Неотосланные письма [Повесть и рассказы] - Адель Кутуй 7 стр.


Вэли сразу же согласился.

Вернувшись домой, я отослала детей в лес, за ягодами, накрыла на стол, переоделась.

Карточки решила оставить на месте.

Самовар шипел на столе. Вэли вошел, снова пожал мою руку.

— Да у вас не хуже, чем в городе, — сказал он, осматривая мое жилище.

Я не спускала с него глаз. Взгляд его упал на карточки. Он удивленно посмотрел на них, еще и еще раз, но промолчал.

Разговор стал откровенным немного спустя, когда мы сидели за чаем.

— Галия! — сказал он. — В доме отдыха, к моему удивлению, мне сразу же сообщили, что здесь в Адрасе работает моя жена. Меня так уверяли в этом, что я отнесся к этому странному сообщению осторожно и решил, прежде чем соглашаться или отрицать что-либо, узнать в чем дело. Ведь в дороге, в домах отдыха случаются всякие приключения. Встретившись, люди быстро друг с другом знакомятся, делятся секретами, дружат, хотя, быть может, впоследствии никогда больше не встретятся. Так и тут. Я решил, что была какая-то история, но что меня с кем-то путают. Не желая огорчить невинного человека, я решил пойти прямо сюда. Но когда врач дома отдыха рассказал мне о вас, описал вас, назвал Галией — я задрожал. — О! — сказал я. — Галия — моя жена! — Всю ночь я не спал. Я думал, что их ввели в заблуждение наши одинаковые фамилии. Я думал, я догадывался, и вот я у вас. Не скрою, Галия, мне радостно слышать, что вас называют моей женой. Я узнал, что это недоразумение. Однако я прихожу к вам и вижу себя на фотографиях вместе с вами, с детьми. Я вижу все это и не верю своим глазам. Кто этот человек — мой двойник? Вашим мужем был актер Искэндер, но одновременно вашим мужем оказывается человек, снятый вот тут, на фотографии. Что это за история? Я положительно отказываюсь что-либо понять.

Вэли умолк. Он сказал все это без тени раздражения или недовольства. Он был просто удивлен.

А я? Думаю, что ты легко представишь себе мое состояние.

— С Искэндером мы разошлись давно, — сказала я. — С тех пор я живу одна и ни за кого замуж не выходила. Впрочем, это не совсем верно, ибо человек, изображенный на этих фотографиях, считается моим мужем. Больше того — мои дети зовут его своим отцом.

— Но кто же это?

— Вы.

Сафиуллин посмотрел на меня с нескрываемым удивлением.

— Я?

— Да, вы. Вашу карточку я нашла среди старых бумаг, сохранившихся еще с рабфаковских времен…

— Значит, в доме отдыха не ошибаются, когда говорят, что вы — моя жена? — не совсем по-обычному рассмеялся Вэли.

— Выходит, что так.

— Но я не понимаю. Зачем вам вся эта история понадобилась?

Я на мгновение задумалась. И затем уже совершенно твердо сказала:

— Если вас это беспокоит или смущает, я сейчас же уберу все фотографии, пойду в дом отдыха и заявлю, что они ошиблись, что вы мне не муж. Но вы тут пробудете не больше месяца, и я хочу просить вас, если можно, не превращать комедию в трагедию. Для вас это пустяки, а для меня более чем серьезно. Я прошу вас, пусть все будет так, как было до сих пор.

— То есть?

— То есть, когда будет идти речь о семье…

— Я не женат, — прервал меня Вэли. — У меня нет семьи.

— Я хотела сказать, когда будет идти речь обо мне и о моих детях, — ответила я и вдруг почувствовала, что мне приятно было услышать от него, что он не женат.

— И что же я должен делать? — спросил Вэли, снова тепло улыбнувшись.

— Говорить, что я, Галия, ваша жена.

— Но в чем же все-таки дело? Убейте, не пойму.

— Мне очень жаль, Вэли, — сказала я, — но мне слишком тяжело прямо ответить вам на этот вопрос. Единственное, что я вам хочу сказать, это — оставьте всякие опасения. Хотя я, как это думают некоторые мужчины, и «обременена» двумя детьми, но все же не собираюсь вешаться всем на шею. Я только прошу вас, позвольте мне вам ничего не говорить и этот месяц называть вас своим мужем. Я не буду навязчива, Вэли. Иначе один из нас должен будет немедленно оставить Адрас.

— Перестаньте, — сказал Вэли. — Никому не надо уезжать. Я согласен. Но вы меня понимаете, конечно, каким образом я стал вашим мужем? Выходит так, что «без меня меня женили».

— Не спрашивайте, Вэли. Я же сказала, что об этом — ни слова. Идет? Вы согласны?

— Да…

— Благодарю вас, — сказала я, пожав его руку.

Тут я рассказала ему о Кадрии и Рафаэле, просила приходить к нам запросто, как к себе домой, в свою родную семью.

Вэли каждый день заходил к нам. Дети быстро к нему привыкли. Они бегали за ним, и только и слышны были их веселые голоса: — Папа! Папочка!

Они вместе, пока я была занята на работе, ходили в лес за ягодами и грибами. К этому времени и райздрав позаботился.

— Приближается уборка урожая. Тебе, Сафиуллина, пора в отпуск. Да и муж приехал. Самое время гулять. Потом некогда будет…

Я, конечно, согласилась.

Наши встречи стали ежедневными, долгими. Мы проводили все вечера вместе, читали, вспоминали студенческие годы. Дом мой был полон радости. Никогда и ни в чем Вэли не был похож на других мужчин. Я стала бояться за себя, чувствуя, что по-настоящему начинаю любить его. Уже зарождалась тоска при мысли, что скоро все это кончится и настанет время расставанья.

В одном только Вэли не сдержал своего слова. Каждый раз, при каждой встрече, он осторожно переводил разговор на меня и все просил рассказать ему, почему все-таки именно он стал моим «мужем».

— Потом, потом расскажу! — уклонялась я от ответа.

…Я пообещала ему рассказать обо всем в день отъезда. И вот настал этот день. Завтра Вэли уезжает. Как же объяснить, как же рассказать ему все?

И неужели, неужели он уедет? Неужели — разлука?..

Я смотрю на него. Я уверена, что он по-прежнему любит меня. А быть может, это только все желание, которое я невольно принимаю за действительность? Нет, нет! Иначе зачем бы он был здесь, такой хороший, терпеливый, добрый.

— Галия, — полушутливо, полусерьезно сказал он мне как-то, — Галия, а что, если нам по-настоящему стать мужем и женой? Если пожениться нам… Откровенно говоря, — продолжал он, — я приехал сюда не случайно. Я приехал, сюда, Галия, чтобы увидеть вас. Как-то, будучи в Казани, я узнал, что Искэндер там. Я подавил в себе неприязнь к нему и сделал так, что мы встретились. От него я узнал, что вы уже больше не с ним. Мне было радостно и больно. Радостно, что вы освободились от этого человека, больно потому, что тревога наполняла меня, — сколько вам пришлось пережить, не имея рядом с собой близкого человека. А я мог бы облегчить вашу долю, мог быть возле вас… Я не могу простить себе своей робости и нерешительности, Галия! Я никогда не объяснялся в любви. Я даже не решился сразу сказать, что приехал сюда из-за вас. Я не хотел быть навязчивым, тем более, что я ничего не знал о вас. Ведь Искэндер только и рассказал, что вы разошлись, что вы в Адрасе, и ничего больше. Но теперь… Я не уйду, Галия. Вы должны быть моей женой. Ведь правда?

Я промолчала.

Я чувствовала, что люблю его глубоко, несравненно сильнее, чем любила тебя. Но я боялась, что все мое прошлое помешает нам. Все, что было, — мое, тогда несерьезное, к нему отношение, мои дети, моя жизнь с тобой, — все это будет беспокоить его, мешать нашему чувству. А я этого не хотела.

Завтра Вэли уезжает. Впервые после отпуска я вышла на работу. В голову ничего не идет. Все валится из рук. Все мои мысли о нем. Завтра он уедет. Нет!.. Нет!.. Не уедет!..

Мне не хочется писать тебе. Хочется бросить это письмо начать другое другими словами:

«Вэли, я люблю тебя, мы с тобой навсегда останемся мужем и женой, не только на словах, в моей выдумке, в моей тайне…»

Искэндер! Рядом, в соседней комнате сидит Вэли. Письмо мое не пишется. Руки мои дрожат.

— Завтра я должен уехать, Галия, — сказал мне сейчас Вэли. — Но я не хочу уезжать. Я могу продлить путевку еще на месяц. Но я хочу остаться тут навсегда. Я хочу знать… Я люблю вас, Галия. От вас, только от вас зависит все. Решайте…

— Дайте мне подумать, Вэли, — сказала я и вышла сюда.

Вот я одна. Последние минуты одна. Кончается мое письмо.

Мне нечего больше сказать тебе, Искэндер. Теперь я знаю, Искэндер, эти письма никогда не дойдут до тебя.

В соседней комнате сидит Вэли. Сейчас я пойду к нему, отдам ему все, что писала тебе… Мои неотосланные письма. Пусть прочтет и судит сам. Сейчас я выйду к нему и отдам эти письма, горе свое, думы свои, себя самое…

Прощай, Искэндер! Последняя тень твоя, горькая и обидная, уходит из моего сердца.

Вэли сидит в соседней комнате и ждет. Сейчас я пойду к нему и скажу о том, как люблю его, как дорог он мне. Скажу, что нет для меня счастья без него, нет сил расстаться с ним, нет радости большей, чем принадлежать ему…

Ты ждешь меня, Вэли! Еще немного, и конец. Последняя страничка письма, последняя капля горечи, последняя минута одиночества. Я пью ее, медленно прощаясь с прошлым, еще стоящим перед глазами. Но будущее уже стучится в дверь моего дома. Я слышу его удары, я слышу его приближающиеся шаги. И я встаю, я радуюсь, я иду ему навстречу. Я иду к тебе, Вэли. Я люблю тебя!..

Ты ждешь меня, Вэли! Еще немного, и конец. Последняя страничка письма, последняя капля горечи, последняя минута одиночества. Я пью ее, медленно прощаясь с прошлым, еще стоящим перед глазами. Но будущее уже стучится в дверь моего дома. Я слышу его удары, я слышу его приближающиеся шаги. И я встаю, я радуюсь, я иду ему навстречу. Я иду к тебе, Вэли. Я люблю тебя!..

ВДОХНОВЕНИЕ Перевод Р. Кутуя

Мягкий свет освещал стол. Хаят, положив голову на руки, чуть прикрыв глаза, смотрела на тонкие тени, рассыпающиеся по полу. Тени сплетались, точно разговаривали по-своему.

Хаят видела себя на сцене. Она мысленно повторяла роль. Примолкший зал, тяжелый бархат занавеса… Было каждый раз что-то невыразимое в легком, струящемся свете, в глубокой тишине и в том напряженном волнении, когда Хаят оставалась одна перед распахнутой чернотой зала.

Она глядела на тени, блуждающие по комнате, а сама была там, далеко, на сцене.

В дверь постучали.

— Войдите!

Она поднялась, одернула кофточку. Отряхая снег с воротника, вошел директор театра, улыбнулся.

— Снег идет… А я за вами. Не выдержал — заехал. Машина ждет.

— Напрасно вы беспокоились, я уже собиралась выйти. Я люблю, когда снег идет. — Она подошла к окну, посмотрела на улицу — снег падал густо, щедро. — Я бы сама добралась.

— Не смогли бы, Хаят ханум!

— Почему? Да вы раздевайтесь, ведь время еще есть.

— Если б вы знали, что сейчас творится перед театром. Тьма народу. Билеты все проданы еще вчера. А народ требует, ждет у касс… Мы с администратором просто сбежали. Будь что будет — и сбежали.

— Да, почему?

— Боже мой, как вы наивны. По телефону звонят: «Как же ты, старик, забыл меня. Не в службу, а в дружбу сделай, пожалуйста, один билетик…» Спустишься к кассе, там проходу нет. За кулисами артисты выпрашивают контрамарки: «Брат приехал. Уж как-нибудь постарайтесь…» Что я, всемогущий? Словом, сбежал. Не расспрашивайте. Поверьте на слово, работаю пятнадцать лет, всякое видел, но такого не было. У вас большой успех. Я не лгу и не льщу вам, я говорю то, что всем давно известно как само собой разумеющееся. Говорят только об авторе премьеры композиторе Муратове и о вас.

Хаят тихонько водила по стеклу ладонью, точно разглаживая невидимые складки. Директор, возбужденный, шагал по комнате, говорил быстро, будто склеивая слова, и когда кончил, засмеялся вдруг и опустился на диван.

— Прямо светопреставление… Я даже испугался, а вдруг вы заболели. Что тогда бы было. Вот и приехал.

— Захвалили вы меня, — сказала Хаят, и в комнате стало тихо. Директор изредка посматривал на нее, — о чем она думает? О театре ли? Ее что-то тревожит. Она молчит. Она стоит неподвижно у окна. Она смотрит, как падает снег.

Он снова заговорил — после театра он никак не мог успокоиться.

— Интересно устроена жизнь. Необычно устроена. Особенно у артистов. Она неожиданна… К нам идет слава пугающая, заманчивая. Люди считают за счастье слушать вас. Приезжают издалека, делают массу глупостей, чтоб достать единственный билет. А виновница, в то время как ждут ее, должна идти через черный ход, чтоб выйти на сцену — о, это очень хороший ход, другого нет…, это все слава. Вы говорите, добрались бы сами? Ничего подобного. Не смогли бы… Вам не дали бы пройти.

Казалось, Хаят была безучастна. Она молчала. Директор, вконец обеспокоенный, тоже подошел к окну, тронул ее за плечо.

— Я, очевидно, много говорю. Я испортил вам настроение?

— Нет, что вы? Просто мне было приятно слушать, как всякому, хорошее о себе, и я не хотела вас перебивать… Нет, нет, я не то хотела сказать. Извините, я чувствовала себя так, будто я сейчас играю на сцене, а не стою у окна. Это тоже приятно… Пожалуй, пора, поедемте. Вы одевайтесь, а я сейчас, Ляля! — крикнула она, входя в другую комнату.

Лялька стояла на стуле и читала букварь.

— Артистка ты моя! — Хаят подняла ее на руки, закружилась, опустила дочь на пол, и та стала маленькой, с большим букварем в пухлых ладошках. — Я пошла, умница моя. Слушайся бабушку. Учи уроки. Бабушка тебя покормит, чаем напоит и уложит спать. Только слушайся ее. Хорошо?

— Хорошо, мамочка. — Лялька снова забралась на стул и опять стала большой, а букварь маленьким. Она потянулась к матери, спутала ее волосы, засмеялась тихонько, погрустнела. — А возьми меня с собой?

— Нельзя, доченька, тебе уже скоро спать ложиться. Вот приедет папа, сядете вы втроем на диване: с одной стороны бабуля твоя, с другой папа, а в середине ты, и тогда я буду петь только для вас, самые хорошие песни. Ладно?

— Ладно… А когда же приедет папа? Завтра, да?

— Ну, что ты, доченька, и не завтра, и не послезавтра — но скоро. Только ждать надо… Иди к бабушке, я спешу.

Наскоро одевшись, Хаят выбежала за дверь, заглянула в почтовый ящик, чуть не вскрикнула: «Письмо!», достала маленький треугольник и, разом воспрянувшая, как девочка, прыгая через ступеньки, полетела к машине.

Шел снег, легкий, крупный.

— Я люблю, когда идет снег, — сказала она директору.

Машина прочертила фарами светлые тропы и покатила.

Хаят нетерпелось прочитать письмо, но в машине стояла полутень, и она только увидела, что письмо написано карандашом, и поняла — читать наскоро, не разбирая слов, бесполезно.

У театра было много народу. Директор сказал:

— Я же говорил. Видите! Многие из них без билета, но минимум час они еще будут стоять здесь. Они хотят слушать вас и уйдут только, когда поверят, что спектакль начался без них… Удивительно!

Машина свернула во двор театра, но и здесь, видно, узнав о черном ходе, стояло три человека. Один из них, увидав Хаят, обрадованно устремился к ней навстречу.

— Здравствуйте, Хаят! Я ждал вас.

— А, Рашид! Добрый вечер. От Шакира есть письмо, — и, обернувшись к директору, добавила: — Махмут Гареевич, познакомьтесь — это лучший друг Шакира. Думаю, вы не откажете ему в просьбе.

Тихо переговариваясь, они вошли в театр. Директор сказал:

— Извините, я пошел. Мне надо встретить депутатов. Ваш гость в театре. А за остальное не беспокойтесь. Если не будет свободного места — мы вдвоем сядем на один стул.

Хаят прошла за кулисы — ее охватывало привычное, легкое волнение, от которого упруго, словно птица крыльями, било сердце и в груди становилось тепло и холодели пальцы.

Она остановилась, точно раздумывая, и, пройдя к занавесу, глянула в зал — чисто, светло горела люстра, внизу, за рампой, плескалась прозрачная мелодия: пели, настраиваясь, скрипки, то грустно, то весело, разноголосо, им вторила неуверенно оробевшая виолончель: «Бу-бу-ду го-то-ва… Бу-бу-ду го-то-ва», а флейта высоко и пронзительно рассыпалась, стараясь умиротворить сердитую виолончель, ей трудно поддакивала труба: «Так-так…»

«Как в лесу», — подумала, улыбнувшись, Хаят и простукала каблучками в гримировочную. Закрывшись на ключ, она достала письмо.

«Дорогая моя!

Если б ты знала, сколько во мне скопилось нежности. Хочется взять тебя за руку и просто держать — твоя рука мягкая и теплая. Это письмо пишу перед наступлением, вижу твое лицо, твою улыбку. В землянке холодно. Но я не зябну, я думаю о тебе и нашей Ляльке. Когда ты получишь письмо, наверное, состоится премьера оперы, а может быть, и пройдет уже, но все равно я услышу тебя сердцем — ведь возможности слушать по радио мало. Кругом снег. Когда ты будешь петь, я буду сидеть в окопах. Но я с тобой. Я верю в твой успех. Пожми за меня руку Муратову. Он очень талантлив.

За меня не беспокойся. Береги себя и Ляльку. В антрактах не забудь накинуть пуховый платок на плечи, застудиться пара пустяков.

Обнимаю Ляльку, мою маленькую Ляльку.

Скоро наступление. Скоро наша встреча. Мы сядем за стол и будем пить чай, а потом ты споешь для меня, и в доме будет тихо, и Лялька будет смеяться.

Целую тебя. Твой Шакир».

Она несколько раз пробежала глазами письмо. Она читала между строк. Она кутала плечи в платок, быстро накладывала грим и нет-нет да снова тянулась к письму…

Она вспоминала, как за окном валил снег и они сидели рядышком, близко-близко. О чем они говорили, она уже не помнила, может быть, просто молчали, и на ее плечах лежал пуховый платок… ах да, ведь она тогда ждала ребенка, ну конечно, они молчали, и ему все казалось, что она мерзнет, и он растапливал печь, сидел на корточках, и его лицо было освещено желтым веселым пламенем огня… Она вздохнула, спрятала письмо за тугой лиф, прислушалась. Стояла густая тишина. Но вот, точно быстрый, пугливый шорох, зашепталась скрипка, затревожилась флейта, и уже в полный голос запел фагот, возвещая солнечное утро. А скрипки пели тонко, дружно, словно говоря: «Слышали… слышали, уже утро».

Это была увертюра. Она хозяйкой входила в тишину зала, неся птичьи голоса, шорох травы и всплеск первого солнечного луча на стекле.

Назад Дальше