлагерю. Само собой, подобная перспектива меня не прельщала. Но чего же в таком случае я хотел? Не хотеть ничего было непозволительно, иначе они заново принимались меня распекать за мой негативный настрой. А по-моему, залог свободы в том, чтобы найти в себе мужество сказать: мол, принципиально не хочу выбирать из того, что было уготовано мне еще до рождения.

Заезженный вопрос всех родственников «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» – из той же серии. Ведь то-то и оно, что ты в состоянии ответить на него, только когда вырастешь! Подозреваю, они жутко боятся, что ты окажешься умнее их. Сами-то они отнюдь не светятся счастьем, став теми, кем стали. Глядя на их изнуренные лица, сразу понимаешь, что лучше уж вообще никем не становиться. Именно так я и отвечал на этот шаблонный вопрос, минуя фазу «водителя автобуса» и «летчика». Родственники смущенно косились на моих предков и переводили разговор на другую тему. «Он здорово рисует», – пыталась оправдать меня мама, в то время как они уже сделали соответствующие выводы. Поезд ушел, мне нет спасенья, я конченый человек. Они не произносили этого вслух, но думали про себя: во всем виноваты родители, которые его донельзя балуют, то-то он катается как сыр в масле и в ус не дует. И еще что я, единственный ребенок, расту эгоистом. Что все мне преподносится на блюдечке с голубой каемочкой. Посмотрели бы на себя: всю жизнь горбатились в поте лица ради того, чтобы потом, надувая щеки, трезвонить о своей зачуханной карьере и о себе любимых – о тех, кем они в конце концов «стали».

Однажды я провел летние каникулы у такого вот родственника. Мама попала в больницу, и я навещал ее каждый день. Видок у меня, по всей видимости, был не ахти, вот родня и решила – для моего же блага – отправить ребенка куда-нибудь подальше от дома. Даже в школе меня внезапно окружили вниманием. Должен признаться, что некоторые учителя и в самом деле мне сочувствовали. «Как здоровье мамы?.. Хорошо ли ты питаешься?» По натуре своей они не были скверными людьми, я никогда этого не утверждал. Когда они расспрашивали меня о состоянии мамы, я морщил лоб, словно одно лишь напоминание об этом причиняло мне боль, опускал глаза и едва слышно мямлил: «Плохо». Тогда они похлопывали меня по плечу и говорили нечто ободряющее. Учитель географии Шрёдерс даже снабдил меня рецептом бифштекса с картошкой и салатом. Дело в том, что я худел на глазах, и чем дальше, тем больше напоминал привидение. Он пригласил меня в свой кабинет и детально описал процесс приготовления бифштекса. Это тронуло меня до глубины души, в судный день я обязательно замолвлю за него словечко, хотя до бифштекса у меня руки так и не дошли. Самое печальное, что некому было приготовить бифштекс специально для меня – я был один во всей вселенной. Я решил пустить все на самотек, пусть окружающие изо всех сил жалеют меня, сам я палец о палец не ударю.

Когда мама умерла, они совсем расчувствовались. Встретив Шрёдерса после летних каникул, я рассказал ему о ее кончине. Он молча пожал мне руку. И больше ничего не сказал. Мне это понравилось. «Почему Шрёдерс пожал тебе руку?» – спросил Антон Керкграфе после урока. «Понятия не имею», – ответил я, ведь за исключением Эрика и Герарда никто не знал, что у меня умерла мама. Никакого участия, кроме идиотского скулежа, от ровесников ждать все равно не приходится. За исключением, разумеется, настоящих друзей. Для остальных же смерть близких – это лишний повод воспользоваться твоими слабостями. Через пару дней Шрёдерс признался, что, мол, думал обо мне все это время. В жизни не слышал столько теплых слов, в жизни не ощущал такого внимания к своей персоне – в этом смысле мама могла бы умирать хоть каждый день… Даже не заслуживающие снисхождения преподы подходили меня утешить. Все они на поверку оказались сердечными, славными людьми. Даже Вермас и тот проявил себя с лучшей стороны. Жаль только, что ему не пришло в голову хоть на денек отложить в сторону Льюиса Кэрролла, но тогда Льюис Кэрролл был мне до лампочки. На уроках английского, по крайней мере, я мог без зазрения совести витать в облаках. Способность Вермаса к сопереживанию достигла апогея: он оставил меня в покое и неделями не вызывал.

Нет, хуже всего было, когда ко мне приставали: «Чего ты хочешь достичь в этой жизни?» – между тем как сами являли собой ярчайший образец того, к чему в любом случае стремиться не следовало. Преподавательское поприще – это последний аварийный выход, позволяющий спастись от будущего. В лицее Монтанелли преподавали двое его выпускников. Такой сценарий и в страшном сне не приснится. Ведь если тебе рано или поздно и удалось покинуть эту богадельню, всю оставшуюся жизнь ты будешь обходить ее стороной. Легче торговать свежей рыбой в Сахаре, чем снова оказаться там, где ты чувствовал себя полным кретином. Если вы понимаете, что я имею в виду. Взять, к примеру, мужчин, до седых волос забавляющихся игрушечными паровозиками или выбирающих себе в жены женщину, которая заодно заменит им мать. Как же надо тронуться умом, чтобы, освободившись из тюрьмы и впервые в жизни обретя шанс научиться чему-то стоящему, тут же слинять обратно. Говорят, что преступник всегда возвращается на место преступления, но все не так просто. Причина тут в другом: тот, кого однажды отутюжили по полной программе, будет и впредь нарываться на побои или же отыщет себе жертв, которых он собственноручно измордует до состояния бессловесных тварей. Наиопаснейшие типы! Учась в школе, они лебезили перед учителями, и теперь, заняв их место, рассчитывают на реванш. Чистой воды инцест. На Страшном суде для них при всем желании не придумать смягчающих обстоятельств. Мама, до того как сойтись с моим отцом, уже однажды побывала замужем. Сразу после брачной ночи ее избранник заявил, что отныне она должна будет ублажать его, как его дорогая маман. Прикиньте только, каково услышать такое женщине, к тому же еще не матери вовсе. Я бы на ее месте, не раздумывая, привязал к его ноге груз весом в четыреста килограммов и сбросил этого ублюдка на глубину в ближайшем порту – и концы в воду! Она рассказала мне об этом в один из тех двух вечеров, когда отец ошивался у вдовы. С тем гадом, кстати, она промыкалась еще семь месяцев, что однозначно выше моего понимания. Конечно, прежде чем осуждать мою мать, следует побольше о ней узнать, хотя какой в этом смысл. Она была наивной до нелепого, долгое время пребывая в уверенности, что можно залететь от одного лишь поцелуя, и при этом такой красавицей, что поклонники ее сестры влюблялись в нее с полоборота. Угораздило же ее попасться в лапы уроду, который вознамерился играть с ней в дочки-матери, – да нет, что я говорю, то была отнюдь не детская игра. Таких подонков с их плюшевыми мишками следует запихивать в горящие машины и сталкивать с отвесной скалы в пропасть. А потом прокручивать эту сцену на замедленной скорости в своей голове раз по двадцать.

Но я остановился на том, что меня сбагрили к дяде, дабы я немного пришел в себя после всей этой больничной мороки. У дяди был домик на юге Франции, в Провансе, где он жил со своей женой. Это был своего рода приватный рай для двоих, куда, вообще-то, никого не впускали, разве что лишь в качестве зрителя. Четыре недели подряд мне приходилось выслушивать всякую околесицу, которую нес мой дядя, весьма поверхностный субъект, имеющий, однако, наглость утверждать, что, мол, за плечами у него яркая жизнь и что ему в ней все ясно. Раскрывая книгу, в основном по настоянию моей тети, дядя Фриц (ну и имечко, хотя тут он не виноват) взвизгивал с порога: «А я знаю, чем все кончится!» – и принимался обстоятельно анализировать дальнейшие события. Дяде Фрицу было невдомек, что в реальной жизни все непредсказуемо. Он беспрестанно ссылался на свой жизненный опыт, «опыт из практики», хотя в прошлом был пешкой, бухгалтером, и все свои познания о людях почерпнул в кабинете.

Назад Дальше