Должно быть, там, в Варшаве, это и произошло. Вроде бы и презервативов было в изобилии, и дни «безопасные», но звезды совпали так, что недели через две после возвращения Элеоноре стало нехорошо с утра. Едва встав с кровати, она почувствовала такое головокружение, как будто запила полпачки снотворного бутылкой виски. Ей пришлось встать на четвереньки – так она и доползла до уборной, натыкаясь на углы. О возможной беременности она и не думала, даже когда ее выворачивало наизнанку. Списала все на несвежие устрицы.
Но приехавший вечером Иван Иванович почему-то сразу все понял – по глазам ее, по лицу. Отправил водителя в аптеку за тестами, а потом усадил ее в кресло и долго целовал ее лицо. Элеонора, затаив дыхание, ждала предсказуемой водевильной развязки – что он, потупив взгляд, даст телефон хорошего абортария и пачку денег на компенсацию морального ущерба. Но Иван Иванович, заварив обоим ромашкового чаю, сказал, что он, конечно, никогда не запишет этого ребенка на свое имя, никогда не поступит так по отношению к своей жене, но если Эля хочет оставить малыша, она получит все-все, всю возможную поддержку, кроме имени в графе «отец». Она будет рожать в лучшей клинике, у ребенка будут лучшие няни, на ее имя сразу откроют счет, где будет лежать крупная сумма на случай «а мало ли что», ей купят еще одну квартиру. И все это за то, чтобы Иван Иванович в свои пятьдесят с небольшим мог иметь возможность прижать к груди крошечного малыша, вдыхать его молочный запах, ловить его мутноватый космический взгляд. Возможно, в будущем что-то изменится – он как-то подготовит жену, но в ближайшие десять лет думать об этом бессмысленно. И если Элеонора сначала примет условия, а потом взбрыкнет, решится на шантаж, например, ей быстро подрежут крылья, такие возможности у Ивана Ивановича есть.
Эля думала недолго. Предложение показалось ей выигрышным лотерейным билетом.
– Десять лет, десять лет, – бормотала иногда она, поглаживая себя по животу. – Если у меня там пацан, он размякнет куда раньше. У него же одни девчонки, причем довольно непутевые. Одна якобы учится в Лондоне, якобы на какого-то дизайнера. Он показывал фотографии. Девица красивая, но лицо заядлой кокаинистки. Вторая тоже – оторви и выбрось. Еще и разведется он, и женится на мне. Потому что я ему даю такое, чего ни одна жена не даст.
– Нефритовые шарики? – оживилась Фаина.
– Да иди ты, – Эля мрачно отвернулась к стене.
С ней иногда такое случалось – внезапный приступ апатии. Ее лицо мрачнело, она даже как будто выглядела старше. Она поджимала колени к груди и рассматривала стену, а потом все само собою сходило на нет.
В тот вечер я долго об этом думала – о красивой Элеоноре и ее странном счастье. Мне даже она приснилась предсказуемо в образе гаремной красавицы со связкой нефритовых яиц.
Интересно, где проходит грань между полным отдаванием себя в постели и сексуальным обслуживанием? Почему современные женщины готовы ездить в Бангкок и платить тысячи долларов за какие-то странные курсы, а для мужчины считается достаточным просто иметь член? Почему в той же Москве существуют десятки «школ гейш», но нет ни одной, к примеру, «школы эротических массажистов»? Почему женщина должна стараться угодить, а мужчине достаточно просто расслабиться и получить удовольствие? Как далеко готовы мы пойти, чтобы считаться – ох, слово-то какое противное! – конкурентоспособными? Вкалывать в лицо блокирующий морщинки яд, отказывать себе в сложных углеводах, уметь замолчать, когда того требуют обстоятельства, вовремя родить кому-нибудь сына и еще при всем том обладать навыком удержания влагалищем нефритового яйца. Как так вообще получилось, что европейская столица в двадцать первом веке превратилась в город с гаремными правилами, и почти никому не кажется это диким?
– Алла… Ты спишь? – это прошептала мне со своей койки Фаина.
– Нет. Что случилось?
– Да вот я все думаю… У меня в серванте есть пасхальное яйцо, каменное… А что, если привязать к нему шнурочек и попробовать?
– Пасхальным? – прыснула я. – Ну ты даешь. Еще купи в секс-шопе костюм развратной монашки, и твое полное грехопадение будем считать осуществившимся.
– Ну да, пасхальное, наверное, нехорошо, – на полном серьезе вздохнула эта дуреха. – Но где же нефритовое-то взять?
– Фая, да расслабься ты. Вот тебе сколько лет, тридцать пять?
– Ну да…
– Ты тридцать пять лет жила на свете и чувствовала себя вполне полноценной, и вот теперь тебе понадобилось яйцо какое-то, которым ты даже пользоваться не умеешь. Это не твоя жизнь, чужая. И ничего хорошего в ней нет. Уверена, тебе бы все это не понравилось. В смысле быть на месте Эли.
– С одной стороны, да… Что же хорошего, она даже почти ничего не ест… Но с другой… Ты знаешь, у меня чуть ли не впервые сегодня возникло ощущение, что жизнь проходит мимо… Вот я сейчас рожу третьего, наберу еще пяток кэгэ, начнется быт, рутина. Пару лет в декрете посижу, потом выйду сводить балансы в какую-нибудь очередную контору… А потом мне будет уже сорок… У меня и так половина головы седая. А что-то проходит мимо. Что-то важное.
– Так и есть. Что-то постоянно проходит мимо нас. Мы живем в гипернасыщенном информационном пространстве. За всем не уследишь. Люди пишут книги, картины и оперы, а у нас нет времени все это потребить и переварить. А тут еще и гейши со своими нефритовыми яйцами… Фая, забей. Купи лучше абонемент в лекторий Третьяковки, там тоже жизнь кипит. Не менее интересная, чем в любом гареме, я тебя уверяю.
– Ладно, давай спать, – вздохнула она. – И все равно, Аллочка, тоска какая-то…
В третьем классе начались уроки труда, и это было ужасно.
Как было принято в советских школах, мальчики и девочки приобщались к облагораживающему труду в разных кабинетах. Я не знаю, как в светлую голову нашей директрисы пришло в голову допустить столь чудовищную несправедливость. Но факт – задача мальчиков состояла в том, чтобы перочинными ножиками обтачивать какие-то пластмассовые детальки, причем за каждую они получали по десять копеек.
К концу урока у каждого работника был шанс получить как минимум полтора рубля, особенно ловкие рекордсмены зарабатывали и три. Три рубля – огромная для ученика начальной школы сумма. Это тебе и мороженое на всю компанию, и билетик беспроигрышной лотереи, и несколько пачек кофейной жевательной резинки, и в конце концов, возможность накопить на нечто более существенное.
С нами, девочками, обошлись куда более строго. Было решено, что мы, будущие хозяюшки, на уроке труда должны учиться готовить. Каждый урок был посвящен какому-то несложному блюду – то мы лепили сырники, то делали шарлотку, то жарили картошку с котлетками, однажды даже варили французский луковый суп (трудовичка оказалась с замашками эстета, даром что выглядела как запойный алкоголик). После урока на длинной перемене в «женский» трудовой класс вваливались гордые первым заработком мальчишки, и по идиллическому плану мы должны были встречать их чаепитием. На нас были нарядные красные фартучки с дурацкими кружевами. Мы накрывали на стол и сначала подавали мальчикам чай и еду, а потом уже позволяли себе попробовать результат собственных кулинарных экспериментов.
Но самым удивительным было то, что такой расклад никого не возмущал.
Кроме меня, разумеется.
Это казалось непостижимым. Моя попытка собрать оппозиционную коалицию среди одноклассниц с треском провалилась. Я собрала всех девчонок класса в туалете на втором этаже и прочла хоть и лаконичную, зато страстную лекцию об угнетаемом женском сословии в нашем лице. Слушали меня вяло.
– Девчонки, ну неужели вам самим деньги не нужны? Почему они зарабатывают, а мы должны печь дурацкие сырники?
– Ну и что, – наконец сказала некрасивая девочка с восхитительным именем Беата. – Моя мамка тоже готовит, а папка деньги в дом тащит. Это нормально.
Я едва не задохнулась от возмущения, но изо всех сил старалась сохранить хладнокровие. Лу всегда говорила, что люди истероидного типажа проигрывают в споре, даже если объективно их аргументы весомее.
– Это нормально, потому что твоей мамке нравится готовить. Но это же не значит, что все женщины так хотят. Моя вот мама, например, готовить ненавидит.
От меня не укрылось, что одноклассницы переглянулись, и на их лицах расцвели красноречивые кривоватые ухмылочки. Лу здесь считали чудачкой. Когда она появлялась в здании школы, за ней подглядывали из-за угла. А потом еще несколько дней обсуждали ее наряды, ее французские чулки со «стрелочкой», ее самодельные шляпки с войлочными цветками, ее духи, ее свободную манеру держаться, ее смех и то, как она не тушевалась перед нашими учителями, привыкшими общаться с родителями как с крепостными, пришедшими с повинной.
Поняв, что искать других бунтарок среди себе подобных смысла нет, я решила обратиться к логике взрослых. Сначала осталась после урока у трудовички и спокойно объяснила ей свою позицию. Мне казалось, что я держусь вежливо, а звучу вполне авторитетно, однако ее тонко выщипанные по моде семидесятых брови недоуменно поползли вверх. Она смотрела на меня так, словно я была противным жирным тараканом, которого она застала на кухне, выйдя ночью за стаканом теплого молока. С брезгливым недоумением и непониманием, что с этим теперь делать – раздавить тапкой или дать ему уползти в укромную щель и притвориться, что его вовсе не существует.
Поняв, что искать других бунтарок среди себе подобных смысла нет, я решила обратиться к логике взрослых. Сначала осталась после урока у трудовички и спокойно объяснила ей свою позицию. Мне казалось, что я держусь вежливо, а звучу вполне авторитетно, однако ее тонко выщипанные по моде семидесятых брови недоуменно поползли вверх. Она смотрела на меня так, словно я была противным жирным тараканом, которого она застала на кухне, выйдя ночью за стаканом теплого молока. С брезгливым недоумением и непониманием, что с этим теперь делать – раздавить тапкой или дать ему уползти в укромную щель и притвориться, что его вовсе не существует.
Я говорила, что не очень люблю готовить, и из мамы моей тоже кашевар так себе, зато она умеет крутиться и что-то зарабатывать, так что мы, маленькая гордая женская семья, ни в чем не нуждаемся. И мне тоже хотелось бы в будущем крепко стоять на своих ногах и не зависеть от мужчин, а для этого умение заработать первые деньги кажется мне более важным, чем навык размешать тесто для шарлотки так, чтобы в нем не попадалось комочков сахара. То терпение, с которым она меня выслушала, даже давало некоторую надежду, однако несколькими минутами позже я поняла, что причиной тому было недоумение, а не интерес к аргументам.
Она обошлась со мной как с напроказившим пудельком. Даже спорить не сочла нужным. Просто подняла суховатый желтый палец, указала им на дверь и тихо сказала:
– Вон.
– Что? – растерялась я.
– Вон! – на несколько тонов громче повторила трудовичка. – Ты просто испорченная маленькая девчонка. Но чтобы ты не выросла такой же непутевой, как твоя мать, мы из тебя выбьем эту дурь.
Я поняла, что спорить с ней бессмысленно. Особенно если моя Лу казалась ей непутевой, потому что по логике, такая женщина, как трудовичка, должна была молиться на мою Лу и вдохновляться ею. Трудовичке было слегка за сорок, она была из хронически неустроенных – то есть марш Мендельсона ни разу не звучал в ее честь, хотя были времена, когда она об этом страстно мечтала. Сплетничали, что она много лет была безнадежно влюблена в женатого физкультурника. Даже красила глаза ради него, а на переменах – вот унижение! – носила ему остатки наших кулинарных экспериментов. Физрук был не дурак: угощением не пренебрегал и, прекрасно отдавая себе отчет в причинах такой щедрости, иногда снисходил до кокетливых авансов – то за тощий бочок ее ущипнет (трудовичка краснела, что в ее возрасте выглядело комично), то скажет, что у нее красивые волосы. Время шло, трудовичка интересно причесывалась, на краешке ее стола лежал потрепанный томик Ахматовой, она была давно готова к грехопадению в любой из возможных форм – хоть в кладовке с швабрами и моющими средствами. Но физкультурник просто принимал из ее трясущихся от волнения рук пироги, его щеки наливались румянцем, и он даже поправился на два килограмма. И ничего, ничего, ничего. На радость всей школе, эта обещавшая быть скучной история закончилась водевилем – однажды к трудовичке явилась физкультурникова жена, крепкая громкоголосая баба с перманентом и плечами профессионального гребца. «Ты от мужика-то моего отстань, селедка! – не стесняясь собравшейся толпы, насмешливо говорила она, и глаза ее метали молнии. – А то в бараний рог скручу и глаз на жопу натяну!» Куда уж трудовичке с ее тонкой желтой шейкой, ее Ахматовой и ванильной сахарной пудрой было выдержать такой напор. Оскорбленная, она убежала плакать в учительскую, и все ее утешали, и заваривали для нее травяной чай, хотя за спиной и крутили пальцем у виска. И вот такой человек считал мою Лу не богиней, а неудачницей.
Два провала меня не остановили, и я отправилась к директору. Мне едва исполнилось десять лет, но я так много раз видела, как в подобных ситуациях моя мать добивается своего – как несгибаема она, серьезна, исполнена чувства собственного достоинства, и как мелкие неудачи не гасят ее азарт. В мои десять лет я еще не научилась смотреть на собственную мать со стороны и пытаться трезво ее оценивать, я ее просто обожала и даже обожествляла, мне хотелось быть такой, как она.
Не знаю, чем бы закончился мой поход в директорский кабинет – возможно, и отчислением, – если бы мне не помешало одно обстоятельство. Директриса меня сразу невзлюбила, я была неудобной и сложной, портила статистику, выбивалась из строя. Про меня говорили: нахальная, наглая, а однажды даже «принесет в подоле» (это было сказано вполголоса старенькой уборщицей, я не знала, что означают странные слова, и вечером обратилась за разъяснениями к Лу, которая пришла в ужас, и я едва уговорила ее не идти в школу с атомной бомбой наперевес). Обстоятельством, которое помешало моему походу к директору, стала уже ранее упоминавшаяся мною учительница русского и литературы, бывшая балерина Стелла Сергеевна.
Она сама остановила меня в коридоре, хотя едва ли что-то в моем поведении могло расстроить или возмутить внутреннюю леди, крепко обосновавшуюся в ее существе, – шла я медленно, руками не размахивала. Но, видимо, что-то такое было в моем лице – некая решимость самоубийцы, что заставило ее остановить на мне заинтересованный взгляд.
– Девочка… – позвала она. – Я тебя помню, но забыла твое имя…
– Алла, – подсказала я.
– Да-да, – нахмуренно кивнула Стелла Сергеевна. – Что-то случилось?
Оглядевшись по сторонам и несколько мгновений подумав, достойна ли она быть хранителем скорбного секрета, который с минуты на минуту должен был обратиться громким школьным скандалом, я все же решилась и выложила ей все. Про оскорбительное распределение ролей, про то, как не люблю я готовить и как раздражает меня дурацкий фартучек, который мы вынуждены носить, про то, что мне тоже хотелось бы зарабатывать деньги и к лету накопить, например, на самокат или на новые духи для Лу. Она слушала молча и внимательно, что было необычно, – я давно привыкла к тому, что большинство взрослых раздражают попытки моего бунта, особенно те, которым они не могут противостоять с помощью логики.
– Знаешь что, – наконец сказала она, – а пойдем-ка в мой кабинет. У меня сейчас пустой урок, я заварю для тебя чай.
Прозвучало это скорее как приказ, а не приглашение. И пусть меня с раннего детства раздражали манипуляторы, которые пытались вмешаться в мою жизнь, проигнорировав вопросительную интонацию, я послушно последовала за ней. Потом, годы спустя, я не раз ловила себя на мысли, что в обществе этой женщины мне уютнее быть ведомой. Есть в ней что-то такое – наверное, это и принято называть «внутренним стержнем». При всей своей видимой жесткости она воспринималась не агрессором, а будто бы спокойной полноводной рекой, по течению которой хотелось просто плыть, широко раскинув руки и ноги.
Мы пришли в кабинет, и она закрыла дверь на ключ. На подоконнике был чайник, а в ящике ее стола нашлась пачка печенья, которое Стелла Сергеевна разложила по красивым фарфоровым блюдечкам. Вела она себя так, как будто организовывала званый ужин, а не спонтанное чаепитие с полузнакомой девчонкой. Чай был мятным, а печенье – ванильным, украшенным миндальной стружкой.
– Понимаешь, моя хорошая, – начала Стелла Сергеевна, – с одной стороны, ты абсолютно права.
Я удивленно распахнула глаза – и не то чтобы я заранее ожидала суровой отповеди, сам факт чаепития намекал на то, что ко мне готовятся отнестись как минимум с благодушным снисхождением, но такое полное принятие было чудом.
– Признаться, я тоже не люблю готовить. Дважды в неделю ко мне приходит подработать соседка, – немного смущенно улыбнулась учительница. – Она протирает пол, оставляет кастрюлю овощного супчика и домашнее печенье. Я малоежка, еще с балетных времен. Все считают это барством, но я не вижу смысл тратить жизнь на то, что не приносит удовольствия.
– Значит, вы тоже считаете, что я должна добиться перевода в группу мальчиков? – обрадовалась я.
Стелла Сергеевна покачала головой.
– Не уверена, что это будет умный ход. Я попробую попросить за тебя… Но я хотела еще и вот что сказать… Вообще, я люблю наблюдать за людьми. И знаешь, я тебя уже давно заметила.
Это признание меня удивило. Стелла Сергеевна всегда казалась немного отстраненной и смотрела словно сквозь. Она казалась погруженной в свой особенный мир, как будто бы вокруг нее был кокон, а все, что происходило в реальности – эта школа, этот серый город, – не имело к ней никакого отношения и не могло волновать ее даже в качестве декорации.
– В тебе есть что-то особенное, – глядя в темнеющее окно, сказала она. – В твои годы сложно такое понять, но лично я называю это Внутренней Богиней. Такая концентрированная, животная женственность, которая далеко выходит за рамки социальных ролей. Ты можешь делать что угодно, можешь прыгать через заборы и лузгать семечки с дворовыми мальчишками… Хотя все это, разумеется, отвратительно и совсем тебе не к лицу… Но Богиня все равно останется в тебе, если ты, конечно, сама ее не растратишь и не растеряешь по глупости…