Ночное кино - Мариша Пессл 31 стр.


Он напряженно уставился на нас, будто вспомнил, что мы еще здесь. В глазах его читалось даже некое облегчение.

И он стал рассказывать о ней, а ливень бился в окна, точно к нам рвалась целая армия.

78

– Я не врал, – сказал Хоппер. – Я и правда познакомился с Сандрой в «Шести серебряных озерах». И мы с пацанами правда поспорили. И она меня правда отшила. И была эта история про пацаненка, над которым все ржали. Орландо. Он сожрал экстази, а Сандра всех прикрыла и взяла вину на себя. Это правда было, ясно? Но я не сказал, что планировал оттуда линять.

– Из «Шести озер»? – уточнил я.

Он кивнул.

– Мне этой развлекухи по уши хватило. Даже после гремучки оставалось еще полтора месяца. Спасибо Сандре, Ястребиное Перо пересрал, но толку-то? Каждый день под сто градусов[81]. Пациенты – будущие Теды Банди[82], вожатые – извращенцы и мудаки. Ночами слышно, как один, Уолл Уокер, в палатке дрочит. Рано или поздно позовет кого-нибудь компанию ему составить. Из девчонок имеет смысл общаться только с Сандрой, а она смотрит так, будто я со стеклянной фабрики. Короче, думаю, нахер это все. Одна вожатая, психологиня там была такая, Конский Волос, вечно проверяла по карте, куда нас занесло, а карту в рюкзаке прятала – думала, очень скрытная. Как-то ночью пошла по душам беседовать с кем-то из девчонок, а я эту карту спер. Увидел, что, если выбраться из национального парка «Сион», довольно близко федеральное шоссе, можно уехать на запад до Невады. Если до шоссе доберусь, стопану дальнобойщика. Я с ними раньше ездил. Большинство дальнобойщиков не переваривают копов, так что они надежные, как не знаю что. А остальных под метом так прет, что они вообще не в курсах, кто с ними катается. Я решил, поеду в Вегас. Конский Волос подняла вонь из-за спертой карты, всех в лагере допросили. Шмон устроили, рюкзаки вверх дном перевернули, ничего не нашли. Вожатые решили, что Конский Волос ее посеяла. А я спрятал карту под стелькой в ботинке. Разработал план побега. Буду еду экономить, лишнее прятать в ногах спальника. Дождусь, пока подберемся ближе к этому шоссе. По моим прикидкам, через три дня. До шоссе будет полдня перехода. Слиняю, пока все спят. Там одна была вожатая, Четыре Ворона, ей полагалось ночами дежурить, но она втихаря заваливалась спать где-то в час, так что уйду без проблем. Но кое-чего я не учел. Орландо этого.

Хоппер пальцами взъерошил волосы.

– Мы жили в одной палатке. В самом начале тебе назначают соседа. Мне дали Орландо. Как-то ночью я не сплю, карту разглядываю, и вдруг из темноты: «Хоппер, эт чё у тя?» Орландо проснулся и шпионил за мной. Уж не знаю, долго ли. Сказал ему, что ящерица мне померещилась, вали спать. Но он хитрый был. Привык, что ему вечно все врут. Наутро я проснулся, а он все вещи мои перерыл и нашел карту. И говорит такой: я знаю, что ты линять намылился, а если меня не возьмешь, я вожатым настучу.

Он от души хлебнул скотча.

– К Орландо, небось, в жизни никто по-доброму не относился – всех шантажировать приходилось. Хотел, чтоб я ему пообещал именем Иисуса, – он из Северной Каролины, родители новообращенные баптисты. Он вечно так говорил, будто к Иисусу через день бегает в соседний двор по хозяйству пособлять. Ну, я ему отвечаю: ладно. Без проблем. Шикарно. Поклялся именем Иисуса Христа, что возьму его с собой. И что мы команда. Как Фродо и Сэм.

Он глянул на меня.

– Я ж не собирался его брать. Проще с угловым диваном на спине, чем с Орландо. Он прямо камень на шее какой-то.

На этой реплике он как будто занервничал, смахнул челку с глаз, снова сосредоточенно вперил глаза в кофейный столик.

– Пара дней прошла, и наступила эта ночь. Мы встали лагерем ровно там, где мне надо было. Помню, когда все по палаткам расползлись, небо такое было ясное и тишина – никогда не забуду. Обычно-то всю ночь в ушах комары зудят. А тут все замерло, будто живность разбежалась подчистую. Я поставил будильник, чтоб в полночь проснуться. Но меня разбудил вожатый. Весь отряд на ногах. Льет как из ведра. Лагерь затопило, все проснулись в лужах дюйма в три. Дурдом. Вожатые орут, велят палатки складывать. Надо, говорят, перебираться выше, боятся наводнения. Наше-то благополучие им до лампочки, но самим сдохнуть неохота. Все вопят, все психуют. Никто ничего не может найти. Я думаю: о! Повезло, в этом бардаке слинять легче легкого. Я же знал, куда идти, где тропа. Помог Орландо собрать палатку, и пока собирал, на другом краю лагеря увидел Сандру. Она уже все собрала, ждала нас. Кто-то на нее фонариком посветил, и я увидел, что она смотрит на меня. И у нее такое лицо – будто знала, что я задумал. Ну, мне вникать некогда. Кто-то уже лезет по тропе к следующей стоянке. Я пристроился сзади. Держался в хвосте, а когда они отошли подальше, выключил фонарик, сошел с тропы в скалы и подождал. Видел, как кто-то по гребню тащится, кто-то с палатками носится. Ливень, тьма кромешная, дальше фута не видать. Что я сбежал, заметят только утром. Я опять включил фонарик и пошел.

Он еще отхлебнул скотча.

– Десяти минут не прошло, оборачиваюсь – а позади меня другой фонарик. Орландо. Я взбесился. Заорал на него, чтоб возвращался, а он ни в какую. Все твердил: «Ты обещал. Ты обещал меня взять». И не заткнется никак. У меня башню снесло. Сказал ему, что я его не перевариваю. Что он жирный, что над ним все смеются. Что он жалкая сопля, даже мать его на самом деле не любит. Что его вообще не любит никто на свете и не полюбит никогда.

И Хоппер зарыдал, мучительно задыхаясь, и всхлипы раздирали ему нутро.

– Я хотел, чтоб он ненавидел меня. И вернулся. Не хотел ему нравиться. Не хотел, чтоб он мною восхищался.

Хоппер глубоко вздохнул и умолк, обхватив голову руками. Посидел так, локтем отер лицо, сгорбился, решив договорить, пробиться сквозь свою историю, чтобы не потеряться в ней, не утонуть.

– Я ушел. Оглядываюсь – вижу его фонарик, маленький такой белый огонечек в темноте, далеко-далеко. Вроде уменьшается – значит, Орландо возвращается к тропе. А потом я уже перестал понимать, ко мне он идет или от меня. Может, все равно решил за мной. Я дальше двигаю. А через час понимаю, что выхода нет. Тропа ведет через каньон, называется Узкий, и там повсюду грязь, скользко, а вместо тропы река несется. И не перейти никак. Пришлось поворачивать. Целую вечность выбирался, потому что тропа превратилась в какой-то сплошной оползень. Я уже сомневался, что дойду, и, наверное, не дошел бы, если б не карта. Целую вечность по темноте чапал. Через три часа вылез на гребень к новому лагерю. Часов в пять утра, еще лило. Все спят. Никто и не заметил, что меня не было. Я раскатал спальник, залез в чужую палатку и рухнул. Когда проснулся, вожатые всех пересчитали по головам. Орландо не видать. К обеду вызвали национальную гвардию. Помню, прекрасный был день. Огромное синее небо, яркое такое, прекрасное.

Он склонился ниже, глубоко и рвано дыша, глядя в пол.

– Нашли его в одиннадцати милях от лагеря – утонул в реке. Все думали, несчастный случай, потерялся в суматохе. Но я-то знал. Это из-за того, что я ему наговорил. Он ушел, увидел реку и утопился. Я виноват. Убил славного пацаненка, который никому ничего не сделал, только был собой. Он был нормальный. Это я урод. Я лузер. Я зря землю топчу. Это меня никто на свете не любит. И не полюбит никогда. Понимаете, Сандра спасла Орландо, – прошептал он. И прибавил с такой тоской, будто слова эти намертво высечены у него в сердце: – А я уничтожил.

Он зажмурился, потом заставил себя поднять голову – глаза красные и в слезах.

– Нас вертолетами переправили на базу, – продолжал он. – Слетелись разъяренные родители. Вожатых обвинили в халатности. Двоих посадили. Вскрылись тамошние дисциплинарные методы, и спустя год лагерь переименовали в какие-то, что ли, «Двенадцать золотых лесов». Никто не знал, что я причастен. Кроме Сандры. Она молчала. Но так смотрела, что я понимал. Мы уезжали последними. Ее увозил черный внедорожник, родители не явились, только тетка в костюме. Сандра у машины оглянулась и посмотрела на меня – я из коттеджа видел. Она не могла меня там разглядеть, но вот разглядела. Она все знала.

Он снова чуть не расплакался, но сдержался, сердито отер глаза.

– Забирать полагалось родителям, – хрипло сказал он. – Дядька мой не собрался. А там дурдом – полиция, репортеры, родители Орландо, то-се, и в конце концов копы посмотрели на меня и сказали: «Иди». Можно было свалить. Я и свалил.

Я так увлеченно слушал, что почти не заметил, как Нора метнулась к книжному шкафу за коробкой клинексов, протянула Хопперу и вернулась на диван.

– Следующие пять месяцев – чернота, – сказал он, высморкавшись. – Ну, или черная дыра. Я мотался автостопом. Сгонял в Орегон и в Канаду. Сам не понимал, где я. Просто шел и шел. Ночевал в мотелях и на стоянках, в стрип-моллах. Тырил деньги и еду. Покупал героин, на пару недель запирался в мотеле, плавал как в тумане, надеялся, что отыщу край Земли и вообще уплыву в открытый космос. На Аляске заехал в один городок, Фритц-Крик, и спер шестерик «Пабста» в ночном магазе. Я ж не знал, что на Аляске в любой семейной лавке под кассой дробовик лежит. Владелец пальнул в двух дюймах от моего уха, витрину с чипсами разнес и наставил дуло мне прямо в лоб. Я попросил его, за ради всего святого, не стесняться и палить. Сделать мне такое одолжение. Подстрекал его, точно шизик какой, и, наверное, перепугал до усрачки, потому что он запсиховал, опустил дробовик и вызвал полицию. Через месяц я оказался в Питерсон-Лонг – это военный интернат в Техасе. Проваландался там неделю, помню, сидел в библиотеке – с решетками на окнах, – думал, как теперь отсюда-то сматываться, и вдруг ни с того ни с сего приходит мейл.

Я так увлеченно слушал, что почти не заметил, как Нора метнулась к книжному шкафу за коробкой клинексов, протянула Хопперу и вернулась на диван.

– Следующие пять месяцев – чернота, – сказал он, высморкавшись. – Ну, или черная дыра. Я мотался автостопом. Сгонял в Орегон и в Канаду. Сам не понимал, где я. Просто шел и шел. Ночевал в мотелях и на стоянках, в стрип-моллах. Тырил деньги и еду. Покупал героин, на пару недель запирался в мотеле, плавал как в тумане, надеялся, что отыщу край Земли и вообще уплыву в открытый космос. На Аляске заехал в один городок, Фритц-Крик, и спер шестерик «Пабста» в ночном магазе. Я ж не знал, что на Аляске в любой семейной лавке под кассой дробовик лежит. Владелец пальнул в двух дюймах от моего уха, витрину с чипсами разнес и наставил дуло мне прямо в лоб. Я попросил его, за ради всего святого, не стесняться и палить. Сделать мне такое одолжение. Подстрекал его, точно шизик какой, и, наверное, перепугал до усрачки, потому что он запсиховал, опустил дробовик и вызвал полицию. Через месяц я оказался в Питерсон-Лонг – это военный интернат в Техасе. Проваландался там неделю, помню, сидел в библиотеке – с решетками на окнах, – думал, как теперь отсюда-то сматываться, и вдруг ни с того ни с сего приходит мейл.

Он неохотно улыбнулся в пустоту, словно до сих пор удивлялся.

– В теме только и было: «Посмею?» Я не знал, что это значит и кто вообще пишет. А потом на адрес посмотрел. Александра Бретт Кордова. Я думал, это шутка такая.

– «Посмею?» – переспросил я.

– Это из «Пруфрока», – сумрачно пояснил Хоппер.

Ну конечно. «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока». Стихотворение Т. С. Элиота, сокрушительное живописание паралича и безответной романтической тоски в современном мире. Я не перечитывал его с колледжа, но некоторые строки помнил по сей день, ибо они выжигаются в мозгу с первого же прочтения: «В гостиной дамы тяжело беседуют о Микеланджело»[83].

– И вот примерно так мы подружились, – просто сказал Хоппер. – Переписывались. О своей семье она не говорила. Иногда поминала брата. Или чему учится. Или своих собак – у нее была пара беспородных найденышей. Из-за ее писем я из интерната и не выломился. Боялся потерять с ней связь, если смоюсь. Она однажды написала, что, может, мне надо перестать бегать от себя и постоять спокойно. Ну, я так и сделал. – Он потряс головой. – К весенним каникулам я ужас как хотел с ней увидеться. Я, пожалуй, в глубине души не верил, что пишу ей, – подозревал, что она плод моей фантазии. Я знал, что она в городе, зашел в Сеть, отыскал место в Центральном парке, на променаде у зеленого театра. Сказал ей, пусть она встретится со мной там второго апреля ровно в семь. По́шло до одури. Да и плевать. Она два дня не отвечала. А потом ответила – одним словом. Лучшим словом в человеческом языке.

– Это каким? – спросил я, поскольку он замолчал.

– «Да». – Он застенчиво улыбнулся. – Я на трех автобусах добрался до Нью-Йорка. Приехал на день раньше, заночевал в парке на скамейке. Дергался – кошмар. Как будто с девчонками никогда не встречался. Но она была не девчонка. Она была диво дивное. Наконец семь вечера, семь тридцать, восемь. Ее нет. Кинула меня. Мне стыдно – не сказать как, уже собрался отчаливать, и тут прямо за спиной ее тихий голос: «Привет, Тигриная Лапа». – Он насмешливо тряхнул головой. – У меня в «Шести серебряных озерах» было такое племенное имя. Оборачиваюсь – а там она.

Он в задумчивом изумлении помолчал и тихо продолжил:

– Ну и вот. Мы не спали всю ночь, просто разговаривали, по городу гуляли. По этим кварталам можно вечно гулять, иногда садишься на бортик фонтана, ешь пиццу и фруктовый лед, любуешься, какой вокруг человеческий карнавал. Она была невероятная. Быть рядом с ней – и больше ничего не надо. На заре мы сидели где-то на крыльце, смотрели, как светает. Она сказала, свету надо восемь минут, чтобы оторваться от солнца и долететь до нас. И невозможно не любить этот свет – он же из такой дали летит в космическом одиночестве, только бы попасть сюда. Мы будто остались два единственных человека на земле.

Он еще помолчал, пронзил меня взглядом.

– Она рассказывала, что отец учил ее проживать жизнь за гранью, далеко за краем, куда почти никому не достает смелости ступить, где тебя ранят. Где невообразимая красота и боль. Она вечно спрашивала себя: «Посмею? Я посмею потревожить мирозданье?» Это из «Пруфрока». Ее папаша, я так понял, на стих молился, и вся семья жила ответом на этот вопрос. Вечно напоминали себе, что хватит измерять жизнь кофейными ложками, утрами и полуднями, плыли дальше, в глубь, на дно океана, слушать, как «русалки пели, теша собственную душу». Туда, где опасности, и красота, и свет. Одно сплошное сейчас. Сандра говорила, лишь так и можно жить.

После этого лихорадочного словоизлияния Хоппер умолк, взял себя в руки, глубоко вздохнул.

– Вот такая она и была. Сандра не просто мчалась по волнам и что ни день ныряла туда, где поют русалки, – она сама была русалка. К тому времени, когда я проводил ее до дома, я ее любил. Телом и душой.

Тон ровный, лицо нагое и бесстрашное. Похоже, он впервые по-настоящему о ней говорил. Голос прерывается, а речь такая, будто эти затхлые, витиеватые и хрупкие слова были погребены в нем годами: они рассеивались в воздухе, едва вылетев наружу.

– Ты ее провожал на Восточную Семьдесят первую? – уточнил я.

Он покосился на меня:

– Где мы были вчера вечером.

– Так вот откуда ты знал, как туда влезть, – потрясенно прошептала Нора. – Ты туда уже лазил.

– После этой первой ночи, когда она не пришла домой, ее родители закатили скандал. Они ее застраивали только так. Сказали, чтоб к часу ночи была дома, иначе сошлют куда-то, в поместье на север. И всю неделю я к часу ночи приводил ее домой, а потом ждал через дорогу, где мы вчера стояли. Где-то полвторого она вылезала из окна, и мы уходили – в порт, или в «Карлайл», или в Центральный парк. В шесть утра она залезала обратно. Перере́зала провода, чтобы сенсоры на окне не врубали сигнализацию. Родители были не в курсе. Очевидно, не в курсе до сих пор. Когда я туда вчера залез, там все было по-прежнему. Я так и ждал, что Сандра вот-вот из окна вылезет.

Он уставился в пол и допил скотч.

– Неделя закончилась, – тихо продолжал он, – я вернулся в школу и первым же делом написал родителям Орландо – рассказал им, что случилось. Она мне смелости придала, хотя ни словом об этом не обмолвилась. Сунул письмо в ящик, и у меня будто петлю с шеи сняли. Они молчали несколько недель, но потом ответили, и я – ну, не знаю, я стал перед ними преклоняться. Они меня благословили за то, что написал, рассказал правду. Просили, чтоб я простил себя, обещали за меня молиться, и, мол, в их доме мне всегда рады.

Хоппер покачал головой – видимо, все не мог справиться с потрясением.

– Еще пару недель мы с Сандрой переписывались каждый день. А в конце мая она на неделю замолчала. Я чуть не рехнулся – думал, случилось что. Потом звонок. Никогда ее голоса не забуду. Она была в отчаянии, плакала. Сказала, что больше не может жить с родителями, хочет уехать, чтоб они ее не нашли. Спросила, поеду ли я с ней. И я сказал… короче, я сказал лучшее слово в человеческом языке.

– «Да», – прошептал я.

Он кивнул.

– Одолжил денег на билеты у одного учителя. Десятое июня две тысячи четвертого. Двадцать один тридцать пять. «Юнайтед», рейс семьдесят пятьдесят семь. Из Кеннеди в Рио-де-Жанейро. На юге, на острове Санта-Катарина, есть такой город, я там раз бывал. Флорианополис. Ничего красивее в жизни не видел – не считая ее. У меня друган там баром рулит на пляже. Обещал помочь с работой, пока не сориентируемся. Наступили летние каникулы, я опять на трех «грейхаундах» мотанул в город ее увидеть. И когда увидел, понял, что все по плану. Мы уедем, все бросим. Лучшая ночь моей жизни – когда мы эти татуировки сделали. Я слыхал про «Восставший дракон». Но кирина придумала она.

– Ларри делал, да? – спросила Нора.

– Ага. Здоровенный такой мужик. В салоне никого, только мы трое. Сложный дизайн. Такие вещи полагается делать месяц, чтоб боль была полегче. Но у нас назавтра самолет – либо сейчас, либо никак. Когда все закончилось, она меня руками обхватила, смеется, словно и не больно совсем, и говорит: до завтра. Завтра все начнется.

Хоппер глубоко вздохнул, переплел пальцы, глядя в окно, где вода так и хлестала в стекла. Он перенесся в далекую даль, потерялся в бездонной расселине прошлого, откуда все не мог выбраться. Или, может, вспоминал подробность, которой предпочел не делиться, ее слова или жест, которые навеки останутся между ними.

Потом он перевел взгляд на нас, – кажется, ему расхотелось продолжать.

Назад Дальше